И в центре – мать.
Но не измученная пленница башни. Богиня.
Она юна, ее кожа светится, как молодая луна, а волосы струятся живым серебром, переливаясь, словно северное сияние. Ее платье – само ночное небо, сотканное из звёзд и теней.
А вокруг – Берендеи.
Но не те, о которых шепчут в деревнях пугливые бабки.
Боги.
Их тела – древесные исполины, кожа – потрескавшаяся кора вековых дубов, а вместо волос – спутанные корни, впивающиеся в воздух, будто пьющие саму тьму. Их рога – ветви мирового древа, тянущиеся к небесам, покрытые рунами, которые горят изнутри.
Их глаза – жёлтые, как осенняя луна, но в них нет ни мудрости, ни милосердия. Только голод.
Они возлагают на нее длани – не руки, а ветви-щупальца, обвивающие её плечи, шею, запястья. И она...
Она поёт.
Ее голос – это ветер в листве, это треск костра, это вой волка в ночи. От каждого звука земля содрогается, трещины разбегаются по черепам, а затем...
Разверзается.
Бездна раскрывается под её ногами – не просто яма, а пасть, зияющая, бесконечная, из которой доносится шёпот миллиона голосов.
Я очнулся.
На коленях, содрогаясь, извергая из себя чёрную слизь – густую, как смола, живую. Она стекала по подбородку, капала на пол, и каждая капля шевелилась, словно в ней билось крошечное сердце.
А где-то в глубине сознания, будто отголосок, всё ещё звучал её голос.
– Он увидел, – прошипела тень, вновь застывшая на стене.
Её голос был как скрип ржавых петель на заброшенных вратах – звук, от которого сжимается сердце. Контуры её колебались, расплываясь в воздухе, словно дым, но глаза – два уголька ада – горели немигающим, ненасытным пламенем.
Мать смотрела на меня.
Не просто смотрела – впивалась взглядом, будто пыталась выжечь правду прямо на моей душе. Её лицо было бледным, как лунный свет на надгробиях, а в уголках губ дрожала тень – не та, что на стене, а её собственная, живая, измученная.
– Теперь ты знаешь, – её голос звенел хрустальным звоном разбитого колокола.
Каждое слово отдавалось болью – не в ушах, а в костях, будто кто-то водил по ним лезвием.
– Они сделали из тебя замок… – прошептал я, чувствуя, как "Лютоволк" задрожал в моей руке, словно живой, предчувствуя бой.
Клинок вибрировал, как пойманный в капкан зверь, его лезвие покрылось инеем – знак. Знак того, что рядом ОНИ.
Тень на стене разразилась зловещим хихиканьем, от которого кровь заледенела в жилах.
– Замок? – она изогнулась, принимая форму оскаленной морды. – Нет, мальчик. Я – ключ. Ключ к вратам, что поглотят ваш мир.
Её слова ударили, как молот, и стены башни застонали в ответ, из трещин пополз чёрный дым, складываясь в лица – лица тех, кто когда-то пытался остановить это. И проиграл.
Седой, словно одержимый безумием, бросился вперед, его клыки хищно блеснули в полумраке, напоминая лезвия ножей.
– Ложь! – зарычал он, голос превратившись в скрежет стали. – Она пытается открыть его сама! Изнутри!
Его когти впились в пол, оставляя борозды в камне, а глаза... глаза горели, как у волка, загнанного охотниками.
Я перевел взгляд на разлом, зияющий в стене, словно рана в самой ткани реальности.
Он пульсировал, расширяясь и сужаясь, будто дышал. А в глубине...
В глубине что-то шевелилось.
И смотрело на нас. Готовое вырваться.
Седой зарычал, ощетинив шерсть на загривке подобно стальным иглам:
– Они обманули нас. Это не печать…
Его голос гремел, как подземный гул, а когти впились в камень, высекая искры. В его глазах отражалось нечто большее, чем ярость – узнавание.
