Крошка Доррит — страница 5 из 169

беспечить этим свое благополучие. Суровые лица, неумолимая дисциплина, покаяние в этом мире и ужас в будущем; ни ласки, ни привета, пустота в запуганном сердце – вот мое детство, если только можно применить это слово к подобному началу жизни.

– Вот оно что! – сказал мистер Мигльс, крайне смущенный картиной, представлявшейся его воображению. – Суровое начало. Но оно прошло, и вы должны пользоваться всем, что остается для вас, как практический человек.

– Если бы все люди, которых обыкновенно называют практичными, были практичны на ваш лад…

– Да таковы они и есть.

– В самом деле?

– Да, я думаю, что так, – ответил мистер Мигльс после некоторого размышления. – А ведь иному ничего другого не остается, как быть практичным, и мы с миссис Мигльс именно таковы.

– Мой одинокий путь легче и не так безнадежен, как я ожидал, – сказал Кленнэм, пожимая ему руку, со своей серьезной улыбкой. – Довольно обо мне. Вот лодка!

Лодка была переполнена треуголками, к которым мистер Мигльс питал национальную антипатию. Обладатели этих треуголок высадились, поднялись в карантин, и вскоре все задержанные путешественники собрались вместе. Затем треуголки принялись возиться с огромным ворохом бумаг, вызывать поименно, подписывать, запечатывать, ставить штемпеля и кляксы, посыпать песочком – словом, развели такую жестокую пачкотню, в которой решительно ничего нельзя было разобрать. В конце концов все было сделано по правилам, и путешественникам была предоставлена возможность отправиться на все четыре стороны.

На радостях они не обращали внимания на зной и блеск, а, переправившись через гавань в лодках, собрались в огромном отеле, куда солнце не могло проникнуть сквозь спущенные шторы и где голые каменные полы, высокие потолки и гулкие коридоры смягчали удушливую жару. Вскоре на большом столе в большой зале красовался роскошный завтрак, и карантинные невзгоды превратились в смутные воспоминания среди массы тонких блюд, южных фруктов, охлажденных вин, цветов из Генуи, снега с горных вершин и всех красок радуги, блиставших в зеркалах.

– Теперь я без всякой злобы вспоминаю об этих унылых стенах, – сказал мистер Мигльс. – Когда расстаешься с местом, то скоро забываешь о нем; я думаю, даже узник, выпущенный из тюрьмы, перестает злобствовать против нее.

Всего за столом было человек тридцать. Все разговаривали, разбившись на группы. Отец и мать Мигльс с дочкой сидели на одном конце стола; на противоположном помещались мистер Кленнэм, какой-то рослый француз с черными волосами и бородой, смуглого и страшного, чтобы не сказать – дьявольского вида, что не помешало ему оказаться самым кротким из людей, и красивая молодая англичанка с гордыми и наблюдательными глазами. Она путешествовала одна и либо сама держалась в стороне от остального общества, либо общество избегало ее – этого никто бы не мог решить, кроме нее самой. Остальная публика представляла собой обычную смесь путешественников по делу и путешественников ради удовольствия: офицеры индийской службы, отправлявшиеся в отпуск; купцы, торговавшие с Грецией и Турцией; английский пастор в одежде, напоминавшей смирительную рубашку, совершавший свадебную поездку с молодой женой; пожилые англичане – отец и мать – с семейством, состоявшим из трех взрослых дочерей, которые вели путевой дневник, смущавший их родителей, старая глухая английская маменька с весьма взрослой дочкой, скитавшейся по свету в ожидании благополучного перехода в замужнее состояние.

Англичанка, державшаяся особняком, вмешалась в разговор, услыхав замечание мистера Мигльса.

– Так вы думаете, что узник может простить своей тюрьме? – спросила она медленно и выразительно.

– Это только мое предположение, мисс Уэд. Я не возьмусь судить о чувствах узника. Мне никогда не приходилось сидеть в тюрьме.

– Мадемуазель думает, – сказал француз на своем родном языке, – что прощать не очень легко.

– Думаю.

Милочке пришлось перевести слова француза мистеру Мигльсу, так как он никогда не мог выучиться языку страны, по которой путешествовал.

– О, – сказал он. – Боже мой, но ведь это очень жаль!

– Что я недоверчива? – спросила мисс Уэд.

– Нет, не то. Не так выражено. Жаль, что вы думаете, что прощать нелегко.

– Мой личный опыт, – возразила она спокойно, – во многих отношениях уменьшил мою доверчивость. Это весьма естественно, я полагаю.

– Конечно, конечно. Но разве естественно хранить злобу? – весело спросил мистер Мигльс.

– Если бы мне пришлось томиться и чахнуть в каком-нибудь месте, я всегда ненавидела бы это место и желала бы сжечь его или разрушить до основания. Вот все, что я могу сказать.

– Сильно сказано, сэр, – заметил мистер Мигльс, обращаясь к французу. Это тоже была одна из его привычек: обращаться к представителям всевозможных наций на английском диалекте, с полной уверенностью, что так или иначе они должны понять его. – Довольно жестокие чувства обнаруживает наша прекрасная соседка, не правда ли?

Французский джентльмен любезно спросил:

– Plait-il? [7]

На это мистер Мигльс с полным удовлетворением возразил:

– Вы совершенно правы. Я думаю то же самое.

