Жан-Батист, с самым жалким выражением лица, подошел к кровати и уселся на полу, не сводя глаз со своего патрона.
— Отлично! — воскликнул Ланье. — Теперь мы точно опять очутились в той проклятой старой дыре, а? Давно ли тебя выпустили?
— На третий день после вашего ухода, господин.
— Как же ты попал сюда?
— Мне посоветовали оставить город, вот я и ушел и скитался по разным местам. Был я в Авиньоне, в Понт-Эспри, в Лионе, на Роне, на Соне.
Говоря это, он быстро чертил своим загорелым пальцем карту этих местностей на полу.
— А теперь куда ты идешь?
— Куда иду, господин?
— Ну да!
Жан-Батист, повидимому, хотел уклониться от ответа, но не знал, как это сделать.
— Клянусь Вакхом, [33] — сказал он наконец, как будто из него вытягивали слова, — я подумывал иногда пробраться в Париж, а может быть и в Англию.
— Кавалетто, это решено. Я тоже отправляюсь в Париж, а может быть и в Англию. Мы отправимся вместе.
Итальянец кивнул головой и оскалил зубы, хотя, по-видимому, был не особенно обрадован этим решением.
— Мы отправимся вместе, — повторил Ланье. — Ты увидишь, что я скоро заставлю всех признать меня джентльменом, и тебе это будет на руку. Итак, решено? Мы действуем заодно.
— О конечно, конечно! — сказал итальянец.
— В таком случае ты должен узнать, прежде чем я лягу спать, и в немногих словах, потому что я страшно хочу спать, как я попал сюда, — я, Ланье. Запомни это: Ланье.
— Altro, altro! He Ри…
Прежде чем итальянец успел выговорить это слово, Ланье схватил его за подбородок и зажал ему рот.
— Дьявол, что ты делаешь? Или ты хочешь, чтобы меня растерзали и побили камнями? Хочешь, чтобы тебя растерзали и побили камнями? Тебя тоже растерзают. Не думай, что они укокошат меня и не тронут моего тюремного товарища. Не воображай этого!
По выражению его лица, когда он выпустил челюсть своего друга, этот друг догадался, что в случае, если дело дойдет до камней и пинков, Ланье отрекомендует его так, что и на его долю придется достаточно. Он вспомнил, что господин Ланье — джентльмен-космополит и в подобных случаях не будет особенно стесняться.
— Я человек, — сказал Ланье, — которому общество нанесло тяжелую обиду. Ты знаешь, что я чувствителен и смел и что у меня властный характер. Отнеслось ли общество с уважением к этим моим качествам? Меня провожали воплями по всем улицам. Конвой должен был охранять меня от мужчин, а в особенности от женщин, которые кидались на меня, вооружившись чем попало. Меня оставили в тюрьме ради моей безопасности, сохранив в секрете место моего заключения, так как иначе толпа вытащила бы меня оттуда и разорвала на тысячу кусков. Меня вывезли из Марселя в глухую полночь, спрятанного в соломе, и отвезли на много миль от города. Я не мог вернуться домой, я должен был брести в слякоть и непогоду, почти без денег, пока не захромал; посмотри на мои ноги! Вот что я вытерпел от общества, — я, обладающий теми качествами, о которых упоминал. Но общество заплатит мне за это!
Всё это он прошептал товарищу на ухо, придерживая рукой его рот.
— Даже здесь, — продолжал он, — даже в этом грязном кабачке общество преследует меня. Хозяйка поносит меня, ее гости поносят меня. Я, джентльмен с утонченными манерами и высшим образованием, внушаю им отвращение. Но оскорбления, которыми общество осыпало меня, хранятся в этой груди!
На всё это Жан-Батист, внимательно прислушиваясь к тихому, хриплому голосу, отвечал: «Конечно, конечно!» — тряс головой и закрывал глаза, как будто вина общества была доказана самым ясным образом.
— Поставь мои сапоги сюда, — продолжал Ланье. — Повесь сюртук на двери, пусть подсохнет. Положи сюда шляпу. — (Кавалетто беспрекословно исполнял эти приказания). — Так вот какую постель приготовило мне общество, так! Ха, очень хорошо!
Он растянулся на постели, повязав платком свою преступную голову. И, глядя на эту голову, Жан-Батист невольно вспомнил, как счастливо она ускользнула от операции, после которой ее усы перестали бы подниматься кверху, а нос опускаться книзу.
— Так, значит, судьба опять связала нас, а? Ей-богу! Тем лучше для тебя. Ты выиграешь от этого. Я не долго буду в нужде. Не буди меня до утра.
Жан-Батист отвечал, что вовсе не намерен его будить, пожелал ему спокойной ночи и задул свечку. Можно бы было ожидать, что теперь он станет раздеваться, но он поступил как раз наоборот: оделся с головы до ног, не надел только сапог. После этого он улегся на постель и накрылся одеялом, оставив и платок завязанным вокруг шеи.
Когда он проснулся, небесный рассвет озарял своего земного тёзку. Итальянец встал, взял свои сапоги, осторожно повернул ключ в двери и прокрался вниз. Никто еще не вставал, и прилавок выглядел довольно уныло в пустой комнате, в атмосфере, напоенной запахом кофе, водки и табака. Но он расплатился еще накануне и не хотел никого видеть, он хотел только поскорей надеть сапоги, захватить свою сумку, выбраться на улицу и удрать.
