Она прервала минутное молчание, спросив, известно ли ему, что папа уже подумывал о новой поездке за границу. Он сказал, что слышал об этом. Снова наступило молчание, и снова она прервала его, заметив после некоторого колебания, что папа отказался от этой мысли.
«Они женятся!» – подумал он в ту же минуту.
– Мистер Кленнэм, – сказала она еще нерешительнее и боязливее, и так тихо, что ему пришлось наклонить голову, чтобы расслышать ее. – Мне бы очень хотелось поговорить с вами откровенно, если только моя откровенность не покажется вам навязчивой. Мне уже давно хочется поговорить с вами, потому что я чувствовала, что вы наш друг.
– Я могу только гордиться вашим доверием. Прошу вас, будьте со мной откровенны. Не бойтесь довериться мне.
– Я никогда не боялась довериться вам, – ответила она, подняв на него свой чистосердечный взгляд. – Я бы давно сделала это, если бы знала как, но я и теперь не знаю, с чего начать.
– Мистер Гоуэн, – сказал Артур Кленнэм, – должен считать себя счастливым человеком. Да благословит Бог его и жену его.
Она заплакала и попыталась поблагодарить его. Он успокаивал ее, он взял ее ручку, опиравшуюся на его руку, забрал из нее розы и поднес ее к губам. И ему показалось, что только теперь окончательно угасает надежда, тлевшая в его сердце и терзавшая его так жестоко, и с этого времени он стал казаться себе человеком, для которого романтическая пора жизни уже закончилась.
Он спрятал розы на груди, и они шли несколько времени медленно и в молчании под тенью развесистых деревьев. Потом он спросил ее веселым, шутливым тоном, нет ли еще чего-нибудь, что она xoтела бы сказать ему, как другу своего отца и своему другу, который на много лет старше ее; нет ли услуги или какого-нибудь одолжения, которое он мог бы оказать ей и чувствовать себя счастливым, что мог хоть немного содействовать ее счастью.
Она хотела ответить, но вдруг, под влиянием какой-то тайной грусти или сострадания к нему – кто мог бы определить это чувство? – снова залилась слезами и сказала:
– О мистер Кленнэм! Добрый, великодушный мистер Кленнэм, скажите, что вы не осуждаете меня!
– Мне осуждать вас? – воскликнул Кленнэм. – Милое дитя! Мне осуждать вас? Никогда!
Схватив обеими руками его руку и доверчиво глядя ему в лицо, она застенчиво старалась объяснить, что благодарна ему от всего сердца (что и было на самом деле источником ее волнения), и мало-помалу успокоилась. Время от времени он ободрял ее ласковым словом, пока они тихонько шли под медленно темневшими деревьями.
– Что ж, Минни Гоуэн, – сказал, наконец, Кленнэм с улыбкой, – у вас, значит, нет ко мне никакой просьбы?
– О, очень большая!
– Очень рад. Я надеялся на это, и не обманулся в своей надежде.
– Вы знаете, как меня любят в семье и как я люблю свою семью. Вы, может быть, не поверите этому, дорогой мистер Кленнэм, – прибавила она взволнованно, – видя, что я добровольно и сознательно расстаюсь с ней, но я так люблю ее!
– Я уверен в этом, – сказал Кленнэм. – Неужели вы думаете, что я сомневаюсь в этом?
– Нет-нет! Но мне самой странно, что я решилась расстаться с теми, кого так люблю и кто меня так любит. Это должно казаться такой неблагодарностью.
– Милое дитя, – сказал Кленнэм, – это совершенно естественно и неизбежно. Во всех семьях бывает то же самое.
– Да, я знаю, но не во всех семьях остается такая пустота, какая останется в моей, когда я уйду. Конечно, есть много девушек гораздо лучше, милее и совершеннее меня, конечно, я не много значу сама по себе, но для них-то я значу так много.
Любящее сердце Милочки переполнилось, и она зарыдала.
– Я знаю, как тяжело будет для папы мое отсутствие в первое время, и знаю, что я не буду для него в первое время тем, чем была так много лет. И я прошу и умоляю вас, мистер Кленнэм, именно в это время не забывать о нем и навещать его в свободное время, и говорить ему, что никогда во всю свою жизнь я не любила его больше, чем в минуту разлуки, потому что нет человека – он сам мне говорил это не далее как сегодня, – к которому бы он питал такое уважение и доверие, как к вам.
Кленнэм догадался, что произошло между отцом и дочерью, и эта догадка тяжким камнем легла ему на сердце; глаза его наполнились слезами. Он сказал веселым тоном, хотя не таким веселым, как ему бы хотелось, что ее просьба будет исполнена, что он дает ей честное слово.
– Если я не говорю о маме, – продолжила Милочка, еще более взволнованная и такая прелестная в своей тихой печали, что Кленнэм даже теперь не решался смотреть на нее и принялся отсчитывать деревья, остававшиеся до слабого света при выходе из аллеи, – то это потому, что она лучше поймет меня, будет иначе чувствовать мое отсутствие и иначе смотреть на будущее. Но вы знаете, какая она нежная любящая мать, и не забудете ее тоже, не правда ли?
Он сделает все, он сделает все, что угодно Минни, сказал Кленнэм.