Завтрак приближался к концу, и мистер Мигльс обратился к обществу с речью. Речь была довольно коротенькая, но прочувствованная. Суть ее заключалась в том, что вот случай свел их вместе и между ними царствовало доброе согласие, и теперь, когда они расстаются, быть может навсегда, им остается только распроститься и пожелать друг другу счастливого пути, выпив по бокалу шампанского. Так и сделали, а затем, пожав друг другу руки, расстались навсегда.

Одинокая молодая леди не прибавила ни слова к тому, что сказала раньше. Она встала вместе с остальными, молча ушла в дальний угол комнаты и уселась на диван подле окна, глядя на воду, отражавшуюся серебристыми блестками на переплете оконной рамы. Она сидела спиной к остальным, словно надменно искала уединения. И все-таки трудно было сказать с уверенностью: она ли избегает общества или общество избегает ее.

Тень, падавшая на ее лицо, подобно вуали, гармонировала с характером ее красоты. Глядя на это спокойное и суровое лицо, черты которого рельефно выступали под темными дугами бровей, в рамке черных волос, вы невольно спрашивали себя, может ли оно принять какое-нибудь другое выражение. Невозможно было представить себе, что оно может смягчиться. Всякому казалось, что если только оно изменится, то станет еще мрачнее и презрительнее. Оно не смягчалось никакими любезными улыбками. Нельзя было назвать его открытым, но в нем не было никаких признаков притворства. «Я полагаюсь на себя и уверена в себе; до вашего мнения мне нет дела; я ничуть не интересуюсь вами, знать вас не хочу, гляжу на вас и слушаю вас совершенно равнодушно» – вот что было на нем написано. Это сказывалось в ее гордом взгляде, в ее раздувающихся ноздрях, в ее красивом, но крепко стиснутом, почти жестоком рте. Если бы даже закрыть ее лицо, то самый поворот головы свидетельствовал бы о неукротимой натуре.

Милочка подошла к ней (семейство мистера Мигльса и мистер Кленнэм, которые одни оставались в комнате, заинтересовались ею) и остановилась, а когда леди оглянулась, робко спросила:

– Вы ожидаете кого-нибудь, кто должен вас встретить, мисс Уэд?

– Я? Нет.

– Папа посылает на почту. Посыльный может спросить, нет ли письма для вас.

– Благодарю. Я не жду писем.

– Мы боимся, – сказала Милочка робко и ласково, садясь подле нее, – что вы будете чувствовать себя одинокой, когда мы все разъедемся.

– В самом деле?

– Я не хочу сказать, – продолжила Милочка тоном оправдания, смущенная взглядом незнакомки, – что мы считаем себя подходящим обществом для вас или думаем, что вы нуждаетесь в нашем обществе.

– Я, кажется, не давала понять, что нуждаюсь в обществе.

– Нет, конечно. Но все-таки, – сказала Милочка, робко дотрагиваясь до ее руки, лежавшей на диване, – не может ли папа быть чем-нибудь вам полезен? Он был бы очень рад.

– Очень рад, – сказал мистер Мигльс, подходя к ним с женой и Кленнэмом. – Право, мне было бы очень приятно чем-нибудь услужить вам.

– Благодарю вас, – ответила она, – но мне ничего не нужно. Я предпочитаю идти своим путем, как мне вздумается.

– Да? – сказал мистер Мигльс, глядя на нее с некоторым смущением. – Однако у вас сильный характер.

– Я не привыкла к обществу молодых девушек и вряд ли сумею оценить его. Счастливого пути. Прощайте!

По-видимому, она не собиралась протягивать руку, но мистер Мигльс протянул свою, так что нельзя было отказаться от рукопожатия. Она положила свою руку в его совершенно безучастно, точно на диван.

– Прощайте! – сказал мистер Мигльс. – Это последнее прощание здесь, потому что мать и я уже простились с мистером Кленнэмом, и ему остается только проститься с Милочкой. Прощайте… Быть может, мы никогда не встретимся больше.

– На нашем жизненном пути, – ответила она странным тоном, – мы встретимся со всеми, кому суждено встретиться с нами, и сделаем для них, как и они сделают для нас, все, что должно быть сделано.

Выражение, с которым были сказаны эти слова, заставило Милочку вздрогнуть. Казалось, под тем, что должно быть сделано, подразумевается непременно дурное. Девушка невольно прошептала: «О папа!» – и прижалась поближе к отцу. Это не ускользнуло от внимания говорившей.

– Ваша милая дочь, – сказала она, – содрогается при мысли об этом. Но, – продолжила она, пристально глядя на Милочку, – вы можете быть уверены, что уже вышли в путь те женщины и мужчины, которые должны столкнуться с вами и столкнутся. Да, без сомнения, столкнутся. Они могут находиться за сотни, тысячи миль от вас; могут находиться рядом с вами, могут явиться из грязнейших подонков этого города.

Она вышла из комнаты с ледяным поклоном и с каким-то усталым взглядом, старившим ее прекрасное лицо.

Ей пришлось пройти много лестниц и коридоров, прежде чем она добралась до своей комнаты, помещавшейся в другом конце этого огромного дома. Проходя по галерее, в которой находилась ее комната, она услышала всхлипывания и гневное бормотанье. Дверь была открыта, и, заглянув в нее, она увидела служанку той барышни, с которой сейчас говорила, – девушку со странным прозвищем.