Эти ему удалось. Отворяя дверь, он не слышал никакого движения или голоса; преступная голова, повязанная изорванным платком, не высунулась из верхнего окна. Когда солнце поднялось над горизонтом, обливая потоками огня грязную мостовую и скучные ряды тополей, какое-то черное пятно двигалось по дороге, мелькая среди луж, блиставших на солнце. Это черное пятно был Жан-Батист Кавалетто, улепетывавший от своего патрона.
ГЛАВА XIIПодворье Разбитых сердец
Подворье Разбитых сердец находилось в Лондоне, в черте города, правда — на очень глухой улице, поблизости от одного знаменитого предместья, где во времена Вильяма Шекспира, драматурга и актера, была королевская охотничья стоянка. С тех пор местность сильно изменилась, сохранив, впрочем, кое-какие следы былого величия. Две или три громадные трубы и несколько огромных темных зданий, случайно оставшихся не перестроенными и не перегороженными, придавали подворью своеобразный вид. Тут жили бедняки, ютившиеся среди остатков древнего великолепия, как арабы пустыни раскидывают свои шатры среди разрушающихся пирамид; но, по общему мнению обитателей подворья, оно имело своеобразный вид.
Казалось, что этот честолюбивый город топорщился и раздувался; по крайней мере, землю вокруг него выперло так высоко, что попасть в подворье можно было, только спустившись по лестнице куда-то вниз и затем уже пройдя через настоящий вход в лабиринт грязных кривых улиц, мало-помалу поднимавшихся на поверхность земли. В конце подворья, под воротами, помещалась мастерская Даниэля Дойса. Она стучала, как железное сердце, исходящее кровью, звоном и скрежетом металла о металл.
Даниэль Дойс, мистер Мигльс и Кленнэм спустились по лестнице в подворье. Минуя множество открытых дверей, перед которыми возились ребятишки постарше, нянчившие ребятишек помоложе, они пробрались к противоположному концу двора. Тут Артур Кленнэм остановился, желая отыскать квартиру Плорниша, штукатура, имя которого, по обыкновению всех лондонцев, Дойс ни разу в жизни не слышал и не видел до сих пор. Однако оно было написано четкими буквами над запачканной известью дверью, за которой ютился Плорниш в крайнем доме подворья, как и сказала Крошка Доррит. Дом был большой, переполненный жильцами, но Плорниш весьма остроумно указывал посетителям, что он живет в гостиной: с помощью руки, намалеванной под его именем, указательный палец которой (художник украсил его кольцом и весьма тщательно выписанным ногтем изящнейшей формы) был вытянут по направлению к этому помещению.
Простившись со своими спутниками и условившись встретиться еще раз у мистера Мигльса, Кленнэм вошел в дом и постучал в дверь гостиной суставами пальцев. Ему тотчас отворила женщина с ребенком на руках, торопливо застегивавшая свободной рукой верхнюю часть платья. Это была миссис Плорниш, только что исполнявшая свои материнские обязанности, которые занимали большую часть ее существования.
— Дома мистер Плорниш?
— Нет, сэр, — сказала миссис Плорниш, женщина очень учтивая, — чтоб не солгать вам, он ушел по делу.
Чтоб не солгать вам — было главной заботой миссис Плорниш. Она ни под каким видом не желала солгать вам даже в пустяках и всегда предупреждала об этом.
— Вы не знаете, скоро ли он вернется? Я бы подождал.
— Я жду его с минуты на минуту, — сказала миссис Плорниш. — Войдите, сэр!
Артур вошел в довольно темную и тесную (хотя высокую) гостиную и сел на стул, который миссис Плорниш ему предложила.
— Чтоб не солгать вам, сэр, — сказала миссис Плорниш, — я очень благодарна вам за вашу любезность.
Он решительно не мог понять, за что она его благодарит. Заметив его удивленный взгляд, она пояснила свои слова:
— Придя в такую лачугу, мало кто удостоивает снять шляпу. Но некоторые ценят это больше, чем думают люди.
Кленнэм, несколько смущенный тем, что такая элементарная вежливость считается необычайной, пробормотал:
«И это всё?» — и, нагнувшись, чтобы потрепать по щеке другого ребенка, который сидел на полу, уставившись на гостя, спросил:
— Сколько лет этому хорошенькому мальчику?
— Только что исполнилось четыре, сер, — сказала миссис Плорниш. — Да, он хорошенький мальчик, правда, сэр? А вот этот слабоват здоровьем. — Говоря это, она нежно прижала к груди младенца, которого держала на руках. — Может быть, сэр, у вас есть работа для мужа, я бы могла передать ему? — прибавила миссис Плорниш.
Она спрашивала с таким беспокойством, что, будь у него какая-нибудь постройка, он скорее согласился бы покрыть ее слоем извести в фут толщиной, чем ответить «Нет». Но пришлось ответить: «Нет». Тень разочарования пробежала по ее лицу; она вздохнула и взглянула на потухшую печь. Тут он заметил, что миссис Плорниш была еще молодая женщина, но бедность приучила ее к некоторой неряшливости, а нужда и дети покрыли ее лицо сетью морщин.
— Работа точно провалилась сквозь землю, право, — заметила миссис Плорниш (это замечание относилось собственно к штукатурной работе и не имело никакого отношения к министерству околичностей и фамилии Полипов).