– И я сказала вам, миссис Мердль, – продолжила Фанни, – что мы можем быть несчастны, но не вульгарны.
– Кажется, эти самые слова, мисс Доррит, – согласилась миссис Мердль.
– И я сказала вам, миссис Мердль, – продолжила Фанни, – что если вы вздумаете говорить мне о высоком положении вашего сына в обществе, то я отвечу, что вы, по всей вероятности, заблуждаетесь насчет моего происхождения и что положение моего отца даже в том обществе, где он теперь вращается (каком именно, про то я знаю), гораздо выше обычного уровня и признано всеми.
– Совершенно верно, – подтвердила миссис Мердль. – Изумительная память.
– Благодарю вас, сударыня. Не будете ли вы добры досказать моей сестре остальное?
– Досказать остается немного, – ответила миссис Мердль, обозревая всю ширину своей груди, необходимую для вмещения всей бесчувственности, – но это немногое делает честь вашей сестре. Я изложила вашей сестре обстоятельства данного случая: невозможность признания обществом, в котором вращаемся мы, общества, в котором вращается она (хотя, без сомнения, очаровательного в своем роде), и как результат этого – крайне двусмысленное положение семьи, которую она ставит так высоко и к которой мы принуждены будем относиться свысока, с пренебрежением и отвращением. Словом, я обращалась к похвальной гордости вашей сестры.
– Пожалуйста, скажите моей сестре, миссис Мердль, – сказала Фанни обиженным тоном, тряхнув своей легкой воздушной шляпкой, – что я уже имела честь заявить вашему сыну, что мне не о чем разговаривать с ним.
– Да, мисс Доррит, – согласилась миссис Мердль, – мне, может быть, следовало упомянуть об этом раньше. Но я была слишком поглощена воспоминанием о тех жестоких минутах, когда боялась, что он будет упорствовать и вы, пожалуй, найдете, о чем с ним разговаривать. Я также сообщила вашей сестре (я обращаюсь опять к непрофессиональной мисс Доррит), что мой сын не получит ничего в случае такого брака, останется нищим (я упоминаю об этом только как о факте, для полноты рассказа, но отнюдь не предполагала, что он может повлиять на вашу сестру, если не говорить о том законном и разумном влиянии, которое в нашем искусственном обществе на всех нас оказывают подобные соображения). Наконец, после многих возвышенных заявлений со стороны вашей сестры, мы убедились, что никакой опасности нет, и ваша сестра была так любезна, что позволила мне вручить ей в знак признательности записочку к моей портнихе.
Крошка Доррит, видимо, огорчилась и смущенно взглянула на Фанни.
– А также, – продолжила миссис Мердль, – обещала доставить мне удовольствие видеть ее у меня, после чего мы расстались в наилучших отношениях. Затем, – прибавила миссис Мердль, оставляя свое гнездышко и положив что-то в руку Фанни, – мисс Доррит позволит мне пожелать ей всего хорошего и выразить, как умею, мою благодарность.
Сестры встали и очутились перед клеткой с попугаем, который, откусив от сухаря, выплюнул его и, точно издеваясь над ними, пустился в пляс, изгибаясь всем телом, и, держась за жердочку ногами, внезапно перевернулся вниз головой и высунул из золотой клетки свой крепкий клюв и черный язык.
– Прощайте, мисс Доррит, всего хорошего, – сказала миссис Мердль. – Если бы только мыслимо было создать золотой век или что-нибудь в этом роде, я первая порадовалась бы возможности водить знакомство со многими очаровательными и талантливыми особами, которые ныне остаются чуждыми для меня. Более примитивное состояние общества было бы отрадой для меня. Когда я была маленькой, то, помню, мы учили стихотворение, что-то о бедном индейце, именно что-то такое! О, если бы несколько тысяч человек, составляющих общество, могли превратиться в индейцев! Я бы первая пошла на это, так как, живя в обществе, мы, к несчастью, не можем превратиться в индейцев… До свидания!
Сестры спустились по лестнице, с пудрой впереди, пудрой позади, старшая надменно, младшая робко, и, наконец, выбрались на ненапудренную Харли-стрит, недалеко от Кавендиш-сквер.
– Ну? – сказала Фанни, когда они прошли несколько шагов молча. – Что же ты скажешь, Эми?
– О, я не знаю, что сказать, – ответила та печальным тоном. – Так ты не любишь этого молодого человека, Фанни?
– Любить его? Да он почти идиот!
– Мне так грустно, – не обижайся, но ты спрашивала, что я скажу, – мне так грустно, Фанни, что ты приняла от нее подарки.
– Вот дурочка, – возразила сестра, сердито дернув ее за руку, – да у тебя нет ни капли самоуважения, нет законной гордости. Ты позволяешь ухаживать за тобой какой-нибудь дряни вроде Чивери, – прибавила она с презрением, – и только роняешь и топчешь в грязь свою семью.
– Не говори этого, милая Фанни. Я делаю для нее что могу.
– Ты делаешь для нее что можешь, – повторила Фанни, ускоряя шаг. – А ты бы позволила этой женщине – самой лицемерной и нахальной женщине, какую тебе случалось видеть, если ты хоть сколько-нибудь понимаешь людей, – ты позволила бы ей топтать семью и поблагодарила бы ее за это?
– Нет, Фанни! Конечно, нет.
