Сестры встали и очутились перед клеткой с попугаем, который, откусив кусок сухаря, выплюнул его вон и, точно издеваясь над ними, пустился в пляс, изгибаясь всем телом, и, держась за жердочку ногами, внезапно перевернулся вниз головой и высунул из золотой клетки свой крепкий клюв и черный язык.
— Прощайте, мисс Доррит, всего хорошего, — сказала миссис Мердль. — Если бы только мыслимо было создать золотой век или что-нибудь в этом роде, я первая порадовалась бы возможности водить знакомство со многими очаровательными и талантливыми особами, которые ныне остаются чуждыми для меня. Более примитивное состояние общества было бы отрадой для меня. Когда я была маленькой, то, помню, мы учили стихотворение, что-то о бедном индейце, именно что-то такое! О, если бы несколько тысяч человек, составляющих общество, могли превратиться в индейцев! Я бы первая пошла на это, так как, живя в обществе, мы, к несчастью, не можем превратиться в индейцев… До свидания!
Сестры спустились по лестнице, с пудрой впереди, пудрой позади, старшая надменно, младшая робко, и, наконец, выбрались на ненапудренный Харлей-стрит на Кавендиш-сквере.
— Ну? — сказала Фанни, когда они прошли несколько шагов молча. — Что же ты скажешь, Эми?
— О, я не знаю, что сказать, — ответила та печальным тоном. — Так ты не любишь этого молодого человека, Фанни?
— Любить его? Да он почти идиот!
— Мне так грустно, — не обижайся, но ты спрашивала, что я скажу, — мне так грустно, Фанни, что ты приняла от нее подарки.
— Вот дурочка, — возразила сестра, сердито дернув ее за руку, — да у тебя нет ни капли самоуважения, нет законной гордости. Ты позволяешь ухаживать за собой какой-нибудь дряни, вроде Чивери, — прибавила она с презрением, — и только роняешь и топчешь в грязь свою семью.
— Не говори этого, милая Фанни. Я делаю для нее, что могу.
— Ты делаешь для нее, что можешь, — повторила Фанни, ускоряя шаг. — А ты бы позволила этой женщине — самой лицемерной и нахальной женщине, какую тебе случалось видеть, если ты хоть сколько-нибудь понимаешь людей, — ты позволила бы ей топтать семью и поблагодарила бы ее за это?
— Нет, Фанни, конечно, нет.
— Так и заставь ее поплатиться, нелепая ты девочка. Что же еще с нее возьмешь? Заставь ее поплатиться, дурочка, и на эти деньга старайся возвысить достоинство твоей семьи.
Остальную дорогу они шли молча, пока не добрались до квартиры, где жила Фанни с дядей. Старик оказался дома и сидел в уголке, извлекая жалостные звуки из своего кларнета. Фанни принялась готовить закуску, состоявшую из котлет, портера и чая, и с негодованием заявляла, что сделает всё сама, хотя на самом деле всё сделала ее сестра. Когда, наконец, Фанни уселась за еду, она швыряла всё, что было на столе, и злилась на свой хлеб, так же как ее отец накануне.
— Если ты презираешь меня, — сказала она неожиданно, залившись потоком горьких слез, — за то, что я танцовщица, то зачем же ты толкнула меня на этот путь? Это твоих рук дело. Тебе бы хотелось смешать меня с грязью перед этой миссис Мердль и предоставить ей говорить всё, что ей вздумается, и делать всё, что ей вздумается, презирать всех нас и говорить это мне в лицо, потому что я танцовщица.
— О Фанни!
— И Тип тоже, бедняжка! Она может унижать его, как ей вздумается, потому, должно быть, что он был в конторе адвоката, и в доках, и в разных других местах. Но ведь и это дело твоих рук, Эми. Ты бы могла, по крайней мере, позволить другим защищать его.
Всё это время дядя извлекал заунывные звуки из своего кларнета, по временам отнимая его от губ и глядя на присутствующих со смутным сознанием, что кто-то что-то сказал.
— А твой отец, твой бедный отец, Эми! Оттого, что он не может явиться сам и постоять за себя, ты позволяешь этим людям оскорблять его безнаказанно. Если ты сама не чувствуешь неволи, потому что можешь выходить на работу, то могла бы, кажется, чувствовать за него, зная, что он вынес.
Эта стрела задела за живое бедную Крошку Доррит. Воспоминание о вчерашнем вечере заострило ее жало. Она ничего не ответила, но отвернулась со своим стулом к огню. Дядя остановился на минуту, а затем заиграл еще жалостнее.
Фанни продолжала воевать с блюдечками и хлебом, пока длилось ее воинственное настроение, а затем объявила, что она самая несчастная девушка в мире и лучше бы ей умереть. Затем ее жалобы приняли покаянный характер; она бросилась к сестре и обвила ее руками. Крошка Доррит пыталась успокоить ее, но она сказала, что хочет говорить и будет говорить. Затем принялась повторять: «Не сердись, Эми!» и «Прости, Эми!» — так же страстно, как раньше говорила то, о чем теперь сожалела.
— Но, право, право, Эми, — прибавила она в заключение, когда обе уселись рядышком в мире и согласии, — я думаю и надеюсь, что ты иначе бы смотрела на это, если бы была больше знакома с обществом.
