Равным образом, если б он укрывал в своем сердце эту запретную гостью, его молчаливая борьба с самим собой могла бы считаться до некоторой степени заслугой. Постоянные усилия не поддаться греху эгоистического преследования личных целей низкими и недостойными средствами, а действовать во имя высокого принципа чести и великодушия могли бы считаться некоторой заслугой. Решение посещать дом Мигльса, чтобы не доставить даже легкого огорчения его дочери, знавшей, что отец дорожит своим новым знакомством, могло бы считаться некоторой заслугой. Скромное сознание большего равенства лет и значительно больших личных преимуществ мистера Гоуэна могло бы считаться некоторой заслугой. Мужественная и спокойная твердость, проявлявшаяся во всем этом и многом другом, наружное спокойствие, несмотря на тяжкую душевную пытку, свидетельствовали бы о некоторой силе характера. Но после принятого им решения он, конечно, не испытывал ничего подобного, и описанное состояние духа не имело никакого значения.
Мистер Гоуэн во всяком случае не имел никакого отношения к этому состоянию, было ли оно чьим-либо или ничьим. Он сохранял обычную ясность духа, как будто сама мысль о возможности каких-либо претензий со стороны Кленнэма казалась ему смешной и невозможной. Он относился к нему очень любезно и беседовал с ним очень дружелюбно, что само по себе (то есть в том случае, если б Кленнэм не вооружился благоразумным решением) могло доставить тому много неприятных минут.
— Жаль, что вас не было с нами вчера, — сказал мистер Генри Гоуэн, заглянув к Кленнэму на следующее утро. — Мы провели время очень приятно.
Кленнэм отвечал, что он слышал об этом.
— От вашего компаньона? — спросил Генри Гоуэн. — Какой милый человек!
— Я глубоко уважаю его, — заметил Кленнэм.
— Клянусь Юпитером[75], чудеснейший малый! — сказал Гоуэн. — Такой наивный, невинный, верит таким странным вещам!
Эти слова несколько покоробили Кленнэма, но он только повторил, что относится с глубоким уважением к мистеру Дойсу.
— Он прелестен. Приятно смотреть на человека, который прошел такой долгий жизненный путь, ничего не обронив, ничего не подобрав на дороге. Как-то тепло становится на душе. Такой неиспорченный, такая простая, добрая душа. Ей-богу, мистер Кленнэм, в сравнении с таким невинным существом чувствуешь себя ужасно суетным и развращенным. Я говорю о себе, конечно, не включая вас. Вы тоже искренни.
— Благодарю за комплимент, — сказал Кленнэм, чувствуя, что ему становится не по себе. — Надеюсь, и вы такой же?
— Положим, положим, — отвечал Гоуэн. — Так себе, если сказать правду. Не могу назваться настоящим обманщиком. Попробуйте купить мою картину — я скажу вам по секрету, что она не стоит ваших денег. Попробуйте купить у другого, у какого-нибудь знаменитого профессора, — и наверное, чем больше вы дадите, тем сильнее он надует вас. Они все так делают.
— Все художники?
— Художники, писатели, патриоты — все, кто торгует на рынке. Дайте десять фунтов любому из моих знакомых — он надует вас в соответственной степени; тысячу фунтов — в соответственной степени; десять тысяч фунтов — в соответственной степени. Чем больше успех, тем больше обман. А народ чудесный! — воскликнул Гоуэн с жаром. — Славный, прекрасный, милейший народ!
— Я думал, — сказал Кленнэм, — что принцип, о котором вы говорите, проводится преимущественно…
— Полипами? — перебил Гоуэн, смеясь.
— Государственными мужами, которые удостоили взять на свое попечение министерство околичностей.
— Не будьте жестоки к Полипам, — сказал Гоуэн, снова рассмеявшись, — это премилые ребята. Даже бедняжка Кларенс, прирожденный идиот, самый приятный и любезный олух, и, ей-богу, у него тоже есть смекалка своего рода, которая поразила бы вас.
— Поразила бы, и очень, — ответил Кленнэм сухо.
— И в конце концов, — воскликнул Гоуэн с характерной для него развязностью, не признававшей ничего серьезного на свете, — хоть я и не могу отрицать, что министерство околичностей может, в конце концов, добиться общего краха, но, по всей вероятности, это не при нас случится, а пока что оно останется школой джентльменов.
— Слишком опасной, неудовлетворительной и разорительной школой для народа, который оплачивает содержание ее питомцев, — заметил Кленнэм, покачивая головой.
— Э, да вы ужасный человек, Кленнэм, весело сказал Гоуэн. — Я понимаю, что вы запугали до полусмерти этого осленка Кларенса, милейшего из дураков (я искренно люблю его). Но довольно о нем и о них вообще. Я желал бы познакомить вас с моей матушкой, мистер Кленнэм. Будьте любезны, доставьте мне эту возможность.
Если бы Кленнэм не находился в безразличном настроении, он меньше всего желал бы этого и больше всего затруднялся бы, как этого избежать.
— Моя матушка ведет самый простой образ жизни в Хэмптон-корте, в угрюмой кирпичной башне, знаете, — продолжал Гоуэн. — Решите, когда вам будет удобно, назначьте сами день и отправимся к ней обедать. Вы поскучаете немножко, а она будет в восторге.
