В начале этого диалога Кленнэм ожидал какого-нибудь безобидного взрыва со стороны мистера Мигльса, вроде выходки в министерстве околичностей, — тогда, когда он тащил за шиворот Дойса. Но его добрый друг, как оказалось, не был чужд слабости, которую каждому из нас случалось наблюдать и от которой не могли его отучить никакие приключения в министерстве околичностей. Кленнэм взглянул на Дойса; но Дойс уже давно знал об этом и сидел, уткнувшись в тарелку, не показывая вида и не говоря ни слова.
— Очень вам обязан, сэр, — сказал Гоуэн, желая покончить с этим разговором. — Кларенс осел, но милейший и добрейший парень!
Во время завтрака выяснилось, что все знакомые Генри Гоуэна были более или менее ослами или более или менее мошенниками, но при всем том самыми достойными, самыми обходительными, самыми обязательными, вернейшими, простейшими, милейшими, добрейшими людьми в мире. Ход рассуждений Гоуэна, приводивший к такому выводу, можно бы передать примерно в такой форме: «Я всегда для каждого человека веду приходо-расходную книгу, в которой отмечаю самым тщательным образом все его достоинства и недостатки. Я делаю это так добросовестно, что в итоге прихожу к утешительному выводу; самый последний прохвост обыкновенно милейший парень. С другой стороны, я с удовольствием могу сказать, что между честным человеком и мошенником гораздо меньше различия, чем вы склонны предполагать». Результатом этого утешительного вывода было то, что, добросовестно отыскивая в большинстве людей что-нибудь хорошее, он в действительности не замечал его там, где оно было, и находил там, где его не было; но это была единственная неприятная или опасная черта его характера.
Как бы то ни было, она, повидимому, не доставляла мистеру Мигльсу такого удовольствия, как генеалогия Полипов. Облако, которого Кленнэм до сих пор никогда не замечал на его лице, часто отуманивало его; и такая же тень беспокойного наблюдения мелькала на добродушном лице его жены. Не раз и не два, когда Милочка ласкала собаку, Кленнэму казалось, что ее отец огорчается этим; а однажды, когда Гоуэн, стоявший по другую сторону собаки, случайно наклонился как раз в эту минуту, Артур заметил даже слезы на глазах миссис Мигльс, которая поспешно вышла из комнаты. Далее ему показалось, что сама Милочка замечала это, что она старалась с большим, чем обыкновенно, приливом нежности выразить свою любовь к отцу и с этою целью всё время шла с ним под руку на пути в церковь и обратно. Он бы поклялся, что несколько времени спустя, гуляя в саду и случайно заглянув в окно к мистеру Мигльсу, видел, как нежно она ластилась к обоим родителям и плакала на плече отца.
Погода испортилась, пошел дождь, так что остальную часть дня пришлось сидеть дома, рассматривая коллекции мистера Мигльса и коротая время в разговорах. Этот Гоуэн охотно рассказывал о себе с большой откровенностью и юмором. Повидимому, он был художник по профессии и прожил несколько лет в Риме; но он относился к своему призванию и к искусству вообще с какой-то поверхностной, любительской точки зрения, которой Кленнэм решительно не мог понять.
Он обратился за помощью к Дойсу, когда они стояли у окна, поодаль от остальных.
— Вы знаете мистера Гоуэна? — спросил он вполголоса.
— Я встречал его здесь. Бывает каждое воскресенье, когда они дома.
— Он художник, судя по его словам?
— Нечто вроде, — отвечал мистер Дойс угрюмым тоном.
— Как это — нечто вроде? — с улыбкой спросил Кленнэм.
— Он прогуливается в области искусства, как на Пэл-Мэлском бульваре, — отвечал Дойс, — а оно вряд ли любит такое отношение к себе.
Продолжая расспросы, Кленнэм узнал, что Гоуэны — дальние родственники Полипов и что Гоуэн-отец состоял при каком-то заграничном посольстве, а вернувшись на родину, получал солидный оклад в качестве чиновника по тем или другим, а вообще никаким особенным поручениям, и умер на своем посту, ратуя до последней минуты за свое жалованье. Принимая в соображение эти важные государственные заслуги, Полипы, стоявшие в то время у кормила правления, выхлопотали для его вдовы пенсию в двести или триста фунтов, к которой ближайший по времени Полип добавил укромное и покойное помещение в Хэмптон-Корте, где старушка обитала до сих пор, оплакивая развращенность времени с другими старичками обоего пола. Его сын, мистер Генри Гоуэн, унаследовав от отца весьма сомнительные средства к жизни, никак не мог пристроиться, так как, во-первых, общественная кормежка в то время несколько сократилась, а во-вторых, он с юности обнаруживал чисто технические дарования: именно — большую способность гранить мостовую. Наконец, он объявил о своем намерении сделаться художником, частью потому, что всегда проявлял охоту к этому занятию, частью в отместку главному Полипу, который не позаботился о нем своевременно. Отсюда получились следующие результаты: во-первых, многие высокопоставленные дамы были страшно шокированы; далее, его произведения переходили из рук в руки на вечерах, вызывая восторженные уверения, будто это настоящий Клод[53], настоящий Кейп[54], настоящее чудо искусства, наконец лорд Децимус купил его картину, пригласил на обед президента и членов совета и сказал со свойственной ему великолепной важностью: «Знаете, мне кажется, картина действительно имеет огромные достоинства». Словом, люди с весом и значением решительно из кожи лезли, стараясь пустить его в ход. Но из этого ничего не выходило. Предубежденная публика упорно отказывалась признавать его, отказывалась восхищаться картиной лорда Децимуса, вбив себе в голову, что во всякой профессии, за исключением ее собственной, можно отличиться только работая день и ночь, непрерывно и неустанно, влагая всю душу в дело. И вот мистер Гоуэн, подобно тому старому ветхому гробу, который никогда не был ни Магометовым[55], ни чьим-нибудь другим, висел в пространстве между двумя точками, злобствуя и негодуя на тех, от кого отстал, злобствуя и негодуя на тех, к кому не мог пристать.
