Она явилась перед посетителем при следующих обстоятельствах: когда первое блюдо было подано на стол, Флора спросила, известно ли мистеру Кленнэму, что мистер Финчинг оставил ей наследство. В ответ на это Кленнэм выразил надежду, что мистер Финчинг завещал своей обожаемой супруге большую часть своего состояния, если не все. Флора сказала: о да, она не это имела в виду, мистер Финчинг составил превосходное завещание, но оставил ей в качестве особой статьи наследства свою тетку. Затем она вышла из комнаты и, вернувшись с наследством, довольно торжественно отрекомендовала: «Тетка мистера Финчинга!»
Главной чертой характера, замеченной посетителем в тетке мистера Финчинга, была крайняя суровость и мрачная молчаливость, прерываемая иногда замечаниями, которые произносились мрачным гробовым тоном и, не имея ни малейшей связи с тем, что говорилось за столом, наводили смущение и страх на окружающих. Возможно, эти замечания были связаны с какой-нибудь внутренней работой мысли, были даже очень остроумны, но ключа к ним не имелось.
Обед был хорош и прекрасно сервирован (в патриархальном хозяйстве придавалось большое значение пищеварению) и начался супом, жареной камбалой, соусом из креветок и блюдом картофеля. Разговор зашел о собирании квартирной платы. Тетка мистера Финчинга, минут десять весьма недоброжелательно посмотрев на компанию, изрекла зловещее замечание:
– Когда мы жили в Хэнли, медник украл гусака у Барнса!
Мистер Панкс храбро кивнул и заметил одобрительным тоном:
– Как же, как же, сударыня!
Но Кленнэм был положительно испуган этим загадочным сообщением. Еще одно обстоятельство усиливало страх, внушаемый этой старушкой: хоть она всегда пристально смотрела на соседа, но не показывала и виду, что узнает или замечает кого-нибудь. Положим, какой-нибудь любезный и внимательный гость захотел бы узнать ее намерения относительно картофеля. Его выразительный жест пропадал даром, и что ему оставалось делать? Не мог же он сказать: «Тетка мистера Финчинга, хотите картофеля?» Всякий бросал ложку, и Кленнэм сделал то же, сконфуженный и испуганный.
Подавали баранину, котлеты, яблочный пирог: блюда, не имевшие хотя бы самой отдаленной связи с гусаком, и обед шел своим порядком, но для Кленнэма он уже не был пиршеством в волшебном замке, как в иные времена. Когда-то он сиживал за этим самым столом и не видел никого и ничего, кроме Флоры; теперь, глядя на Флору, видел, против своей воли, что она очень любила портер, что избыток чувства не мешал ей поглощать в избытке херес, что ее полнота развилась на солидном фундаменте. Последний из патриархов всегда был отличным едоком и уписывал чудовищные количества твердой пищи с благосклонным видом доброго человека, который кормит своего ближнего. Мистер Панкс, который всегда торопился и время от времени заглядывал в грязную записную книжку, лежавшую подле него на столе (быть может, в ней был список имен неплательщиков и он хотел просмотреть его за десертом), расправлялся с едой как со спешной работой, шумел, пыхтел, иногда сопел и фыркал, точно собирался отчаливать.
В течение всего обеда Флора переплетала свое теперешнее пристрастие к еде и напиткам со своим прежним пристрастием к романтической любви, так что Кленнэм не решался поднять глаза от тарелки, тем более что всякий раз встречал ее значительный и таинственный взгляд, как будто и впрямь между ними был какой-то заговор. Тетка мистера Финчинга сидела молча и мерила его вызывающим взглядом, с выражением глубочайшего презрения, до самого конца обеда; тут, когда уже убрали приборы, она совершенно неожиданно вмешалась в разговор.
Флора только что сказала:
– Мистер Кленнэм, налейте, пожалуйста, портвейна тетке мистера Финчинга.
– Памятник у Лондонского моста, – тотчас же объявила эта леди, – поставлен после большого пожара тысяча шестьсот шестьдесят шестого года, уничтожившего значительную часть города, но это вовсе не тот пожар, когда сгорели лавки вашего дяди Джоржа.
Мистер Панкс с прежним мужеством заметил:
– В самом деле, сударыня. Как же, как же!
Но тетка мистера Финчинга, по-видимому, усмотрела тут какое-то противоречие или оскорбление, так как вместо того, чтобы погрузиться в безмолвие, с бешенством присовокупила:
– Ненавижу дурака!
Она придала этому заявлению – и без того достаточно сильному – такой несомненно оскорбительный и личный характер, бросив его прямо в лицо гостю, что пришлось удалить тетку мистера Финчинга из столовой. Это и сделала Флора очень спокойно, причем тетка мистера Финчинга не оказала ни малейшего сопротивления, заметив только мимоходом, с неутолимой ненавистью: коли так, зачем же он приходит сюда?
Вернувшись, Флора сообщила, что ее наследство – очень умная женщина, но со странностями и «неожиданными антипатиями» – особенности характера, которыми Флора, по-видимому, гордилась. Так как при этом обнаружилось ее добродушие, то Кленнэм ничуть не сердился на тетку мистера Финчинга теперь, когда избавился от ее зловещего присутствия и мог выпить стаканчик вина на свободе. Заметив, что Панкс намерен сняться с якоря, а патриарх не прочь соснуть, он сказал, что ему нужно навестить мать, и спросил Панкса, в какую сторону тот направляется.
