т мира (исключая той части его, которая попадала под замок), не участвуя в его суете и тревогах, о которых они будут знать только по рассказам паломников, являющихся на поклон в храм несостоятельности – с раем наверху, с привратницкой внизу, – они будут мирно скользить по течению времени, убаюканные идиллическим семейным счастьем. Слезы покатились из глаз юного Джона, когда в заключение этой картины он представил себе на соседнем кладбище надгробную плиту с надписью: «Памяти Джона Чивери, бывшего тюремщиком в течение шестидесяти лет, старшим тюремщиком в течение пятидесяти лет в соседней тюрьме Маршалси, который скончался, всеми оплаканный, 31 декабря 1886 года, в возрасте 83 лет, и его нежно любимой жены Эми, урожденной Доррит, которая пережила свою потерю не долее 48 часов и испустила последний вздох в вышеназванной Маршалси. Там она родилась, там она жила, там она умерла».
Родители Чивери знали о привязанности своего сына: бывали случаи, когда под влиянием растрепанных чувств он в ущерб торговле раздражительно относился к покупателям, – и со своей стороны вполне сочувствовали его планам. Миссис Чивери, женщина рассудительная, желала обратить внимание своего супруга на то обстоятельство, что виды юного Джона на тюремные ключи, без сомнения, найдут опору в союзе с мисс Доррит, которая пользовалась в тюрьме своего рода влиянием и большим почетом. Миссис Чивери желала обратить внимание своего супруга и на то обстоятельство, что если, с одной стороны, у Джона есть средства и солидное положение, то, с другой стороны, у мисс Доррит есть семья, а, по ее (миссис Чивери) мнению, две половины составляют целое. Далее, рассуждая как мать, а не как дипломатка, миссис Чивери желала, с различных точек зрения, обратить внимание своего супруга на то обстоятельство, что их Джон никогда не отличался здоровьем, а любовь подтачивала и терзала его, и хотя он еще не сделал над собой ничего дурного, но, пожалуй, может решиться на это, если стать ему поперек дороги. Эти аргументы произвели такое сильное впечатление на ум мистера Чивери, человека неразговорчивого, что он нередко в ясное солнечное воскресное утро значительно подмигивал юному Джону, давая понять, что пора бы ему объясниться и возвратиться с торжеством. Но у юного Джона никогда не хватало духу объясниться, и вот в эти-то дни он возвращался в табачную лавку в расстроенных чувствах и набрасывался на посетителей.
В этом случае, как и во всех, меньше всего думали о самой Крошке Доррит. Ее брат и сестра знали об ухаживании юного Джона и пользовались им как вешалкой для проветривания изодранной, изношенной старой фикции семейного благородства. Ее сестра демонстрировала семейное благородство, насмехаясь над бедным малым, когда тот слонялся по тюрьме, поджидая случая взглянуть на свою милую. Тип демонстрировал семейное благородство и свое собственное, разыгрывая роль братца-аристократа. Не одни они в семействе Доррит приняли к сведению это обстоятельство. Нет, нет. Само собой разумеется, предполагалось, что Отец Маршалси ничего не знает о нем: его бедное достоинство не могло спускаться так низко, но он охотно принимал сигары по воскресеньям, иногда даже простирал свою снисходительность до того, что прогуливался по двору с жертвователем (в такие минуты последний был горд и полон надежды) и благосклонно выкуривал в его обществе одну из поднесенных им сигар. С неменьшей благосклонностью и снисхождением относился он к Чивери-старшему, который всегда предлагал ему свое кресло и газету, когда Отец Маршалси заходил в сторожку и даже намекал, что если ему вздумается как-нибудь вечерком выйти на передний двор и заглянуть на улицу, то никто не станет ему препятствовать. Отец Маршалси не пользовался этой последней любезностью только потому, что она не соблазняла его, но принимал все прочие знаки уважения и говаривал иногда: «Очень вежливый человек этот Чивери, весьма внимательный и весьма почтительный. Молодой Чивери тоже; право, он обнаруживает даже истинную деликатность и сознание своего положения. Право, благовоспитанная семья. Их поведение очень нравится мне».
Преданный юный Джон глубоко уважал все семейство. Ему и в голову не приходило оспаривать их претензии: напротив, он почтительно относился к их жалкой пародии на знатность. Что касается оскорблений со стороны ее брата, то он всегда чувствовал, даже когда находился в не особенно миролюбивом настроении духа, что сказать грубость этому джентльмену или поднять на него руку было бы нечестивым поступком. Он сожалел, что такой благородный дух унижается до оскорблений, но чувствовал, что этот факт может быть объяснен именно избытком благородства, и старался умиротворить и умаслить эту возвышенную душу. Ее отца, джентльмена с тонким умом и изящными манерами, всегда относившегося к нему благосклонно, он уважал глубоко. Ее сестру он считал немножко тщеславной и гордой, но зато она обладала, по его мнению, всевозможными совершенствами и не могла ведь забыть прошлого. Бедняга инстинктивно оказывал предпочтение Крошке Доррит и отличал ее от всех остальных тем, что любил и уважал просто за то, чем она была на самом деле.
Табачная лавочка на углу Конной улицы помещалась в одноэтажном домике, обитатели которого могли наслаждаться воздухом конного двора и уединенными прогулками под стенами этого приятного здания. Лавочка была слишком мала, чтобы выдержать тяжесть горца в натуральную величину, но на дощечке, прибитой к дверям, помещался маленький шотландец, напоминавший херувима, которому вздумалось надеть юбочку [34].
