Кровь и Воля. Путь попаданца — страница 18 из 43

— Ольхович... – проскрипела она, и в ее голосе не было ни страха, ни удивления. – Я ждала тебя.

За ее спиной скрипнула дверь сторожки, и в проеме показался слабый желтый свет.

Что-то в этом свете обещало ответы на все наши вопросы.

И новые вопросы, о которых мы даже не подозревали.

Глава 11 Правда, вырезанная в кости

Сторожка встретила нас удушливым запахом сушеных трав и запёкшейся крови. Воздух был густым, как бульон из кошмаров, каждый вдох обжигал ноздри смесью полыни, болиголова и чего-то еще — металлического, тревожного. Чад от очага, словно призрачная вуаль, стлался под низким потолком, вычерчивая в полумраке химерические узоры, напоминающие волчьи следы на снегу — будто незримые духи оставили свои метки перед нашим приходом.

Старуха — представившаяся Мареной — оказалась страшнее ночного леса. Ее кожа, похожая на пергамент, испещренный древними письменами, натянулась на острых скулах, а глаза... Боги, эти мутные, будто затянутые ледяной коркой глаза видели слишком много. Она указала узловатым пальцем (ногти — желтые, изогнутые когти) на грубо сколоченный стол, где покоились артефакты, источавшие мертвенную тишину:

Кость, исписанная рунами — обугленная временем, словно вырванная из самой преисподней. Но руны, вопреки всему, горели первозданной четкостью, будто выгравированные вчера. Они пульсировали тусклым багровым светом, соответствуя ритму "Лютоволка" у моего бедра.

Лохмотья пергамента, похожие на кожу, содранную с древнего существа. На них уцелел лишь осколок княжеской печати — двуглавый сокол, лишившийся одной головы. Золотая краска все еще слепо блестела в свете очага, словно насмехаясь над своим увяданием.

Кинжал — зловеще знакомый двойник того, что носил Горислав. Тот же волчий оскал на рукояти

– Садись, волчонок, – прошамкала она, костлявыми пальцами наливая в деревянную чашу мутную жижу, которая, казалось, двигалась сама по себе. Ее голос звучал, как скрип несмазанных тележных колес по мерзлой земле. – Пить будешь?

Я медленно опустился на скрипучую лавку, не сводя глаз с дрожащей поверхности жидкости. Прикоснувшись к шершавому краю чаши, ощутил леденящий холод, проникающий сквозь кожу в самые кости. От жидкости исходил терпкий запах – смесь ржавого железа, горькой полыни и чего-то еще, древнего и нечеловеческого, словно сама земля исторгла свою кровь для этого зелья.

– Что это? – спросил я, чувствуя, как "Лютоволк" на моем поясе напрягся, будто живой.

Марена оскалилась, обнажив жалкий обломок единственного уцелевшего зуба. Ее губы растянулись в гримасе, которую можно было принять за улыбку, если бы не безумие, мерцающее в глубине ее мутных глаз.

– Правда, – прошипела она. – Горькая, как сама смерть, но пей – не отравишься. Только не вздумай выплюнуть... Она этого не любит.

Я поднес чашу к губам. Велена сделала предостерегающий жест, но было уже поздно. Святослав замер, его пальцы непроизвольно сжали рукоять меча.

Я сделал глоток.

Мир взорвался.

Видение.

Я стою в княжеской гриднице, но реальность вокруг меня пульсирует и мерцает, как отражение в воде, в которую бросили камень. Стены дышат, факелы горят неестественно медленно, а голоса доносятся словно из-под толстого слоя ваты. Каждый звук приходит с опозданием, размазываясь в воздухе, как чернильная клякса на пергаменте.

Отец — живой, настоящий, не призрак моих воспоминаний — стоит на коленях перед княжеским троном. Его могучая спина, обычно гордо расправленная, сейчас согнута под невидимым грузом. Лицо изувечено побоями: левый глаз заплыл, губа рассечена, а по щеке стекает алая дорожка, капая на резные узоры дубового пола. Но в его уцелевшем глазу плещется неукротимая ярость — та самая, что я видел в последний раз перед...

— Ты предал нас! — ревёт князь, и его голос звучит неестественно, будто накладывается сам на себя. Он швыряет в отца пергаментный свиток, который разворачивается в полёте, обнажая аккуратные строки доноса. — Своих же продал! Ради чего? Ради власти? Ради золота?

Свиток с шуршанием падает к ногам отца. Он делает резкое движение — не защитное, а скорее яростное — и хватает пергамент. Его пальцы, обычно такие точные и уверенные, сейчас дрожат, оставляя кровавые отпечатки на тонкой коже.

— Это ложь! — Отец перехватывает свиток, судорожно разворачивает его до конца. Глаз его бешено бегает по строчкам, будто ищет что-то конкретное. — Подделка! Дело рук Громовых... Видишь, здесь, в конце — печать не та! Настоящая княжеская печать имеет трещину у когтя левого сокола, а эта...

Князь глух к его словам. Его лицо, обычно такое выразительное, сейчас напоминает каменную маску. Только пальцы, сжимающие подлокотники трона до хруста, выдают внутреннюю бурю.

За его спиной, подобно ледяной статуе, застыла она — княгиня Ирина, моя мать. Я не видел её с шести лет, но узнаю сразу: тот же прямой стан, те же тонкие брови, соболиной дугой изогнутые над глазами. Но лицо её лишено красок — будто кто-то вымыл все оттенки, оставив только бледный контур. А в глазах... В глазах зияющая пустота, словно кто-то выскоблил всё живое, оставив лишь оболочку.

