Кровь хрустального цветка — страница 3 из 66

Пройти мимо гладкого камешка – всегда испытание. В девяти случаях из десяти они попадают ко мне в сумку, потом в башню и подвергаются нападению кисти.

Снаружи колодца есть камин и деревянная дверь – единственный путь в мою комнату или из нее, если не считать эффектного падения с края балконной балюстрады.

Несколько лет назад я выкрасила дверь в черный, а затем на протяжении целых девяти месяцев украшала ее россыпью светящихся звезд, которые идеально повторяют ночное небо. Даже луна есть, наполовину погруженная в тени.

То, на что я могу смотреть, когда все затянуто плотными, штормовыми тучами.

Прижимаю кончик иглы к подушечке среднего пальца до болезненного укола, и на поверхность крошечной ранки мигом проступает шарик ярко-алой крови.

Кривлю губы.

Вид собственной крови не должен приносить мне удовольствия. Но ведь приносит. Потому что эта кровь, этот маленький акт членовредительства предназначается не для меня.

А для него.

Для Рордина.

Кладу иглу на глиняную тарелку на прикроватном столике, затем опускаю палец в хрустальный кубок, наполовину наполненный водой. Она окрашивается розовым – цветом здорового цветения в середине весны.

Вздыхаю, гадая, понравится ли ему. Не сочтет ли слишком розовым или слишком красным? Он никогда не жалуется, никогда вообще ничего не говорит на эту тему, в чем как раз и заключается проблема.

В незнании.

Покручивая кубок и размешивая содержимое, направляюсь к выходу и опускаюсь на колени так, что теперь на уровне моих глаз оказывается дверь поменьше, вырезанная в толстом старом дереве, испещренном нарисованными вручную звездами.

Шкаф.

Название дала Кухарка, когда я была слишком мала, чтобы делать подношения самостоятельно. Так и прижилось.

Этой дверцей я измеряла свою жизнь – потребностью сперва дотягиваться на цыпочках, затем стоять ровно, затем наклоняться.

Тяну за нее и открываю пустую нишу размером ненамного больше моего хрустального кубка. Ее стены грубые и выемчатые, словно их вырубил человек в гневе.

Ставлю подношение на поставку – красивую, в отличие от ее темницы из необработанного дерева.

И я, как всегда, завидую дурацкому кубку, тому, как его сожмут, покачают, коснутся губами… по идее.

Все это очень близко к желаниям, которых я не должна испытывать, и потому заслужило мою неразделенную ненависть.

Закрываю Шкаф, приземляюсь на задницу и немного сдаю назад, крепко обхватив руками колени, и все это время разглядываю две такие разные двери.

Большую я часто предпочитаю держать закрытой, как барьер, чтобы отгородиться от мира всякий раз, как чувствую необходимость спрятаться. Меньшую я хотела бы оставить открытой в этот ночной час, чтобы смотреть Рордину в глаза, пока он принимает мое подношение.

Однажды я попыталась… год назад. Просидела на этом же месте, почти не моргая, далеко за полночь. Он пришел только после того, как я захлопнула Шкаф, тем самым разорвав связь.

Вот тогда-то до меня и дошло, в какие неприятности я вляпалась.

В моей башне эхом отдаются тяжелые шаги, созвучные громкому, частому стуку моего сердца.

Закрываю глаза и считаю его шаги, представляя, как он взбирается по винтовой лестнице, которая вьется внутри моего колодца, преодолевает все сто сорок восемь ступеней, прежде чем наконец замедлиться; так происходит всегда перед тем, как он поднимается на верхнюю площадку.

Как наяву вижу, как он стоит у двери, роется в кармане, вставляет ключ в замок, сжимая губы в жесткую линию, что взрезает его лицо. Как вспыхивает в окаменевших глазах искорка удовольствия, когда он обнаруживает хрустальный кубок, полный моего тщеславного подношения.

Красивая ложь, которую мне нравится рисовать. Сказочная реальность, где я нужна ему так же сильно, как он нужен мне. То, что помогает укротить зарождающееся в груди незваное чувство.

Дверь с глухим стуком закрывается, и я бросаюсь вперед, прижимаю ухо к дереву, прислушиваясь к равномерным шагам вниз по лестнице.

Когда я проверю Шкаф утром, там будет кубок, лишенный жидкости, но до краев полный вопросов, которые льются на меня всякий раз, как я его достаю.

Почему ему это нужно? Для чего использует? Нравится ли ему… то, что между нами?

Потому что мне – нравится.

Я с нетерпением жду заветный миг и, когда он минует, сдуваюсь. Слишком уж часто предаюсь фантазиям – в которых он пьет меня из хрустального кубка, а я все время удерживаю его взгляд.

В которых все происходит открыто, а не будто нам есть чего стыдиться.

Беру с кровати расческу и направляюсь к балконным дверям у прикроватного столика, выхожу на свежий сумеречный воздух, где приступаю к утомительному занятию – расчесываю накопившиеся за целый день узлы в длинных золотистых волосах.

Даже когда я приподнимаюсь на цыпочки, выглядываю из-за балюстрады, высматривая на земле хоть намек на движение, мне нравится притворяться, что я выхожу сюда наблюдать, как зреет вечер, а расческа – просто способ занять руки.