Из этого-то подъезда юный Джон вышел однажды утром в воскресенье на свою обычную воскресную прогулку, закусив наскоро тушеной говядиной, – вышел не с пустыми руками, а с обычным приношением в виде сигар. На нем был приличный сюртук цвета чернослива с таким широким бархатным воротником, какой только мог уместиться на его фигуре, шелковый жилет с золотыми цветочками, скромный галстук, изображавший по тогдашней моде выводок лиловых фазанов на светло-желтом фоне, брюки с таким обилием лампасов, что ноги его казались трехструнными лютнями, и парадный цилиндр, высокий и жесткий. Когда благоразумная миссис Чивери заметила, что ее Джон запасся в дополнение ко всему этому убранству парой белых замшевых перчаток и тросточкой с набалдашником слоновой кости в виде руки, указывавшей ему путь, когда увидела, что, шествуя так важно, он свернул за угол направо, – она обратилась к мистеру Чивери, случившемуся дома в это утро, и сказала, что, кажется, понимает, откуда дует ветер.
В этот день члены общежития ожидали многих посетителей, и их отец приготовил свою комнату для приема. Пройдя по двору, обожатель Крошки Доррит с трепетом в сердце поднялся наверх и постучал пальцем в дверь отца.
– Войдите, войдите! – послышался ласковый голос, голос отца, ее отца, Отца Маршалси. Он сидел за столом в своей черной бархатной шапочке, с газетой в руках; на столе валялась как бы случайно забытая монета в полкроны, подле стола стояли два стула. Все было готово для торжественного приема.
– А, юный Джон! Как поживаете, как поживаете?
– Очень хорошо, благодарю вас, сэр. Надеюсь, что и вы в добром здравии?
– Да, Джон Чивери, да. Не могу пожаловаться.
– Я взял на себя смелость, сэр, если позволите…
– А… – Отец Маршалси всегда приподнимал брови в таких случаях и принимал любезно-рассеянный вид.
– Ящичек сигар, сэр.
– О (с глубоким изумлением), благодарю вас, Джон Чивери, благодарю. Но, право, я боюсь, что вы слишком… Нет? В таком случае не буду спорить. Будьте добры, положите их на полку, Джон Чивери, и садитесь. Ведь вы свой человек.
– Благодарю вас, сэр; надеюсь, мисс, – тут юный Джон начал вертеть свой цилиндр вокруг левой руки, – мисс Эми в добром здравии, сэр?
– Да, Джон Чивери, да, совершенно здорова. Ее нет дома.
– Нет дома, сэр?
– Да, Джон. Мисс Эми пошла гулять. Мои дети часто уходят гулять. Впрочем, в их возрасте это так естественно, Джон.
– Именно так, конечно, сэр.
– Прогулка, прогулка, да! – Он тихонько постучал пальцами по столу и взглянул на окно. – Эми хотела пройтись по Железному мосту. В последнее время она пристрастилась к нему. – Сказав это, он переменил разговор. – Ваш отец не на службе, кажется, сегодня, Джон?
– Нет, сэр, он придет позднее, к вечеру. – Повертев еще немного шляпой, юный Джон встал. – Я должен проститься с вами, сэр.
– Так скоро? До свидания, юный Джон. Нет-нет (самым снисходительным тоном), не снимайте перчатки. Можете и так пожать мне руку. Вы ведь свой человек!
Обрадованный этим ласковым приемом, юный Джон спустился с лестницы. По дороге ему встретились члены общежития с гостями, направлявшиеся к мистеру Дорриту. В эту минуту последний громко крикнул, нагнувшись над перилами лестницы:
– Очень вам обязан за подарок, Джон!
Очень скоро обожатель Крошки Доррит уплатил свое пенни на Железном мосту и пошел тише, высматривая знакомую и милую фигурку. Сначала он боялся, что она ушла, но, направляясь к Миддлсексу, увидел ее. Она стояла у перил, глядя на воду в глубокой задумчивости. Он недоумевал, о чем она так задумалась. Отсюда виден был целый лес городских крыш и труб, виднелись вдали мачты и шпили. Не о них ли она думала?
Крошка Доррит задумалась так глубоко и была так поглощена своими мыслями, что, хотя ее обожатель ждал, как ему казалось, очень долго и раза два или три отходил и опять возвращался, ни разу не пошевелилась. Наконец он решил пройти мимо нее, сделать вид, что заметил ее случайно, и заговорить с ней. Место было удобное, и теперь или никогда надлежало переговорить с ней.
Он направился к ней, но она не слыхала его шагов, пока он не подошел вплотную. Когда он сказал: «Мисс Доррит», она вздрогнула и отшатнулась от него с выражением испуга и даже отвращения, которое страшно смутило его. Она часто избегала его, сказать правду – даже всегда, в течение последних лет. Заметив его приближение, она убегала, и это бывало так часто, что злополучный юный Джон не мог не видеть здесь умысла. Но он приписывал это ее застенчивости, ее скромному характеру, тому обстоятельству, что она догадывается о его чувствах, – чему угодно, только не отвращению. Теперь же ее быстрый взгляд, казалось, говорил: «Как, это вы? Лучше бы мне встретиться с кем угодно, только не с вами».