Перед отъездом в Ринконаду сеньора Ангустиас попросила сына сходить помолиться Святой Деве, дарующей надежду. Это был обет, данный в тот скорбный вечер, когда мать увидела сына лежащим на носилках, бледного и недвижимого, как покойник. Сколько слез проливала она перед статуей Царицы Небесной, прекрасной Макарены с длинными ресницами и смуглым лицом, моля ее не покидать бедного Хуанильо!
Торжество приняло характер народного события.
Мать эспады обратилась к садовникам квартала Макарены, и церковь Святого Хиля наполнилась цветами, – над алтарями поднялись высокие благоухающие пирамиды, между арками протянулись гирлянды, крупными гроздьями свешиваясь с люстр.
Солнечным утром состоялась священная церемония. Несмотря на будний день, храм до отказа заполнили видные прихожане из ближайших кварталов: толстые черноглазые женщины с короткими шеями, в корсажах и юбках, плотно облегающих их мощные формы, в черных шелковых платьях и кружевных мантильях, спускавшихся на бледные лица, и рабочие, свежевыбритые, в новых костюмах, круглых сомбреро, с массивной золотой цепью на жилете. Толпами спешили нищие, как на свадьбу, и выстраивались двумя рядами у входа в храм. Местные кумушки, нечесаные и неопрятные, с детьми на руках, сбившись в кучки, нетерпеливо поджидали прибытия Гальярдо с семьей.
Была заказана обедня с оркестром и хором, точь-в-точь как в оперном театре Сан-Фернандо на Пасху. После обедни, совсем как в день въезда короля в Севилью, священники пропели благодарение милостивому богу, спасшему Хуана Гальярдо.
Наконец, пролагая путь через толпу, показалась процессия. Мать и жена тореро, окруженные родственниками и друзьями, шли впереди, шелестя плотным шелком черных юбок; счастливая улыбка озаряла их лица, затененные мантильями. За ними следовал Гальярдо, сопровождаемый нескончаемой вереницей тореро и друзей; все были в светлых костюмах, с ослепительно сверкающими золотыми цепочками и перстнями, в белых фетровых шляпах, выделявшихся на фоне черных женских нарядов.
Гальярдо был серьезен, как и полагается доброму христианину. Он редко вспоминал о боге и богохульствовал лишь в трудные минуты жизни, да и то неумышленно, по привычке; но теперь другое дело: он шел воздать благодарение Святой Деве Макаренской и переступил порог храма с покаянным видом.
Все вошли в храм, за исключением Насионаля, который, пропустив жену с детьми, остался на паперти.
– Я свободомыслящий, – счел он необходимым напомнить друзьям. – Я отношусь с уважением ко всем верованиям; но то, что происходит здесь, внутри, – сущая ерунда! Я не собираюсь проявлять непочтительность к Макарене, не посягаю на ее права, но я спрашиваю вас, товарищи, почему она не отвела быка, когда Хуанильо лежал на арене?..
Через открытые двери на паперть доносились стоны органа и голоса певчих; лилась нежная, вкрадчивая мелодия, и благоухание цветов смешивалось с запахом воска.
Собравшиеся на паперти тореро и любители курили сигару за сигарой. Порой они исчезали, чтобы скоротать время в ближайшей таверне.
Едва шествие показалось в дверях церкви, как нищие, давя друг друга, бросились вперед, на лету подхватывая сыпавшиеся на них монеты. Милостыни хватило на всех. Маэстро Гальярдо был щедр.
Сеньора Ангустиас плакала, уткнувшись в плечо подруги.
В дверях церкви появился эспада; улыбающийся и величественный, он вел под руку жену; трепещущая от волнения Кармен не поднимала глаз; на ресницах ее дрожали слезы.
Кармен казалось, будто она второй раз венчается с Хуаном.
VII
На Страстной неделе Хуан Гальярдо доставил своей матери большую радость.
В прошлые годы матадор принимал участие в процессии прихода святого Лаврентия как член братства Иисуса Христа, Великого Владыки, и надевал, как принято, черный плащ с остроконечным капюшоном и маску с прорезями для глаз, закрывающую все лицо.
В это братство входили только сеньоры, и начавший богатеть тореро решил вступить в него, а не в какое-нибудь братство бедняков, где проявления благочестия всегда сочетались с пьянством и скандалами.
Гальярдо с гордостью рассказывал о строгих нравах своего религиозного общества. Во всем точность и дисциплина, словно в армии. А в ночь под Страстной четверг, едва лишь на башне Святого Лаврентия пробьет два часа, распахиваются все двери, и глазам столпившихся на темной площади зрителей открывается залитая огнями глубина храма и выстроившиеся рядами члены братства.
Братья в черных капюшонах, мрачные и безмолвные, сверкая глазами сквозь прорези масок, выступают медленным шагом по двое, сохраняя расстояние между парами; они несут в руках пылающие факелы, по каменным плитам волочатся длинные полы плащей.
Впечатлительные южане самозабвенно созерцали шествие черных призраков, – в народе их прозвали «кающиеся». Под этими таинственными масками, быть может, скрываются знатные сеньоры, которые из традиционной набожности принимают участие в ночной процессии, продолжающейся до восхода солнца.