— Может быть, Фанни, — сказала уступчивая Крошка Доррит.
— Видишь ли, пока ты смирно сидела дома в своем уголке, Эми, — продолжала сестра, постепенно возвращаясь к покровительственному тону, — я вращалась в обществе и сделалась гордой и утонченной, — может быть, больше, чем следует.
Крошка Доррит отвечала:
— Да! О да!
— И пока ты думала о белье да об обеде, я, видишь ли, могла думать о семейном достоинстве. Разве это не правда, Эми?
Крошка Доррит снова утвердительно кивнула с веселым лицом, хотя на сердце у нее было невесело.
— Тем более, — продолжала Фанни, — что, как нам известно, в том месте, которому ты была так верна, господствует свой особый тон, совсем не такой, как в других слоях общества. Поцелуй же меня еще раз, Эми, милочка, и согласимся, что мы обе правы и что ты тихая, добрая девочка, милая моя домоседка.
В течение этого диалога кларнет издавал самые патетические стоны, которые были прерваны заявлением Фанни, что им пора идти. Она растолковала это дяде очень просто, взяв у него ноты и вытащив кларнет у него изо рта.
Крошка Доррит простилась с ними на улице и поспешила домой, в Маршальси. Там темнело раньше, чем где бы то ни было, так что Крошке Доррит показалось, будто она вошла в какой-то глубокий ров. Тень от стены падала на все предметы. Падала она и на фигуру старика в черной бархатной шапочке и поношенном сером халате, которая повернулась к ней, когда она отворила дверь полутёмной комнаты.
«Почему же ей не падать и на меня? — подумала Крошка Доррит, держась за ручку двери, — право же, Фанни рассуждала довольно здраво».
ГЛАВА XXIНедуг мистера Мердля
На пышные чертоги — чертоги Мердля на Харлей-стрите на Кавендиш-сквере — падала тень не простых домов, а таких же пышных чертогов с противоположной стороны улицы. Подобно безукоризненному обществу, противоположные ряды домов на Харлей-стрите смотрели друг на друга очень угрюмо. В самом деле, дома и их обитатели были так сходны в этом отношении, что нередко люди, сидевшие на противоположных сторонах обеденных столов в тени собственного высокомерия, посматривали на ту сторону с угрюмым выражением домов.
Харлей-стрит на Кавендиш-сквере очень хорошо знал мистера и миссис Мердль. Были на Харлей-стрите самозванные пришельцы, которых он знать не хотел; но к мистеру и миссис Мердль Харлей-стрит относился с полным почтением. Общество знало мистера и миссис Мердль. Общество сказало: «Допустим их в нашу среду; познакомимся с ними».
Мистер Мердль был невероятно богат, он был человек изумительно предприимчивый, Мидас[59] без ушей, превращавший в золото всё, к чему прикасался. Он участвовал во всевозможных предприятиях — от биржевых операций до постройки домов. Конечно, он заседал в парламенте. Само собою разумеется, он играл важную роль в Сити. Он председательствовал в одном месте, попечительствовал в другом, состоял почетным президентом в третьем. Самые влиятельные люди говорили: «А кто во главе предприятия? Удалось вам заполучить Мердля?» — и, получив отрицательный ответ, прибавляли: «Ну, так можете убираться прочь».
Этот великий счастливый человек приобрел бесчувственный пышный бюст, в малиновом гнездышке с золотым шитьем, лет пятнадцать тому назад. На этой груди нельзя было отдохнуть, зато она оказалась превосходной грудью для развешивания драгоценностей; мистер Мердль нередко находил полезным развешивать напоказ драгоценности и с этою целью приобрел себе этот бюст.
Эта спекуляция, как и все остальные, оказалась удачной и успешной. Драгоценности произвели блестящий эффект. Бюст, увешанный драгоценностями, привлекал внимание общества. Общество одобряло, мистер Мердль был доволен. Он был бескорыстнейший человек в мире, он делал всё для общества и не получал ничего для себя из всех своих хлопот и прибылей.
То есть можно, пожалуй, сказать, что он получал всё, что ему требовалось, так как в противном случае не замедлил бы получить это при своем безмерном богатстве. Но его заветным желанием было угождать во всем обществу (чем бы оно ни было) и в награду брать на себя все обязательства. Он не блистал в компании, не отличался разговорчивостью; это был замкнутый в себе человек, с большой тяжелой головой, беспокойными глазами, тусклым красноватым оттенком кожи, скорее перезрелым, чем свежим, и с манжетами, которые выглядели как-то сконфуженно, точно старались спрятать руки своего хозяина. В разговоре, хотя и немногословном, он был довольно приятен, прост, с одушевлением говорил об общественном и личном доверии и с неизменной почтительностью относился ко всему, что касалось общества. В этом самом обществе (предполагая, что оно-то и являлось на его обеды, на вечера и концерты его жены) он чувствовал себя не в своей тарелке, жался к стенке и прятался по углам. Равным образом, когда он появлялся в обществе, вместо того чтобы принимать его у себя, он казался утомленным, как будто ему хотелось поскорее убраться в постель. Тем не менее он почитал общество, вращался в обществе и тратил деньги на общество с величайшей щедростью.