Я молча поправил рукав новой рубахи — шёлк, купленный в городе за последние серебро, скользил по коже непривычно, почти вызывающе.
— Не пойму, зачем ты подносишь дары этому упырю, — староста скривился, будто от зубной боли.
Я не ответил сразу. Вместо этого провёл пальцем по крышке ближайшего бочонка, слизнул каплю мёда с подушечки. Сладкое, с лёгкой горчинкой — наш, ольховский, лучший в округе.
— Ты же сам учил, — наконец сказал я, глядя куда-то поверх голов толпы, — чтобы сразить змею, сначала очаруй её взор.
Воздух княжего двора внезапно сгустился, наполнившись запахом страха и потных ладоней. Свист рассек пространство – и черная стрела с багровым опереньем вонзилась в землю у моих сапог, дрожа от удара, как разъяренная змея.
– Ольхович!
Голос Добрынича прокатился по площади, заставив торговцев инстинктивно шарахнуться в стороны. Сам он вывалился на крыльцо трактира, похожий на взбешенного медведя – лицо багровое от хмеля и ярости, кафтан перепачкан сажей и чем-то темным, липким. В его налитых кровью глазах читалось не просто пьяное бешенство – животный страх, почуявший угрозу.
– Ты что, пес смердячий, творишь?! – взревел он, швыряя в нас осколки разбитой кружки. Черепки звякнули о мои сапоги. – Здесь моя вотчина! Мои пошлины!
Я медленно наклонился, подбирая самый крупный осколок. Грубая глина, знакомый рельеф – этот кувшин был сделан в моей мастерской за селом, где гончары до сих пор ставили волчий знак под ободком. В моих пальцах черепок вдруг стал тяжелее, словно вобрал в себя всю несправедливость этих лет.
– Твои? – Я нарочито медленно перевернул осколок, выставляя напоказ выцарапанную печать. Солнце блеснуло на рельефном знаке – волк, вставший на дыбы. – Любопытно. А здесь печать Ольховичей.
Толпа замерла в оцепенении. Даже княжеские мытари, только что с азартом игроков пересчитывавшие монеты, застыли с открытыми ртами. В наступившей тишине было слышно, как где-то у коновязи нервно бьет копытом жеребец.
Добрынич побледнел как смерть. Его жирные пальцы судорожно сжали рукоять ножа за поясом, но было уже поздно – он понял.
Я привез не просто мед.
Я привез доказательство – что вся его "вотчина" построена на краже. Каждый кувшин, каждая кружка в этом трактире, каждая монета в его сундуках – все это было сделано на землях Ольховичей, украдено, как он украл свободу моих людей.
Грязь княжеского двора впитала в себя кровь, пот и серебро десятилетий. И теперь она жадно впитывала унижение Добрынича, распластавшегося у всех на виду. Его кафтан, расшитый когда-то золотыми нитями, теперь представлял жалкое зрелище – перепачканный в навозе и пыли, он больше походил на шкуру дохлой собаки.
– Врешь, как пес! – захлебываясь яростью, он попытался подняться, но его тучное тело предательски дрогнуло. – Я законный...
Слова застряли у него в глотке, когда он увидел мои глаза. В них горело то, чего не мог понять этот выживший из ума казнокрад – спокойная уверенность хищника, знающего, что добыча уже в капкане.
Толпа, еще минуту назад дрожавшая перед Добрыничем, теперь превратилась в судей:
– Так ему, кровопийце!– Давно пора!– Ольхович-то правду молвит!
Смех нарастал, как волна, смывая последние остатки страха перед этим некогда всесильным человеком. Даже его собственные холопы отводили глаза, стараясь не встречаться с ним взглядом.
И в этот момент раздался скрежет железа.
Княжеские ворота, украшенные коваными ликами стражей преисподней, распахнулись с такой силой, что казалось – сам ад выпустил свое дыхание. Из проема вышел глашатай в багряном плаще, его лицо было непроницаемо, как маска.
– Мирослав Ольхович, – его голос, усиленный акустикой каменных стен, прокатился по площади, заставив всех замолчать. – Князь изволит видеть тебя пред своим лицом.
Внезапная тишина стала громче любого крика. Все взгляды устремились ко мне. Я медленно выпрямился, ощущая, как Никита замер за моей спиной, его пальцы судорожно сжали мою плащаницу. Добрынич в этот момент застыл в грязи, его глаза округлились от ужаса. Толпа же затаила дыхание, понимая – сейчас решится судьба всей округи.
Я сделал шаг вперед. Всего один шаг. Но в нем была вся тяжесть моего рода, вся боль потерянных лет, вся ярость волка, которого слишком долго держали на цепи.
– Веди, – сказал я глашатаю, и это прозвучало не как согласие, а как приказ.
За моей спиной раздался звон – это Никита выронил из дрожащих рук тот самый черепок с печатью. Он разбился вдребезги, рассыпавшись на сотни осколков – как разлетелась вдребезги ложь Добрынича.
Каменные стены княжеских покоев впитывали свет, словно губка кровь. Я шел по узкому коридору, где тени причудливо извивались на стенах, цепляясь за меня когтистыми пальцами, факелы потрескивали, выбрасывая искры, будто предупреждая об опасности, воздух пах сыростью, ладаном и чем-то металлическим - возможно, кровью.
