– Нет, нет, я не видала его ни разу в жизни!
Глава XX. В свете
Если бы у юного Джона Чивери явилась охота и нашлось умение написать сатиру на фамильную гордость, ему не пришлось бы далеко ходить за примерами. В семействе своей возлюбленной он нашел бы яркие образчики в лице ее благородного братца и изящной сестры, гордых сознанием фамильного достоинства и всегда готовых выпрашивать или занимать у последнего нищего, есть чужой хлеб, тратить чужие деньги, пить из чужой посуды и разбивать ее. Юный Джон сделался бы первостепенным сатириком, если бы сумел изобразить их грязную жизнь и это вечное пугало фамильного достоинства, которым они допекали тех, чьим добром пользовались.
Выйдя на волю, Тип облюбовал богатую надеждами профессию биллиардного маркера. Он мало интересовался узнать, кому обязан своим освобождением (Кленнэм напрасно беспокоился на этот счет в разговоре с Плорнишем). Кто бы ни оказал ему эту любезность, он принял бы ее так же любезно и больше бы не думал об этом предмете.
Выйдя за ворота тюрьмы, он поступил в маркеры и время от времени заглядывал в маленький кегельбан Маршалси в зеленой нью-маркетской куртке (с чужого плеча) со светлым воротником и блестящими пуговицами (новыми) и угощался пивом за счет членов общежития.
Единственным прочным и неизменным пунктом в распущенном характере этого джентльмена были любовь и уважение к сестре Эми. Это чувство не заставляло его хоть сколько-нибудь облегчать ее положение или стеснять и ограничивать себя самого ради нее, но, хотя любовь его носила печать Маршалси, он любил Эми. Та же печать Маршалси сказывалась в том обстоятельстве, что он отлично понимал ее самопожертвование ради отца и не замечал его по отношению к себе самому.
С каких пор этот остроумный джентльмен и его сестра начали систематически запугивать обитателей Маршалси призраком фамильного достоинства – мы не можем сказать с точностью. По всей вероятности, с того самого времени, как они стали обедать за счет членов общежития. Несомненно одно: чем мизернее и плачевнее становилось их положение, тем величественнее возникал призрак из гроба, а когда им приходилось особенно круто, призрак выступал с особенно зловещим видом.
Крошка Доррит засиделась в тюрьме в понедельник утром, потому что отец ее встал поздно, а ей нужно было приготовить для него завтрак и прибрать комнату. Впрочем, в этот день у нее не было работы в городе, так что она оставалась у него: привела все в порядок с помощью Мэгги, сопровождала его на утренней прогулке (ярдов двадцать) по двору и, наконец, отвела в кофейню читать газеты. Затем она надела шляпку и поспешила уйти, так как боялась опоздать по одному делу. По обыкновению при ее появлении в привратницкой разговоры на мгновение прекратились, и один старый член общежития толкнул другого, новичка, поступившего в субботу вечером, локтем в бок, шепнув:
– Смотрите, вот она.
Ей нужно было повидать сестру, но когда она явилась к мистеру Криппльсу, то узнала, что сестра и дядя ушли в свой театр. Она заранее имела в виду возможность этого и решилась отправиться за ними в театр, который находился недалеко, по ту сторону реки.
Крошка Доррит была почти так же мало знакома с театральными закоулками, как с золотыми рудниками, и когда ей указали на странную, подозрительного вида дверь, которая точно стыдилась самой себя и пряталась в коридоре, она не сразу решилась войти. К тому же ее напугала толпа гладко выбритых джентльменов, слонявшихся подле этой двери и не особенно резко отличавшихся от членов общежития. Заметив это сходство, она несколько ободрилась и спросила у них, где найти мисс Доррит. Ее провели в какой-то темный зал, напоминавший огромный мрачный потухший фонарь, откуда она услышала отдаленные звуки музыки и топот танцующих. Какой-то господин, подернутый синей плесенью – вероятно, от недостатка чистого воздуха, – сидевший, как паук, в углу комнаты, объяснил, что она может уведомить мисс Доррит о своем приходе через первого попавшегося джентльмена или леди. Первая попавшаяся леди со свертком нот, засунутым до половины в муфту, имела такой помятый вид, что, по-видимому, было бы актом гуманности выгладить ее утюгом. Впрочем, она оказалась очень добродушной и сказала:
– Пойдемте со мной, проведу вас к мисс Доррит. Сестра мисс Доррит последовала за ней, с каждым шагом различая все яснее звуки музыки и топот танцующих.
Наконец они вошли в какой-то пыльный лабиринт балок, брусьев, перегородок, канатов, воротов, который при фантастическом свете газовых рожков и дневных лучей можно было принять за изнанку Вселенной. Крошка Доррит, предоставленная самой себе и ежеминутно получавшая толчки от людей, толпившихся в этом лабиринте, совершенно растерялась, как вдруг услышала голос сестры:
– Господи, это ты, Эми, как ты сюда попала?
– Мне нужно было повидаться с тобой, Фанни, дорогая, а так как меня завтра целый день не будет дома и я знала, что ты сегодня весь день занята здесь, вот и решилась.