Вот сущность сведений, полученных Кленнэмом о Гоуэне в это дождливое воскресенье и позднее.
Наконец, опоздав примерно на час к обеду, явился и юный Полип с моноклем. Из почтения к его высоким связям, мистер Мигльс упрятал куда-то хорошеньких горничных, заместив их невзрачными официантами. Юный Полип был невыразимо смущен и изумлен, увидев Кленнэма, и пробормотал: «Постойте, ведь, ей-богу, знаете!» — прежде чем пришел в себя.
Даже после этого он воспользовался первым удобным случаем, чтобы отвести своего приятеля к окну и промямлить расслабленным, как и все его ухватки, гнусавым голосом:
— На пару слов, Гоуэн. Постойте, послушайте. Кто этот молодец?
— Друг нашего хозяина, но не мой.
— Знаете, это отъявленный радикал, — сказал юный Полип.
— В самом деле? Откуда вы знаете?
— Ей-богу, сэр, он недавно впился в нас самым ужаснейшим образом. Явился к нам и впился в моего отца, так что пришлось выпроводить его вон. Вернулся в департамент и впился в меня. Послушайте, вы представить себе не можете, что это за человек!
— Что же ему понадобилось?
— Ей-богу, Гоуэн, — отвечал юный Полип, — он, знаете, заявил, что желает знать! Нагрянул в департамент без приглашения и заявил, что желает знать!
Он так широко раскрывал глаза от негодующего изумления, что наверно испортил бы себе зрение, если бы обед не явился на помощь. Мистер Мигльс (который крайне беспокоился насчет здоровья его дедушки и бабушки) предложил ему вести в столовую миссис Мигльс. И когда он уселся по правую руку миссис Мигльс, мистер Мигльс выглядел таким довольным, как будто вся семья его собралась здесь.
Вчерашнего непринужденного веселья и в помине не было. Обедающие, как и самый обед, были какие-то холодные, тяжелые, сухие. И всё это по милости злополучного расслабленного юного Полипа. Некрасноречивый от природы, он, к тому же, был пришиблен присутствием Кленнэма. Он решительно не мог отвести от него глаз, и в результате то и дело терял монокль, который попадал ему в тарелку, в стакан с вином, в тарелку миссис Мигльс или повисал наподобие шнурка от звонка за его спиной, так что невзрачному официанту приходилось водворять его на место, на грудь. Утрачивая все душевные способности вследствие частых потерь этого инструмента и его упорного нежелания держаться в глазу, он всё более и более ослабевал умом при каждом взгляде на таинственного Кленнэма, совал себе в глаза ложки, вилки и другие посторонние предметы, смущался еще более, замечая эти промахи, и тем не менее не сводил глаз с Кленнэма. Когда же Кленнэм говорил что-нибудь, злополучный молодой человек просто дрожал от ужаса, ожидая, что вот-вот он объявит, знаете, что желал бы знать.
Таким образом, вряд ли кому было весело за столом, кроме мистера Мигльса. Зато мистер Мигльс был в восторге от юного Полипа. Как фляжка воды в сказке превратилась в целый поток, когда из нее начали выливать воду, так мистеру Мигльсу казалось, что этот отпрыск Полипов принес с собой все родословное древо. В присутствии последнего его лучшие качества как-то поблекли: он не был так прост, так непринужден, он тянулся за тем, что ему не принадлежало, он не был самим собою. Какая странная черта характера, найдем ли мы где-нибудь что-нибудь подобное!
Наконец мокрый воскресный день закончился мокрой ночью, и юный Полип уехал в карете, а подозрительный Гоуэн ушел пешком с подозрительной собакой. Милочка целый день старалась быть особенно любезной с Кленнэмом, но Кленнэм относился к ней с некоторой холодностью, — то есть относился бы, если бы был влюблен в нее.
Когда он удалился в свою комнату и снова бросился в кресло перед огнем, мистер Дойс постучал в дверь и вошел со свечой в руке, спрашивая, в котором часу и каким способом он думает отправиться обратно. Ответив на этот вопрос, Кленнэм закинул словечко насчет этого Гоуэна, который не выходил бы из его головы, если бы был его соперником.