Что мог ответить на это Кленнэм? Его скромный характер отличался в значительной степени тем, что можно назвать простотой в лучшем смысле слова, и в своей простоте и скромности он мог только ответить, что всегда готов к услугам мистера Гоуэна. Так он и ответил. Назначили день, тяжелый день, о котором он думал со страхом и которому он совсем не был рад, но этот день, наконец, наступил, и они отправились вместе в Хэмптон-корт.
Служитель миссис Гоуэн, семейный человек, состоявший в этой должности уже несколько лет, имел против общества зуб из-за места в почтовой конторе, которого ожидал и никак не мог получить. Он очень хорошо знал, что общество не может посадить его на это место, но находил какое-то злобное удовольствие в мысли, что общество мешает ему получить его. Под влиянием этой обиды (а может быть, также скудных размеров и неаккуратной уплаты жалованья) он стал пренебрегать своей внешностью и был всегда мрачен. Усмотрев в Кленнэме одного из гнусной толпы своих угнетателей, он принял его презрительно.
Зато миссис Гоуэн приняла его снисходительно, Это была изящная старая леди, когда-то красавица, до сих пор сохранившаяся настолько, чтобы обходиться без пудры на носу и искусственного румянца на щеках. Она отнеслась к нему немножко свысока, так же как и другая старая леди, чернобровая, с орлиным носом, у которой, без сомнения, было хоть что-нибудь натуральное, иначе она не могла бы существовать, — только не волосы, не зубы, не фигура и не цвет лица; так же, как и старый седой джентльмен величественной и мрачной наружности. Дама и джентльмен были приглашены на обед. Но так как все они бывали в различных частях света в качестве представителей британского дипломатического корпуса и так как британский дипломатический корпус не может придумать ничего лучшего для поддержания хороших отношений с министерством околичностей, как относиться с безграничным презрением к своим соотечественникам (иначе он уподобился бы дипломатическим корпусам других стран), то Кленнэм чувствовал, что в общем они относятся к нему еще довольно милостиво.
Величественный старый джентльмен оказался лордом Ланкастером Пузырем, который в течение многих лет служил представителем ее британского величества за границей по поручению министерства околичностей. Этот благородный холодильник леденил в свое время иностранные дворы с таким успехом, что и теперь, четверть века спустя, самое имя англичанина бросало в холод иностранцев, удостоившихся когда-то чести иметь с ним дело.
Теперь он был в отставке и потому соблаговолил явиться на обед (в массивном белом галстуке, напоминавшем снежный сугроб). Присутствие благородного холодильника способствовало торжественности обеда. Он бросал тень на присутствующих, охлаждал вина, заставлял стынуть соус, замораживал зелень.
Кроме хозяев и гостей, в столовой присутствовало только одно лицо: микроскопический мальчик-лакей, помощник недоброжелательного господина, не попавшего в почтовую контору. Даже этот юнец, считая себя в некотором роде членом семьи Полипов, лелеял надежду поступить на государственную службу, в чем легко было бы убедиться, расстегнув его куртку и заглянув в его сердце.
Миссис Гоуэн с печатью изящной меланхолии на челе, вызванной сожалением, что ее сын принужден заискивать у этой свинской публики в низком звании художника, вместо того чтобы получить заслуженное в качестве признанного Полипа, завела речь о нашем печальном времени. Тут Кленнэм впервые увидел, на каких маленьких пружинах вертится этот огромный мир.
— Если бы Джон Полип, — сказала миссис Гоуэн после того, как развращенность нашей эпохи была признана и засвидетельствована, — если бы Джон Полип только оставил свою несчастнейшую мысль угождать толпе, всё пошло бы исправно, и, я думаю, страна была бы спасена.
Старая леди с орлиным носом согласилась, но прибавила, что если бы Август Пузырь приказал кавалерии пустить в дело оружие, то страна, по ее мнению, была бы спасена.
Благородный холодильник согласился, но прибавил, что если бы Вильям Полип и Тюдор Пузырь, заключая свою достопамятную коалицию, согласились надеть намордник на газеты и запретить редакторам, под страхом уголовной ответственности, подвергать критике действия каких бы то ни было законных властей дома и за границей, то, по его мнению, страна была бы спасена.
Все согласились, что страну (под этим термином опять-таки подразумевались Полипы и Пузыри) надо спасти, но как ее спасти — оставалось не совсем ясно. Ясно было только, что вопрос сводится к Джону Полипу, Августу Пузырю, Вильяму Полипу и Тюдору Пузырю, Тому, Дику или Гарри Полипам или Пузырям, потому что кроме них существует только толпа.
Эта именно особенность их разговора произвела неприятное впечатление на Кленнэма, не привыкшего к таким мнениям, даже возбуждала в нем сомнение, хорошо ли он делает, что сидит и слушает молча, как великую нацию втискивают в такие узкие пределы. Припомнив, однако, что в парламентских дебатах, ведутся ли они о материальных или духовных нуждах нации, вопрос обыкновенно исчерпывается Джоном Полипом, Августом Пузырем, Вильямом Полипом и Тюдором Пузырем, Томом, Диком или Гарри Полипами или Пузырями, — он не счел нужным заявить что-либо от имени толпы, решив про себя, что толпа привыкла к этому.