анкса собрать справки о семье Доррит в какой-либо связи с опасениями, которые Артур высказал при свидании с матерью. Что именно известно мистеру Панксу насчет семьи Доррит, что еще нужно ему знать и зачем он отягощает свою деловую голову этим предметом – вот вопросы, которые часто донимали Кленнэма. Мистер Панкс был не такой человек, чтобы тратить время и труд на поиски ради простого любопытства. Кленнэм не сомневался, что у него есть какая-то специальная цель. Могло ли достижение этой цели бросить свет, хотя бы и слишком поздно, на тайные мотивы, побуждавшие его мать покровительствовать Крошке Доррит?
Его желание и решимость исправить зло, нанесенное отцом, если только оно выяснится и окажется исправимым, отнюдь не поколебались. Тень предполагаемой несправедливости, нависшая над ним со времени смерти отца, была так бесформенна и туманна, что действительность могла совершенно разойтись с его предположениями. Но во всяком случае, если бы его подозрения оправдались, он готов был отдать все свое имущество и начать жизнь сызнова.
Жестокая мрачная мораль, которой учился он в детстве, не запала в его сердце, и основным пунктом его нравственного кодекса было начинать со смирения на деле, а не на словах – идти по земле и смотреть себе под ноги, не пытаясь взлететь на небо на крыльях фраз. Исполнение долга на земле, возмещение несправедливостей на земле, деятельность на земле: это прежде всего, это первые крутые ступеньки вверх. Тесны были врата, и узок был путь – гораздо теснее и уже, чем просторная большая дорога, вымощенная суетными поучениями и суетными разглагольствованиями, пересчитыванием сучков в глазах ближних и всегдашней готовностью осудить ближнего, – дешевые вещи, решительно ничего не стоящие.
Нет, не эгоистический страх тревожил его, а сомнение, исполнит ли Панкс свою часть обязательства и в случае какого-нибудь открытия сообщит ли о нем Кленнэму? С другой стороны, вспоминая свой разговор с Панксом и соображая, как мало оснований предполагать, что у этой странной личности могли явиться такие же подозрения, как у него, он удивлялся иногда, что придает всему этому такое значение. В этом море сомнений он носился туда и сюда, не находя пристани.
Удаление Крошки Доррит от ее обычной компании не улучшило положения. Она так часто уходила из дому и так часто запиралась в своей комнате, что Кленнэм начинал чувствовать ее отсутствие. Ему положительно недоставало ее. Он написал ей, спрашивая, как ее здоровье, и получил в ответ очень искреннее и серьезное письмо, в котором она благодарила его и просила не беспокоиться, так как совершенно поправилась. Но он не видел ее в течение долгого времени.
Однажды Кленнэм вернулся домой от отца Крошки Доррит, который сообщил, что дочь ушла в гости – так он всегда выражался, когда она уходила на работу, чтобы заработать ему на ужин, – и застал у себя мистера Мигльса, шагавшего взад и вперед по комнате в возбужденном состоянии. Когда Кленнэм отворил дверь, мистер Мигльс остановился, повернулся к нему и сказал:
– Кленнэм! Тэттикорэм…
– В чем дело? – спросил Кленнэм.
– Пропала!
– Господи боже мой! – с изумлением воскликнул Кленнэм. – Что вы хотите сказать?
– Не хотела сосчитать до двадцати пяти, сэр, отказалась наотрез, остановилась на восьми и ушла.
– Оставила ваш дом?
– С тем, чтобы никогда не возвращаться, – сказал мистер Мигльс, покачивая головой. – Вы не знаете, какой страстный и гордый характер у этой девушки. Упряжка лошадей не притащила бы ее обратно: решетки и затворы старой Бастилии не удержали бы ее.
– Как это случилось? Пожалуйста, присядьте и расскажите.
– Как это случилось – нелегко объяснить, и нужно обладать несчастным темпераментом этой бедной пылкой девушки, чтобы вполне уразуметь это. Приблизительно все произошло таким образом: мы, то есть мать, я и Милочка, в последнее время часто вели разговоры между собой. Не скрою от вас, Кленнэм, что эти разговоры не всегда имели веселый характер. Темой их служила новая поездка за границу. Проектируя эту поездку, я на деле имел особую цель…
Сердце Кленнэма забилось бы тревожно, если бы не было известного решения.
– …цель, – продолжал мистер Мигльс, – которую я тоже не стану скрывать от вас, Кленнэм. Мое милое дитя питает склонность, которая крайне огорчает меня. Вы, может быть, знаете, о ком я говорю? Это Генри Гоуэн.
– Я был готов услышать это.
– Да, – сказал мистер Мигльс с тяжелым вздохом, – желал бы я, чтобы вам никогда не приходилось слышать об этом. Как бы то ни было, факт остается фактом. Мы с матерью сделали все, что было в нашей власти, Кленнэм. Нежные советы, время, отъезд до сих пор не принесли никакой пользы. В последний раз мы толковали о путешествии за границу по крайней мере на год. Из-за этого Милочка чувствует себя несчастной, а потому чувствуем себя несчастными и мы.
Кленнэм заметил, что вполне понимает это.
– Ну, – продолжил мистер Мигльс тоном оправдания, – я, как практический человек, готов согласиться, и думаю, что мать, как практическая женщина, тоже согласится, что мы, семейные люди, склонны преувеличивать наши огорчения и делать из мухи слона, так что постороннему человеку это может показаться несносным. Но ведь счастье или несчастье Милочки – вопрос жизни и смерти для нас, так что, надеюсь, нам извинительно придавать ему большое значение. Во всяком случае Тэттикорэм могла бы примириться с этим. А как вы думаете?