Пусть я упрятана в башню, которая временами теряется в облаках, у меня все еще сжимается сердце, когда в высоких дверях замка появляется Рордин и широкими, решительными шагами пересекает поле к лесу, который граничит с поместьем.

Он никогда не поднимает взгляд. Никогда меня не ищет.

Он просто пересекает границу, а потом исчезает в зарослях шалфея, мха и зелени, что простираются, насколько хватает глаз, во все стороны, кроме юга.

Всегда один и тот же монотонный заведенный порядок, от которого я не могу оторваться.

Солнце ныряет за горизонт, обжигая небо светом, дуновение холодного, соленого ветра играет с подолом моей рубашки, от чего по коже пробегают мурашки, а зубы начинают стучать.

Разделяю волосы на три части, заплетаю косу. Когда разделываюсь со всей длиной, последний луч света уже успевает покинуть землю, а мои пальцы – онеметь от холода.

Он не вернулся.

Шаги обратно в башню даются все тяжелее.

Подавляя зевок, я подхожу к прикроватному столику и перебираю множество закупоренных бутылочек на подносе. Поднимаю одну, качаю из стороны в сторону, хмуро глядя на негустую жидкость цвета индиго, что плещется внутри…

Клянусь, ее было больше.

С раздраженным фырканьем возвращаю бутылочку на поднос, задуваю свечу и забираюсь в постель.

Губа, которую я нервно покусывала, теперь пульсирует, и я ругаюсь, натягивая до самой шеи плотное одеяло и разворачиваясь к северным окнам.

Небо – бархатное полотно, усеянное звездами, которые подмигивают мне впервые за неделю. В окна льется свет луны, очерчивая бутылочки, стоящие на расстоянии вытянутой руки.

И тот факт, что все пусты – кроме одной.

Подавляю дрожь – ту, что вызвана не холодом ранней весны, но бурей, что захлестывает мое нутро, бьет молниями, которые посылают по теле волны…

Впервые за несколько месяцев я ложусь спать в трезвом уме.



Их глаза широко раскрыты и не мигают, рты разинуты, словно тела развалились на части прямо посреди вдоха, застрявшего меж губ. Все они утратили куски себя, а те, что еще крепятся к телу, слишком неподвижны.

Слишком тихи.

Остались лишь чудовища.

Я что-то упускаю. Что-то важное. Чувствую это в груди; пустоту, которая будто придавливает меня к земле.

Крепко зажмуриваюсь – отгораживаясь от мира, что пылает и рушится, и пытаясь сложить воедино все детали.

Меня почти раскалывает на части пронзительный звук сродни скрежету гвоздей по тарелке. Он снова и снова поет свою злобную песнь, перемалывая мне нутро.

Сдираю горло в кровь криком.

Из носа течет, я бью себя по ушам сжатыми кулаками так, что череп вот-вот расколется.

Жестокий образ меркнет, размываясь под порывами ветра, и вдруг я на утесе, вглядываюсь вниз, в мрачную бездну. Царит умиротворенная тишина, не менее пугающая, чем те пронзительные звуки, что меня терзали, а из моего носа уже не течет.

Оттуда хлещет.

Отшатываюсь от щербатого края…

Меня вздергивает вверх, как безвольную куклу, горло обжигает резким вздохом, я распахиваю глаза и чувствую на языке тяжелый металлический привкус. Крепкие руки обхватывают меня за плечи, но не могут унять дрожь.

Моя липкая, холодная кожа – единственное, что не дает костям рассыпаться по всей постели.

Растрепанная копна каштановых волос наполовину закрывает лихорадочный взгляд знакомых карих глаз, будто стеклянных в мерцающем пламени свечи. Губы Бейза шевелятся в такт его кадыку, но я ничего не слышу из-за рева внутри черепа.

Осознаю, что цепляюсь за его обнаженные плечи, отдергиваю руки, провожу ими по лицу и срываюсь на крик. Он перетекает в рыдание, а затем в хриплую мольбу, пока губы Бейза продолжают выговаривать слова.

Ты в порядке. Ты в порядке. Ты в порядке.

Нет.

Мой мозг – шар кипящей, расплавленной лавы, который вот-вот взорвется.

Мне не спастись.

Сжимаю виски и крепко зажмуриваюсь, отгораживаясь от мира, раскачиваясь вперед-назад…

В ноздри бьет серный запах, глаза резко распахиваются.

Каспун.

Подаюсь вперед, приоткрыв губы, жаждая залить нутро этим охлаждающим бальзамом.

Бейз хмурится и хватает меня за подбородок, заставляя наклонить голову. На язык плещет жидкость, и я сглатываю.

Давлюсь рвотным рефлексом.

Сколько бы я ни наказывала себя этой желчью, никак не могу полюбить ее вкус. И все же тянусь к ней ночь за ночью, будто она – единственная ниточка, что привязывает меня к миру.

Из горла по телу растекается онемение, обуздывая стихийное бедствие в моей голове, успокаивая распухший мозг.

Издаю стон, затем открываю рот для новой дозы, хотя Бейз уже не держит мой подбородок в тисках пальцев.

– Орлейт…

Хватаю пузырек, смачиваю язык еще одним приличным глотком. Сложно не слышать ледяной тенор Бейза, но я все равно, морщась, проглатываю благословенную дрянь с привкусом трясины.