Мои сапоги глухо стучали по каменным плитам, и с каждым шагом мое сердце колотилось все яростнее, будто пыталось вырваться из клетки грудной клетки. Пальцы непроизвольно сжимались, и я чувствовал, как под ногтями зашевелилась волчья сила. Спину вдруг покрывала испарина, несмотря на холод, царящий в этих стенах.
Глашатай шел впереди, его багряный плащ развевался, как окровавленное знамя. Внезапно он остановился у массивных дубовых дверей, украшенных ликами святых, чьи глаза казались слезящимися в тусклом свете.
"Это не ловушка", - повторил я про себя, ощущая, как в груди разгорается знакомый огонь.
Это был суд.
Но не тот, где судят.
А тот, где вершат.
И впервые за долгие годы унижений - ход был за Мирославом.
Двери со скрипом распахнулись, выпуская навстречу волну теплого воздуха, пахнущего дорогими винами, жареным мясом, страхом и властью.
Я переступил порог княжьего зала.
Княжеская гридница встретила меня тишиной, зловещей, как пасть волчьего капкана. Воздух был тяжел от запаха воска и старого дерева, пропитанного годами дыма и тайных речей. Стены, некогда оглашавшиеся звоном кубков и громкими клятвами дружинников, теперь молчали, будто скрывая заступничество теней. Забыты песни пиров, лишь скрип перьев писцов резал тишину, словно нож по пергаменту, а в углу позвякивали костяшки счётов, отсчитывая серебро, будто погребальные колокольчики, звенящие над опустевшей могилой доверия.
Князь восседал на резном троне, обтянутом потёртым бархатом, и казался не живым владыкой, а каменным истуканом, изваянным из серого уральского камня. Его лицо, обычно оживлённое хитрым огнём в глазах, теперь было неподвижно, словно маска. Лишь пальцы, сжимающие берестяные грамоты, выдавали скрытую ярость. Береста была обуглена по краям, а на ней чётко отпечатался волчий знак – моя родовая метка, клеймо, которое теперь, казалось, жгло его руки.
— Ты утверждаешь, что за последние пять лет с твоих земель должно было поступить триста гривен серебра? — спросил он.
Голос его был ровен, точно гладь лесного озера перед грозой, но я знал – под этой гладью клубится буря. Пальцы его так вцепились в грамоту, что костяшки побелели, будто выточенные из мрамора. В воздухе повисло невысказанное обвинение, тяжёлое, как меч над плахой.
Я медленно выдохнул, чувствуя, как холодный пот стекает по спине. Триста гривен. Целое состояние. Достаточное, чтобы снарядить дружину или подкупить вече. Достаточное, чтобы князь задумался – куда же подевалось его серебро?
Я кивнул, указывая на разложенный перед ним чертёж.
Пергамент, испещрённый чёткими линиями, лежал на столе, будто карта иной земли — земли, где золото текло рекой, но чьи берега князь так и не смог достичь.
— Вот мельница, князь, — мой палец коснулся нарисованного колеса. — Крутится без устали, даже когда ветер спит — я поставил запруду на речке. Вот кузница — здесь я провёл ногтем по квадрату с нарисованным дымом, — жар которой приносит звонкую монету. А вот тучные пашни — моя ладонь скользнула по широким полосам, заштрихованным золотистой охрой. — По закону и по совести – треть доходов тебе, две трети мне. Но…
Я замолчал, давая князю вновь взглянуть на цифры, выведенные чёрными чернилами. Цифры, которые кричали красноречивее любого обвинения.
— Но в казну сочилась лишь жалкая пятая часть, — закончил за меня высохший, как осенний лист, старец в выцветшей рясе.
Княжеский казначей сидел в тени, его костлявые пальцы перебирали чётки, а глаза — мутные, как болотная вода, — видели, казалось, саму тьму. Видели то, что другие предпочитали не замечать: как серебро исчезает в чужих руках, как обозы сворачивают с дороги, как купцы вдруг богатеют, не торгуя ничем.
Князь медленно поднял взгляд. В его зрачках тлел холодный огонь.
— Так где же остальное?
Тишина стала ещё гуще. Даже скрип перьев замер.
Я улыбнулся. Не той улыбкой, что сулит мир, а той, что предвещает бурю.
— Спроси у своих псов, князь. Или у тех, кто их кормит.
Казначей резко кашлянул, будто подавился собственным дыханием.
Добрынич, доселе застывший тенью у стены, словно стрела, готовая сорваться с тетивы, резко выпрямился. Его плащ, до этого неподвижный, будто пришитый к полу, взметнулся, как крыло разгневанного ворона. Лицо его исказила злоба – жилы на висках налились кровью, губы побелели, обнажая стиснутые зубы.
— Это клевета! – его голос, обычно глухой и покорный, теперь рванулся вперёд, как таранный удар. – Ольхович…
Шлёп.
На стол, прямо перед князем, с глухим стуком упал ещё один свиток. Восковая печать – волчья голова, переплетённая с дубовыми листьями – треснула от удара, обнажив желтоватый пергамент.
— Весьма любопытные цифры, — проронил я, не сводя взгляда с князя. В воздухе запахло мёдом, смолой и чем-то горьким — страхом, потом, предательством. — Особенно строки о «добровольных дарах» от моих, измученных непосильной данью, крестьян.
Князь медленно поднял взгляд, его глаза скользнули сначала по мне, затем – вперёд, к Ратибору, будто видя в нём истинного виновника этой игры.