– Совершенно согласен с вами, – ответил Кленнэм, от души соглашаясь с этим скромным требованием.
– Нет, сэр, – сказал мистер Мигльс, сокрушенно покачивая головой. – Она не могла вынести этого. Страстность и пылкость этой девушки, терзания и муки в ее груди доходили до того, что я не раз говорил ей при встречах: «Двадцать пять, Тэттикорэм, двадцать пять!» Я от души желал бы, чтобы она день и ночь считала до двадцати пяти: тогда бы ничего не случилось.
Мистер Мигльс с унылым видом, благодаря которому его сердечная доброта сказывалась еще сильней, чем в минуты веселья и оживления, провел рукой по лицу и снова покачал головой.
– Я сказал матери (хотя она и сама думала об этом): «Мы практические люди, голубушка, и знаем ее историю; мы видим в этой несчастной девушке отражение того, что бушевало в сердце ее матери, прежде чем родилась эта бедная крошка; отнесемся снисходительно к ее темпераменту, мать, не будем ничего замечать, мы возьмем свое потом, со временем, когда она будет в лучшем настроении». Итак, мы ничего не говорили. Но, видно, чему быть, тому не миновать: однажды вечером она не выдержала.
– Каким образом и почему?
– Если вы спрашиваете почему, – сказал мистер Мигльс, несколько смущенный этим вопросом, – то я могу только напомнить вам слова, которые сказал матери. На вопрос: каким образом? – вот: мы простились с Милочкой в ее присутствии (очень ласково, я должен согласиться), и она пошла с ней наверх, – вы знаете, она горничная Милочки. Может, Милочка, которая была немножко расстроена, отнеслась к ней более требовательно, чем обыкновенно, хотя не знаю, имею ли я право говорить это: она всегда внимательна и кротка.
– Самая кроткая госпожа в мире.
– Благодарю вас, Кленнэм, – сказал мистер Мигльс, пожимая ему руку, – вы часто видели их вместе. Хорошо. Вдруг мы услышали сердитые крики Тэттикорэм, и не успели опомниться, как Милочка возвращается, вся дрожащая, и говорит, что ей страшно. Тотчас за ней является Тэттикорэм, вне себя от бешенства, и кричит, топая ногами: «Я ненавижу вас всех! Ненавижу весь дом!»
– На это вы…
– Я велел: сосчитай до двадцати пяти, Тэттикорэм, – сказал мистер Мигльс с таким чистосердечием, которое подействовало бы на самое миссис Гоуэн.
Мистер Мигльс снова провел рукой по лицу и покачал головой с выражением глубокого сожаления.
– Она так привыкла к этому, Кленнэм, что даже теперь, в таком припадке ярости, какого вы никогда не видывали, остановилась, взглянула мне в лицо и сосчитала (я проверял ее) до восьми, но не могла принудить себя считать дальше. Закусила удила и пустила на ветер остальные семнадцать. И пошла, и пошла! Она ненавидит нас, она несчастна с нами, она не может выносить этого, она не хочет выносить этого, она решила уйти. Она моложе, чем ее молодая госпожа, и не намерена оставаться и видеть, как ее одну считают молодой и интересной, ласкают и любят. Нет, она не хочет, не хочет, не хочет! Как мы думаем, какой бы она, Тэттикорэм, вышла, если б ее с самого детства так же баловали и лелеяли? Такой же доброй, как ее молодая госпожа? Aгa! Может быть, в пятьдесят раз добрее! С той мы носились, а над ней смеялись; да, да, смеялись и стыдили ее! И весь дом делал то же самое. Все они толковали о своих отцах и матерях, о своих братьях и сестрах, нарочно, чтобы подразнить ее. Еще вчера миссис Тиккит хохотала, когда ее маленькая внучка старалась произнести проклятое имя, которое они ей (Тэттикорэм) дали, и потешалась над ним. Как мы смели дать ей кличку, точно собаке или кошке? Но она знать ничего не хочет. Она не станет больше принимать от нас благодеяния: бросит нам назад эту кличку и уйдет. Уйдет сию же минуту, никто ее не удержит, и мы больше не услышим о ней.
Мистер Мигльс так живо воспроизводил эту сцену, что раскраснелся и разгорячился не хуже самой Тэттикорэм.
– Да, вот оно как! – сказал он, вытирая лицо. – Рассуждать с этим буйным, неистовым созданием (бог знает, какова была жизнь ее матери) не было никакой возможности, поэтому я спокойно сказал ей, что она не может уйти так поздно ночью, взял за руку, отвел в ее комнату и замкнул дверь дома. Но сегодня утром она ушла.
– И вы ничего больше не узнали о ней?
– Ничего, – ответил мистер Мигльс. – Разыскивали ее целый день. Должно быть, она ушла очень рано и потихоньку. Там, у нас, мне не удалось напасть на след.
– Постойте! – сказал Кленнэм после минутного размышления. – Вам хотелось бы видеть ее. Не так ли?
– Да, разумеется, я попытался бы уговорить ее, то есть мать и Милочка попытались бы уговорить ее, вот! Вы сами, – прибавил мистер Мигльс убедительным тоном, – попытались бы уговорить эту бедную пылкую девушку: я знаю, Кленнэм.