Это было братство молчальников. Кающимся запрещалось разговаривать, они шли под эскортом муниципальной гвардии, охранявшей их от зевак. В толпе бывало много пьяных. По всем улицам бродили неутомимые молельщики, которые в память страстей господних начинали свое шествие из таверны в таверну со Страстной среды и завершали его в субботу; тут уж они сваливались окончательно, все в синяках и ссадинах после ночных странствий, превращавшихся для них чуть ли не в крестный путь.
Когда братья, под страхом смертного греха обреченные на молчание, шествовали по улице, эти нечестивцы, которых вино лишало последнего стыда, шли рядом и нашептывали им на ухо ужаснейшие оскорбления, понося и самих неизвестных братьев и их семьи. «Кающийся» молчал и терпеливо проглатывал брань, вознося этим жертву на алтарь великого владыки. А преследователь, ободренный такой кротостью, распоясавшись, сыпал оскорблениями, пока наконец священная маска, – рассудив, что если молчание для нее обязательно, то действия никак не запрещены, – не принималась лупить своим факелом пьяницу, нарушившего благостную торжественность церемонии.
Если во время шествия носильщикам «страстей господних» требовался отдых и тяжелые площадки со статуями и светильниками опускались на землю, достаточно было шепотом отданного приказания, чтобы вся процессия остановилась и каждый из братьев, повернувшись лицом к своей паре и поставив факел к ноге, неподвижно замер, поглядывая таинственным взором сквозь прорези маски. Они похожи были на мрачных выходцев из времен аутодафе, от их черных мантий, волочившихся по земле, казалось, исходил запах ладана и дыма костров. Нарушая безмолвие ночи, раздавались жалобные вопли медных труб. Над островерхими капюшонами реяли штандарты братства – отделанные золотой бахромой прямоугольники из черного бархата с вышитыми на них буквами S. P. Q. R.[45] – напоминание о причастности прокуратора Иудеи к смерти Христа.
Медленно двигалась сцена страстей господа нашего Иисуса, великого владыки, – тяжелая металлическая площадка со свисающими до самой земли черными бархатными завесами, за которыми скрывались двадцать полуголых, обливающихся потом носильщиков. По углам площадки пылали светильники, поддерживаемые золотыми ангелами, а в центре помещался Иисус с мертвенно-бледным лицом и полными слез глазами – Иисус трагический, страждущий, окровавленный, увенчанный терниями, задыхающийся под тяжестью креста, одетый в широкую бархатную тунику, почти сплошь затканную золотыми цветами.
При появлении великого владыки у сотен людей вырывался вздох из груди.
– Иисус, господь наш! – шептали старухи, не в силах оторвать исступленный взор от образа Христа. – Великий Владыка! Помни о нас!
Носилки, сопровождаемые шествием черных капюшонов, останавливались посреди площади, и набожная андалузская толпа, которая все свои чувства выражает пением, разражалась соловьиными трелями и бесконечными мелодичными жалобами. Первым прерывал молчание звонкий и нежный детский голосок. Какая-нибудь юная девушка, пробившись в первые ряды толпы, запевала саэту в честь Иисуса – песнь из трех строф, посвященную великому владыке, «божественной статуе» и ее создателю скульптору Монтаньесу, собрату великих художников испанского золотого века.
Первая саэта всегда подобна первому выстрелу в сражении, вслед за которым бурей разражаются залпы. Не успеет она замолкнуть, как где-то уже звучит другая, потом еще и еще одна, и площадь словно превращается в огромную клетку, полную обезумевших птиц, которые, пробудившись от голоса подруги, пускаются петь все вместе, заливаясь на разные лады. Низкие, хриплые мужские голоса оттеняют звонкие трели женщин. Каждый поет, вперив взор в образ Христа, не видя никого вокруг, позабыв о толпе, не слыша других певцов, безошибочно выводя сложные ходы саэты, и все голоса, перебивая друг друга, сливаются в один нестройный хор. Братья в капюшонах стоят неподвижно, слушая пение и глядя на Иисуса, который принимает хвалу, не переставая лить слезы, истерзанный тяжкой ношей и вонзившимися в чело терниями. Но вот руководитель шествия прерывает остановку ударом серебряной палочки о носилки. «Поднимай!» Великий Владыка, слегка покачнувшись, возносится над толпой, и снова по земле начинают двигаться, словно щупальца, ноги невидимых носильщиков.
Дальше следовала Святая Дева, Богоматерь Скорбящая. Каждый приход нес по две «сцены», одну – с изображением Сына Божьего, а другую – с изображением Богоматери. Под бархатным балдахином сверкала, отражая огни свечей, золотая корона Скорбящей Богоматери. Шлейф мантии длиной в несколько метров, волочился позади носилок, натянутый на деревянные распорки, чтобы лучше было видно роскошное, сверкающее золотом шитье – плод терпеливого искусства целого поколения вышивальщиц.
Братья в высоких капюшонах сопровождали Святую Деву; озаренная мерцающим светом потрескивающих свечей, царская мантия отбрасывала вокруг яркие отблески. Вслед за братьями, в такт барабанному бою, шагала женская паства; платья женщин тонули в полумраке, лица были освещены красным пламенем свечей, которые они несли в поднятых руках. Тут были бо