– Но как это тебе вздумалось, Эми, забраться с заднего хода? Я бы никогда не решилась! – не особенно дружелюбным тоном сказала сестра и провела ее в более свободный уголок лабиринта, где было поставлено множество позолоченных стульев и столов и где собралось множество молодых леди, сидевших где попало. Все эти дамы тоже нуждались в услугах утюга и трещали не переставая, глазея в то же время по сторонам.
В ту самую минуту как сестры подошли к ним, из-за перекладины слева показалась голова какого-то флегматичного юнца в шотландской шапочке, произнесла: «Потише, барышни!» – и исчезла. Тотчас затем из-за перегородки справа показалась голова какого-то веселого джентльмена с шапкой густых черных волос, произнесла: «Потише, душечки!» – и исчезла.
– Вот уж никак не ожидала видеть тебя в этой компании, Эми, – сказала ее сестра. – Да как ты сюда добралась?
– Не знаю. Дама, которая сообщила тебе о моем приходе, была так любезна, что провела меня сюда.
– Ишь ты, тихоня!.. Ты, я думаю, везде проберешься. Я бы не сумела, Эми, хотя гораздо опытнее тебя в житейских делах.
Ее семья почему-то решила, что Эми – простушка, созданная для домашней жизни и совершенно лишенная житейской опытности и мудрости. Эта семейная фикция служила своего рода семейной защитой от ее услуг, давая возможность не ставить их ни во что.
– Ну, что же у тебя на уме, Эми? Уж, верно, есть что-нибудь против меня? – сказала Фанни. Она говорила с сестрой, которая была моложе ее двумя-тремя годами, точно со старой ворчливой бабушкой.
– Ничего особенного; ты мне рассказывала, Фанни, про даму, которая подарила тебе браслет.
Флегматичный юнец, снова высунув голову из-за перегородки слева, сказал: «Приготовьтесь, барышни!» – и исчез. Веселый джентльмен с черными волосами также внезапно высунул голову из-за перегородки справа и сказал: «Приготовьтесь, душечки!» – и исчез. Барышни тотчас вскочили и принялись отряхивать свои юбки.
– Ну, Эми, – сказала Фанни, делая то же, что остальные, – что ты хотела сказать?
– С тех пор как ты рассказала про даму, которая подарила тебе браслет, Фанни, я все беспокоилась о тебе и желала бы узнать об этом подробнее.
– Ну, барышни, – сказал юнец в шотландской шапочке.
– Ну, душечки! – сказал джентльмен с черными волосами.
Моментально все барышни исчезли, и снова послышались звуки музыки и топот танцующих ног.
Крошка Доррит опустилась на позолоченный стул, совсем ошеломленная этими неожиданными перерывами. Ее сестра и остальные барышни долго не возвращались, и все это время ей слышался сквозь звуки музыки голос (кажется, принадлежавший джентльмену с черными волосами), считавший: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть – вперед! Живей, душечки! Раз, два, три, четыре, пять, шесть – назад!» Наконец голос умолк, и все вернулись, кутаясь в шали и, очевидно, собираясь уходить.
– Подождем минутку, Эми, пусть они уйдут сначала, – шепнула Фанни.
За это время не случилось ничего особенного. Только юнец снова выглянул из-за своей перегородки и сказал: «Завтра в одиннадцать часов, барышни!» – а черноволосый джентльмен выглянул из-за своей и сказал: «Завтра в одиннадцать часов, душечки!»
Когда они остались одни, что-то вдруг было поднято вверх или другим способом убрано с их дороги, и перед ними открылся глубокий колодец. Заглянув в него, Фанни сказала:
– Вот дядя!
Крошка Доррит, когда глаза ее привыкли к темноте, заметила его на дне колодца, в уголке; инструмент в старом футляре лежал подле него.
Глядя на этого старика, можно было подумать, что он постепенно спускался в этот колодец, пока не очутился на самом дне. В течение многих лет он проводил в этом углу по шесть вечеров в неделю, никогда не поднимал глаз от своих нот и, как говорили, ни разу не взглянул на представление. Рассказывали, будто он до сих пор не знает в лицо главных героев и героинь, а комик побился однажды об заклад, что будет передразнивать его пятьдесят вечеров подряд и он не заметит этого, что и оправдалось на деле. Плотники уверяли, что он давно умер, только сам не заметил этого, а посетители театра думали, что он проводит в оркестре всю свою жизнь, днем и ночью, в будни и праздники. Иногда к нему через барьер обращались зрители с предложением понюхать табаку, и в манере, с которой он отвечал, встрепенувшись, на эту любезность, пробуждалась как бы бледная тень бывшего джентльмена, но за исключением этих случаев он оставался глух и безучастен ко всему окружающему. Он знал только свою партию на кларнете, остальное не касалось его. Иные считали его бедняком, иные – богатым скрягой, но он ничего не говорил, никогда не поднимал своей понурой головы, никогда не изменял своей шаркающей походки. Хотя он ожидал, что племянница позовет его, но услышал ее не прежде, чем она окликнула его три или четыре раза. Увидев вместо одной обеих племянниц, он ничуть не удивился и только пробормотал дрожащим голосом:
– Иду, иду! – и выбрался из своего угла каким-то подземным ходом, откуда так и несло