– К Сити, – ответил Панкс.
– Не пойти ли нам вместе? – спросил Артур.
– С удовольствием, – сказал Панкс.
Тем временем Флора успела пролепетать ему на ухо, что было время когда-то, что прошлое поглощено пучиной времени, что золотая цепь уже не связывает ее, что она чтит память покойного мистера Финчинга, что она будет завтра дома в половине второго, что решения судьбы неизменны, что она вовсе не ожидает встретить его на северо-восточной стороне садов Грейc-Инн в четыре часа пополудни. На прощание он попытался пожать руку настоящей, теперешней Флоре, но она не хотела, и не могла, и была совершенно неспособна разделить их прошлое и настоящее. Он ушел от нее в довольно плачевном состоянии и с таким расстройством в мыслях, что, не случись у него буксира, наверняка проплутал бы добрую четверть часа без толку.
Опомнившись наконец на свежем воздухе, он увидел, что буксир спешит во все лопатки, обкусывая последние остатки ногтей и фыркая в промежутках.
– Холодный вечер, – заметил Артур.
– Да, свежо, – согласился Панкс. – Вы, как приезжий, вероятно, чувствительнее к климату, чем я. Мне, признаться, некогда замечать его.
– Неужели вы всегда так заняты?
– Да, всегда найдется какое-нибудь дельце. Но я люблю дела, – сказал Панкс, ускоряя шаги. – Для чего же и создан человек?
– Только для этого?
– Для чего же еще? – спросил Панкс вместо ответа.
Этот вопрос выражал в самой краткой форме то, что мучило Кленнэма. Он ничего не ответил.
– Я всегда предлагаю этот вопрос жильцам, – продолжил Панкс. – Некоторые из них делают жалобные лица и говорят мне: «Мы бедны, сударь, но вечно бьемся, хлопочем, трудимся, не знаем минутки покоя». Я говорю им: «Для чего же вы и созданы?» Этот вопрос затыкает им глотки. Они не знают, что ответить. Для чего вы созданы? Этим все сказано.
– О боже мой, боже мой, – вздохнул Артур.
– Вот хоть я, например, – продолжил Панкс. – Для чего я создан, как вы думаете? Только для дела. Поднимите меня как можно раньше с постели, дайте мне как можно меньше времени на еду и гоните меня на работу. Гоните меня на работу, я буду гнать вас на работу, вы будете гнать кого-нибудь на работу… И таким путем все мы исполним человеческий долг в промышленной стране.
Некоторое время они шли молча. Наконец Кленнэм спросил:
– Разве у вас нет пристрастия к чему-нибудь, Панкс?
– Какого пристрастия? – сухо переспросил Панкс.
– Ну, какой-нибудь наклонности…
– У меня есть наклонность зашибать деньгу, сэр, – ответил Панкс, – если вы мне укажете, как это сделать.
Тут он снова произвел носом звук, точно высморкался, и Кленнэм в первый раз заметил, что это была его манера смеяться. Он был странный человек во всех отношениях: может быть, говорил не вполне серьезно, но резкая, точная, грубая манера, с которой он выпаливал эти сентенции, по-видимому, не вязалась с шуткой.
– Вы, должно быть, не особенный охотник до чтения? – спросил Кленнэм.
– Ничего не читаю, кроме писем и счетов. Ничего не собираю, кроме объявлений о вызове родственников. Если это пристрастие, так вот вам – у меня оно есть. Вы не из корнуолльских Кленнэмов, мистер Кленнэм?
– Насколько мне известно, нет.
– Я знаю, что нет. Я спрашивал миссис Кленнэм. У нее не такой характер, чтоб пропустить что-нибудь мимо рук.
– А если б я был из корнуолльских Кленнэмов?
– Вы бы услышали приятную весть.
– В самом деле? Я слышал мало приятных вестей в последнее время.
– Есть в Корнуолле имение, оставшееся без владельцев, сэр, и нет корнуолльского Кленнэма, который предъявил бы на него права, – сказал Панкс, вытащив из жилетного кармана записную книжку и уложив обратно. – Мне налево. Покойной ночи!
– Покойной ночи, – ответил Кленнэм. Но пароходик, внезапно облегченный и не имея на буксире нового судна, уже пыхтел вдали.
Они вместе прошли Смитфилд и расстались на углу Барбикана. Он вовсе не собирался провести вечер в угрюмой комнате матери и вряд ли бы чувствовал себя более угнетенным и одиноким, если б находился в дикой пустыне. Он повернул на Олдерсгейт-стрит и медленно пошел к собору Святого Павла, чтобы выйти на какую-нибудь людную и шумную улицу, когда толпа народа набежала на него, и он посторонился, чтобы пропустить ее. Он заметил человеческую фигуру на носилках, устроенных наскоро из ставни или чего-то в этом роде, и по обрывкам разговора, по грязному узлу в руках одного из толпы, по грязной шляпе в руках другого догадался, что случилось какое-то несчастье. Носилки остановились подле фонаря: понадобилось что-то поправить, и толпа тоже остановилась.
– Что это? С кем-нибудь случилось несчастье и его несут в госпиталь? – спросил Кленнэм какого-то старика, который стоял, покачивая головой.