— Приговор уже подписан, — шепчет она, но слова её не трогают губ. Они звучат прямо у меня в голове, холодные и безжизненные, как зимний ветер.

Картина рушится, сменяясь кошмарной явью.

Темница.Сырость сочится по стенам, капли падают в лужи с мерзким чавканьем, будто сама земля пьёт его страдания. Отец закован в цепи – тяжёлые, чёрные, впивающиеся в запястья так, что кожа трескается, обнажая мясо. Прикован к сырой стене, как зверь в клетке.

Перед ним – Лютобор Громов.

Его доспехи скрипят, словно кости переломанного зверя. В руках – мой родовой меч, «Волчий Клык». Лезвие мерцает в тусклом свете факела, как живое, будто тоскует по руке хозяина.

– Где свитки? – шипит Лютобор, наклоняясь так близко, что отец чувствует его дыхание – горячее, с запахом гнилого мяса и хмеля.

Отец молчит.

Только глаза – ясные, холодные, как зимнее небо – смотрят прямо в душу убийцы.

Лютобор нервно дергается.

– Говори, Ольгович, и умрешь быстро.

Отец плюёт ему в лицо.

Слюна, смешанная с кровью, попадает прямо в глаз. Лютобор взвывает, как раненый зверь, отшатывается –

И тогда –

Удар.

Ослепляющая тьма.

Я очнулся на грязном полу сторожки, задыхаясь, словно выдохнутая душа, насильно втолкнутая обратно в тело. Губы обжигало вкусом крови и полыни, а в ушах стоял звон, будто в них били в набат. "Лютоволк" у пояса не просто пылал - он пульсировал кровавым светом, прожигая кожу сквозь одежду, метяся в ножнах, словно дикий зверь, почуявший добычу.

- Что... что это было? - мой голос звучал чужим, раздробленным, будто прошел сквозь тысячу лет.

Марена нависла надо мной, ее иссохшее лицо заполнило все поле зрения. Дыхание старухи пахло тленом и сухими кореньями, обдавая ледяным холодом:

- Твоя мать жива.

За спиной раздался глухой стон - Велена вздрогнула, словно по ее спине прошелся кнут, ее пальцы впились мне в плечо:

- Этого не может быть! - в ее голосе звенела не просто ярость - настоящая паника.

Старуха неспешно выпрямилась, ее кривой палец с ногтем-когтем указал на кость с рунами, лежащую на столе:

- Она в Чёрной Башне. - губы Марены растянулись в жуткой пародии на улыбку. - Там всё написано.

Святослав помертвел, его обычно насмешливый взгляд стал пустым, как взгляд мертвеца:

- Но Чёрная Башня... это же...

- Тюрьма для тех, кого нельзя убить, но и нельзя отпустить, - закончил я, вспоминая, как няньки в детстве крестились, произнося это название. Страшилки о местах, где время течет иначе, где стены сложены из теней, а узники годами не видят солнца.

Марена кивнула, ее шея хрустнула, как сухие прутья:

- И твой отец знал. Потому его и убрали.

Я поднялся, ощущая, как новая ярость - острая, ясная, целеустремленная - разливается по жилам, выжигая все сомнения. "Лютоволк" отозвался на эмоции, заглушенно застонав в ножнах.

Теперь у меня была цель.

И меч, чтобы проложить к ней путь - сквозь тьму лжи, сквозь кровь врагов, сквозь сами врата ада, если потребуется.

Где-то далеко, за стенами сторожки, завыл волк - одинокий, но грозный. Словно давая клятву. Словно обещая, что я не один.

Вой повторился — долгий, зовущий, он распорол ночь, словно лезвие лунного света. Звук вибрировал в костях, пробуждая что-то древнее, дремавшее в глубине души. В этом крике не было ни угрозы, ни предостережения — лишь неумолимый зов, зов крови и долга, который невозможно игнорировать.

Велена стояла в дверях, её стройный силуэт чётко вырисовывался на фоне звёздного неба. Глаза, обычно такие твёрдые и насмешливые, теперь поблёскивали в полумраке чем-то неуловимым — предчувствием, тревогой, а может, и страхом.

— Он ждёт, — прошептала она, и её голос звучал странно — будто не она произнесла эти слова, а сама ночь заговорила её устами.

Я не спросил, кто.Потому что знал.

Седой.

Тот, о ком шептались у костров, рассказывая страшилки подвыпившим новобранцам. Тот, чьё имя заставляло замолкать даже бывалых дружинников, а князья крестились, произнося его вполголоса.

Тот, кто являлся мне в снах — огромный, как сама ночь, с глазами, горящими, как угли, и голосом, похожим на шум далёкой грозы.

— Ты знала, — бросил я, и это не было вопросом.

Она не ответила. Лишь шагнула в объятья ночи, её плащ взметнулся, словно крыло.

И я последовал за ней, ведомый не просто любопытством или жаждой мести — чем-то большим. Чем-то, что звало глубже, чем память, сильнее, чем ярость.

Седой ждал.

Лес встретил нас могильным молчанием.

Не той привычной тишиной, что окутывает спящие деревья, а тяжелым, давящим безмолвием, будто сама природа замерла в ожидании. Даже воздух казался густым, неподвижным, насыщенным чем-то нездешним. Ни шелеста листьев, ни криков ночных птиц — ничего. Только звенящая пустота, словно лес вымер за мгновение до нашего прихода.