Крошка Доррит — страница 32 из 169

Она явилась перед посетителем при следующих обстоятельствах: когда первое блюдо было подано на стол, Флора спросила, известно ли мистеру Кленнэму, что мистер Финчинг оставил ей наследство. В ответ на это Кленнэм выразил надежду, что мистер Финчинг завещал своей обожаемой супруге большую часть своего состояния, если не все. Флора сказала: о да, она не это имела в виду, мистер Финчинг составил превосходное завещание, но оставил ей в качестве особой статьи наследства свою тетку. Затем она вышла из комнаты и, вернувшись с наследством, довольно торжественно отрекомендовала: «Тетка мистера Финчинга!»

Главной чертой характера, замеченной посетителем в тетке мистера Финчинга, была крайняя суровость и мрачная молчаливость, прерываемая иногда замечаниями, которые произносились мрачным гробовым тоном и, не имея ни малейшей связи с тем, что говорилось за столом, наводили смущение и страх на окружающих. Возможно, эти замечания были связаны с какой-нибудь внутренней работой мысли, были даже очень остроумны, но ключа к ним не имелось.

Обед был хорош и прекрасно сервирован (в патриархальном хозяйстве придавалось большое значение пищеварению) и начался супом, жареной камбалой, соусом из креветок и блюдом картофеля. Разговор зашел о собирании квартирной платы. Тетка мистера Финчинга, минут десять весьма недоброжелательно посмотрев на компанию, изрекла зловещее замечание:

– Когда мы жили в Хэнли, медник украл гусака у Барнса!

Мистер Панкс храбро кивнул и заметил одобрительным тоном:

– Как же, как же, сударыня!

Но Кленнэм был положительно испуган этим загадочным сообщением. Еще одно обстоятельство усиливало страх, внушаемый этой старушкой: хоть она всегда пристально смотрела на соседа, но не показывала и виду, что узнает или замечает кого-нибудь. Положим, какой-нибудь любезный и внимательный гость захотел бы узнать ее намерения относительно картофеля. Его выразительный жест пропадал даром, и что ему оставалось делать? Не мог же он сказать: «Тетка мистера Финчинга, хотите картофеля?» Всякий бросал ложку, и Кленнэм сделал то же, сконфуженный и испуганный.

Подавали баранину, котлеты, яблочный пирог: блюда, не имевшие хотя бы самой отдаленной связи с гусаком, и обед шел своим порядком, но для Кленнэма он уже не был пиршеством в волшебном замке, как в иные времена. Когда-то он сиживал за этим самым столом и не видел никого и ничего, кроме Флоры; теперь, глядя на Флору, видел, против своей воли, что она очень любила портер, что избыток чувства не мешал ей поглощать в избытке херес, что ее полнота развилась на солидном фундаменте. Последний из патриархов всегда был отличным едоком и уписывал чудовищные количества твердой пищи с благосклонным видом доброго человека, который кормит своего ближнего. Мистер Панкс, который всегда торопился и время от времени заглядывал в грязную записную книжку, лежавшую подле него на столе (быть может, в ней был список имен неплательщиков и он хотел просмотреть его за десертом), расправлялся с едой как со спешной работой, шумел, пыхтел, иногда сопел и фыркал, точно собирался отчаливать.

В течение всего обеда Флора переплетала свое теперешнее пристрастие к еде и напиткам со своим прежним пристрастием к романтической любви, так что Кленнэм не решался поднять глаза от тарелки, тем более что всякий раз встречал ее значительный и таинственный взгляд, как будто и впрямь между ними был какой-то заговор. Тетка мистера Финчинга сидела молча и мерила его вызывающим взглядом, с выражением глубочайшего презрения, до самого конца обеда; тут, когда уже убрали приборы, она совершенно неожиданно вмешалась в разговор.

Флора только что сказала:

– Мистер Кленнэм, налейте, пожалуйста, портвейна тетке мистера Финчинга.

– Памятник у Лондонского моста, – тотчас же объявила эта леди, – поставлен после большого пожара тысяча шестьсот шестьдесят шестого года, уничтожившего значительную часть города, но это вовсе не тот пожар, когда сгорели лавки вашего дяди Джоржа.

Мистер Панкс с прежним мужеством заметил:

– В самом деле, сударыня. Как же, как же!

Но тетка мистера Финчинга, по-видимому, усмотрела тут какое-то противоречие или оскорбление, так как вместо того, чтобы погрузиться в безмолвие, с бешенством присовокупила:

– Ненавижу дурака!

Она придала этому заявлению – и без того достаточно сильному – такой несомненно оскорбительный и личный характер, бросив его прямо в лицо гостю, что пришлось удалить тетку мистера Финчинга из столовой. Это и сделала Флора очень спокойно, причем тетка мистера Финчинга не оказала ни малейшего сопротивления, заметив только мимоходом, с неутолимой ненавистью: коли так, зачем же он приходит сюда?

Вернувшись, Флора сообщила, что ее наследство – очень умная женщина, но со странностями и «неожиданными антипатиями» – особенности характера, которыми Флора, по-видимому, гордилась. Так как при этом обнаружилось ее добродушие, то Кленнэм ничуть не сердился на тетку мистера Финчинга теперь, когда избавился от ее зловещего присутствия и мог выпить стаканчик вина на свободе. Заметив, что Панкс намерен сняться с якоря, а патриарх не прочь соснуть, он сказал, что ему нужно навестить мать, и спросил Панкса, в какую сторону тот направляется.