– Так и заставь ее поплатиться, нелепая ты девочка. Что же еще с нее возьмешь? Заставь ее поплатиться, дурочка, и на эти деньги старайся возвысить достоинство твоей семьи.
Остальную часть пути они шли молча, пока не добрались до квартиры, где жила Фанни с дядей. Старик оказался дома: сидя в уголке, извлекал жалостные звуки из своего кларнета. Фанни принялась готовить закуску, состоявшую из котлет, портера и чая, и с негодованием заявляла, что сделает все сама, хотя на самом деле все сделала ее сестра. Когда наконец уселись за еду, Фанни швыряла все, что было на столе, и злилась на свой хлеб, так же как ее отец накануне.
– Если ты презираешь меня, – сказала она неожиданно, залившись потоком горьких слез, – за то, что я танцовщица, то зачем же толкнула меня на этот путь? Это твоих рук дело. Тебе бы хотелось смешать меня с грязью перед этой миссис Мердль и предоставить ей говорить все, что ей вздумается, и делать все, что ей вздумается, презирать всех нас и говорить это мне в лицо, потому что я танцовщица.
– О Фанни!
– И Тип тоже, бедняжка! Она может унижать его, как ей вздумается, потому, должно быть, что он был в конторе адвоката, и в доках, и в разных других местах. Но ведь и это дело твоих рук, Эми. Ты бы могла по крайней мере позволить другим защищать его.
Все это время дядя извлекал заунывные звуки из своего кларнета, по временам отнимая его от губ и глядя на присутствующих со смутным сознанием, что кто-то что-то сказал.
– А твой отец, твой бедный отец, Эми! Оттого, что он не может явиться сам и постоять за себя, ты позволяешь этим людям оскорблять его безнаказанно. Если ты сама не чувствуешь неволи, потому что можешь выходить на работу, то могла бы, кажется, чувствовать за него, зная, что он вынес.
Эта стрела задела за живое бедную Крошку Доррит. Воспоминание о вчерашнем вечере заострило ее жало. Она ничего не ответила, но отвернулась со своим стулом к огню. Дядя остановился на минуту, а затем заиграл еще жалостнее.
Фанни продолжала воевать с блюдечками и хлебом, пока длилось ее воинственное настроение, а затем объявила, что она самая несчастная девушка в мире и лучше бы ей умереть. Затем ее жалобы приняли покаянный характер; она бросилась к сестре и обвила ее руками. Крошка Доррит пыталась успокоить ее, но она сказала, что хочет говорить и будет говорить. Затем принялась повторять: «Не сердись, Эми!» и «Прости, Эми!» – так же страстно, как раньше говорила то, о чем теперь сожалела.
– Но, право, право, Эми, – прибавила она в заключение, когда обе уселись рядышком в мире и согласии, – я думаю и надеюсь, что ты иначе бы смотрела на это, если бы была больше знакома с обществом.
– Может быть, Фанни, – сказала уступчивая Крошка Доррит.
– Видишь ли, пока ты смирно сидела дома в своем уголке, Эми, – продолжила сестра, постепенно возвращаясь к покровительственному тону, – я вращалась в обществе и сделалась гордой и утонченной – может быть, больше, чем следует.
Крошка Доррит ответила:
– Да! О да!
– И пока ты думала о белье да об обеде, я, видишь ли, могла думать о семейном достоинстве. Разве это не правда, Эми?
Крошка Доррит снова утвердительно кивнула с веселым лицом, хотя на сердце у нее было невесело.
– Тем более, – продолжила Фанни, – что, как нам известно, в том месте, которому ты была так верна, господствует свой особый тон, совсем не такой, как в других слоях общества. Поцелуй же меня еще раз, Эми, милочка, и согласимся, что мы обе правы и что ты тихая добрая девочка, милая моя домоседка.
В течение этого диалога кларнет издавал самые патетические стоны, которые были прерваны заявлением Фанни, что им пора идти. Она растолковала это дяде очень просто, взяв у него ноты и вытащив кларнет изо рта.
Крошка Доррит простилась с ними на улице и поспешила домой, в Маршалси. Там темнело раньше, чем где бы то ни было, так что Крошке Доррит показалось, будто она вошла в какой-то глубокий ров. Тень от стены падала на все предметы. Падала она и на фигуру старика в черной бархатной шапочке и поношенном сером халате, которая повернулась к ней, когда она отворила дверь полутемной комнаты.
«Почему же ей не падать и на меня? – подумала Крошка Доррит, держась за ручку двери. – Право же, Фанни рассуждала довольно здраво».
Глава XXI. Недуг мистера Мердля
На пышные чертоги – чертоги Мердля на Харли-стрит, недалеко от Кавендиш-сквер – падала тень не простых домов, а таких же пышных чертогов с противоположной стороны улицы. Подобно безукоризненному обществу противоположные ряды домов на Харли-стрит смотрели друг на друга очень угрюмо. В самом деле, дома и их обитатели были так сходны в этом отношении, что нередко люди, сидевшие на противоположных сторонах обеденных столов в тени собственного высокомерия, посматривали на ту сторону с угрюмым выражением домов.
Харли-стрит, неподалеку от Кавендиш-сквер очень хорошо знала мистера и миссис Мердль. Были на Харли-стрит самозваные пришельцы, которых он знать не хотел, но к мистеру и миссис Мердль Харли-стрит относилась с полным почтением. Общество знало мистера и миссис Мердль. Общество сказало: «Допустим их в нашу среду; познакомимся с ними».