– И еще, дорогой мистер Кленнэм, – сказала Минни, – так как папа и один человек, которого мне не нужно называть, до сих пор не могли понять и оценить друг друга, как поймут и оценят со временем, и так как обязанностью, гордостью и счастьем моей новой жизни будет сделать все, чтобы они узнали друг друга, гордились друг другом, любили друг друга – они, которые оба так любят меня, – то я буду просить вас – вы такой добрый, такой справедливый! – в первое время нашей разлуки (я уеду далеко отсюда) попытайтесь примирить с ним папу, употребите все ваше влияние, чтобы представить его таким, каков он есть. Сделайте это для меня, как великодушный друг.
«Бедная Милочка! Легковерное наивное дитя! Когда же случались такие перемены в естественных отношениях между людьми? Когда же сглаживалась такая глубокая внутренняя рознь? Другие дочери не раз добивались того же, Минни, но всегда безуспешно, никогда ничего не выходило из таких попыток».
Так думал Кленнэм. Он не сказал этого: поздно было говорить. Он обещал исполнить все ее желания, и она знала, что он исполнит их.
Они дошли до крайнего дерева аллеи. Минни остановилась и освободила свою руку. Подняв на него глаза и дотрагиваясь дрожащей рукой до его руки, она сказала:
– Дорогой мистер Кленнэм, я так счастлива, да, я счастлива, хотя вы и видели меня в слезах, что не могу перенести мысли, что между нами останется хоть легкое облачко. Если у вас есть что простить мне (не сознательную вину, а какое-нибудь огорчение, которое я могла нанести вам без умысла или потому, что не в моей власти было предотвратить его), то простите мне сегодня от всего вашего великодушного сердца!
Он наклонился к невинному личику, которое спокойно поднялось к нему навстречу, поцеловал его и сказал:
– Видит бог, мне нечего прощать.
Когда он нагнулся, чтобы еще раз взглянуть в это невинное личико, она шепнула ему:
– Прощайте!
Он ответил тем же. Он простился со своими старыми надеждами, с мучительными сомнениями, терзавшими ничье сердце, и они вышли из аллеи рука об руку так же, как вошли в нее, и деревья сомкнулись за ними в темноте подобно их прошлому.
Голоса мистера и миссис Мигльс и Дойса явственно раздавались в саду близ калитки. Услышав, что они упоминают Милочку, Кленнэм крикнул:
– Она здесь, со мной!
Послышались удивленные голоса и смех, но когда все сошлись, наступило молчание, и Милочка незаметно скрылась.
В течение нескольких минут мистер Мигльс, Дойс и Кленнэм молча прохаживались взад и вперед по берегу реки при свете восходящей луны; потом Дойс отстал и ушел в дом. Еще несколько минут мистер Мигльс и Кленнэм прохаживались молча; наконец мистер Мигльс нарушил молчание.
– Артур, – сказал он, впервые за все время их знакомства обращаясь к нему так фамильярно, – помните ли вы, как мы прогуливались в то знойное утро в Марселе на карантинной стене, и я сказал вам, что мне и матери всегда казалось, будто покойная сестра Милочки растет вместе с ней и изменяется вместе с ней?
– Помню.
– Помните, я говорил вам, что мы в своих мыслях никогда не могли разделить обеих сестер и что в нашем воображении она всегда сливается с Милочкой?
– Да, помню.
– Артур, – сказал мистер Мигльс с глубокой грустью, – сегодня я зашел еще дальше в моем воображении. Сегодня мне кажется, мой дорогой друг, что вы нежно любили мое покойное дитя и потеряли ее, когда она стала такой же, как теперь Милочка.
– Благодарю вас, – пробормотал Кленнэм, и крепко пожал ему руку.
– Пойдемте в дом? – предложил мистер Мигльс.
– Сейчас приду.
Мистер Мигльс ушел, и он остался один. Проходив еще полчаса по берегу реки, озаренной кротким светом луны, он поднес руку к груди и осторожно достал покоившиеся на ней розы. Быть может он прижал их к сердцу, быть может, прижал к губам, но во всяком случае наклонился над рекой и тихонько опустил их в воду, и река унесла их, бледные и призрачные при свете месяца.
Когда он вернулся, в доме горели огни, и вскоре лица всех присутствующих, не исключая и его лица, приняли выражение мирного веселья. Они толковали о разных разностях (компаньон Кленнэма был просто неистощим по части всевозможных историй), пока не наступило время идти спать. А розы, бледные и призрачные при лунном свете, уплывали все дальше и дальше по реке. Так наши великие надежды и радости, когда-то волновавшие наше сердце, уплывают и исчезают в океане вечности.
Глава XXIX. Миссис Флинтуинч продолжает видеть сны
В течение всех вышеописанных происшествий старый дом в Сити сохранял свой мрачный вид, а его больная обитательница вела неизменно все тот же образ жизни. Утро, полдень и вечер, утро, полдень и вечер чередовались механически с унылым однообразием однажды заведенной машины.
Надо полагать, что кресло на колесах, как и всякая вещь, долгое время служившая человеческому существу, имело свои воспоминания и грезы. Картины уничтоженных улиц и перестроенных домов, какими они были в то время, когда владетельница кресла видела их; человеческие лица, рисовавшиеся в ее памяти такими, какими она видела их в последний раз, – множество таких образов должно было пройти перед ней в бесконечном однообразии ее мрачного существования. Останавливать часы деятельного существования на том часе, когда мы сами покончили с ним; воображать, что все человечество поражено параличом с той поры, как мы сами перестали двигаться; не иметь другого мерила для оценки перемен, происходящих вне нашего кругозора, кроме нашего однообразного и бесцветного прозябания, – слабость многих больных и душевная болезнь почти всех затворников.