– К Сити, – ответил Панкс.

– Не пойти ли нам вместе? – спросил Артур.

– С удовольствием, – сказал Панкс.

Тем временем Флора успела пролепетать ему на ухо, что было время когда-то, что прошлое поглощено пучиной времени, что золотая цепь уже не связывает ее, что она чтит память покойного мистера Финчинга, что она будет завтра дома в половине второго, что решения судьбы неизменны, что она вовсе не ожидает встретить его на северо-восточной стороне садов Грейc-Инн в четыре часа пополудни. На прощание он попытался пожать руку настоящей, теперешней Флоре, но она не хотела, и не могла, и была совершенно неспособна разделить их прошлое и настоящее. Он ушел от нее в довольно плачевном состоянии и с таким расстройством в мыслях, что, не случись у него буксира, наверняка проплутал бы добрую четверть часа без толку.

Опомнившись наконец на свежем воздухе, он увидел, что буксир спешит во все лопатки, обкусывая последние остатки ногтей и фыркая в промежутках.

– Холодный вечер, – заметил Артур.

– Да, свежо, – согласился Панкс. – Вы, как приезжий, вероятно, чувствительнее к климату, чем я. Мне, признаться, некогда замечать его.

– Неужели вы всегда так заняты?

– Да, всегда найдется какое-нибудь дельце. Но я люблю дела, – сказал Панкс, ускоряя шаги. – Для чего же и создан человек?

– Только для этого?

– Для чего же еще? – спросил Панкс вместо ответа.

Этот вопрос выражал в самой краткой форме то, что мучило Кленнэма. Он ничего не ответил.

– Я всегда предлагаю этот вопрос жильцам, – продолжил Панкс. – Некоторые из них делают жалобные лица и говорят мне: «Мы бедны, сударь, но вечно бьемся, хлопочем, трудимся, не знаем минутки покоя». Я говорю им: «Для чего же вы и созданы?» Этот вопрос затыкает им глотки. Они не знают, что ответить. Для чего вы созданы? Этим все сказано.

– О боже мой, боже мой, – вздохнул Артур.

– Вот хоть я, например, – продолжил Панкс. – Для чего я создан, как вы думаете? Только для дела. Поднимите меня как можно раньше с постели, дайте мне как можно меньше времени на еду и гоните меня на работу. Гоните меня на работу, я буду гнать вас на работу, вы будете гнать кого-нибудь на работу… И таким путем все мы исполним человеческий долг в промышленной стране.

Некоторое время они шли молча. Наконец Кленнэм спросил:

– Разве у вас нет пристрастия к чему-нибудь, Панкс?

– Какого пристрастия? – сухо переспросил Панкс.

– Ну, какой-нибудь наклонности…

– У меня есть наклонность зашибать деньгу, сэр, – ответил Панкс, – если вы мне укажете, как это сделать.

Тут он снова произвел носом звук, точно высморкался, и Кленнэм в первый раз заметил, что это была его манера смеяться. Он был странный человек во всех отношениях: может быть, говорил не вполне серьезно, но резкая, точная, грубая манера, с которой он выпаливал эти сентенции, по-видимому, не вязалась с шуткой.

– Вы, должно быть, не особенный охотник до чтения? – спросил Кленнэм.

– Ничего не читаю, кроме писем и счетов. Ничего не собираю, кроме объявлений о вызове родственников. Если это пристрастие, так вот вам – у меня оно есть. Вы не из корнуолльских Кленнэмов, мистер Кленнэм?

– Насколько мне известно, нет.

– Я знаю, что нет. Я спрашивал миссис Кленнэм. У нее не такой характер, чтоб пропустить что-нибудь мимо рук.

– А если б я был из корнуолльских Кленнэмов?

– Вы бы услышали приятную весть.

– В самом деле? Я слышал мало приятных вестей в последнее время.

– Есть в Корнуолле имение, оставшееся без владельцев, сэр, и нет корнуолльского Кленнэма, который предъявил бы на него права, – сказал Панкс, вытащив из жилетного кармана записную книжку и уложив обратно. – Мне налево. Покойной ночи!

– Покойной ночи, – ответил Кленнэм. Но пароходик, внезапно облегченный и не имея на буксире нового судна, уже пыхтел вдали.

Они вместе прошли Смитфилд и расстались на углу Барбикана. Он вовсе не собирался провести вечер в угрюмой комнате матери и вряд ли бы чувствовал себя более угнетенным и одиноким, если б находился в дикой пустыне. Он повернул на Олдерсгейт-стрит и медленно пошел к собору Святого Павла, чтобы выйти на какую-нибудь людную и шумную улицу, когда толпа народа набежала на него, и он посторонился, чтобы пропустить ее. Он заметил человеческую фигуру на носилках, устроенных наскоро из ставни или чего-то в этом роде, и по обрывкам разговора, по грязному узлу в руках одного из толпы, по грязной шляпе в руках другого догадался, что случилось какое-то несчастье. Носилки остановились подле фонаря: понадобилось что-то поправить, и толпа тоже остановилась.

– Что это? С кем-нибудь случилось несчастье и его несут в госпиталь? – спросил Кленнэм какого-то старика, который стоял, покачивая головой.