Велена вдруг вскрикнула – её нож, направленный в зияющую трещину разлома, расплавился в руках, обратившись в извивающуюся чёрную змею. Чешуя её мерцала, как масляная плёнка на воде, а пасть разверзлась в беззвучном шипении, прежде чем тварь юркнула в щель между камнями.
– Это дверь. И она приоткрыта.
Её слова повисли в воздухе, тяжёлые, как предсмертный хрип.
Мать медленно повернула голову.
Кандалы на её руках заскрипели, испуская клубы чёрного дыма, который тут же оживал, сплетаясь в лики страждущих. Её взгляд устремился в разлом – и там, в самой бездне, зашевелились фигуры.
Берендеи.
Но не те, что стояли вокруг неё в видении.
Искажённые.
Высокие, с рогами, торчащими из голов, словно ветви мёртвых деревьев, с кожей, покрытой корой и мхом, который шевелился, как шкура больного зверя. Их руки – костлявые, с пальцами, слишком длинными, слишком гибкими – тянулись к свету, к нашему миру, жаждая поглотить его.
– Они придут за мной, – прошептала мать. Голос её дрожал, но в нём не было страха. Была усталость. Тысячелетняя усталость. – Как приходили тогда. Как придут снова. Ты должен…
Её слова оборвались.
Тень на стене издала ликующий смех – звук, от которого задрожали камни, – и, метнувшись вперёд, слилась с цепями у её ног.
Те ожили.
Стянулись с нечеловеческой силой, впиваясь в плоть, рвя кожу, выворачивая суставы.
Мать вскричала.
Настоящий, человеческий крик, полный боли и ужаса.
Кровь хлынула из её рта – чёрная, как застывшая смола, густая, живая. Она брызнула на пол, и капли тут же зашевелились, превращаясь в насекомых с перепончатыми крыльями и жалами.
– НЕТ!
Мое сердце сжалось ледяной рукой . Крик застрял в горле, превратившись в беззвучный стон, пока мир вокруг рассыпался, как пепел, оставляя лишь один вопрос – я опоздал?
Я бросился вперёд, «Лютоволк» в моей руке вспыхнул яростным синим пламенем.
Глава 17 Кровь Ольховичей
Я посмотрел на мать.
В её глазах, зеркальном отражении моих собственных, плескалась вся боль мира – и крохотная искра надежды, едва тлеющая в глубине. Губы, когда-то певшие мне колыбельные, теперь были сложены в беззвучную молитву, шепчущую проклятия на языке, забытом ещё до рождения первых королей.
– Прости… – прошептал я, зная, что делаю, и не зная, как иначе.
И направил "Лютоволка" себе в грудь.
Клинок вошёл слишком легко, будто сам рвался вперёд, будто ждал этого.
Кровь хлынула на пол – не алая, не живая, а чёрная, как смоль, как та самая тьма, что сочилась из её измученных ран. Она закричала – не мать, не княгиня, а просто женщина, чей голос разорвался животным воплем отчаяния. Этот звук пронзил самый корень моего естества, выжег душу, оставив лишь пустоту.
– Нет!
Но было поздно.
Моя кровь, последняя кровь Ольховичей, достигла разлома. Капли, падая в бездну, вспыхивали, как звёзды, окрашивая тьму в алый цвет.
И врата взревели.
Не просто звук – рёв раненого зверя, сотрясающий саму ткань реальности. Камни башни затрещали, руны вспыхнули и погасли, как свечи на ветру.
Тени на стенах завизжали.
Они корчились в агонии, цепляясь за камни, но моя кровь – кровь древнего рода – уже лилась по трещинам, пылая, как священный огонь.
Тьма вспыхнула – и стала гореть.
А где-то в глубине, за закрывающимися вратами, что-то завыло – не в ярости, а в страхе.
В последний момент, прежде чем тьма поглотила всё, я увидел её лицо и улыбку. Настоящую, как в детстве. А потом мир погас.
Седой завыл – не голосом, а всей своей израненной душой, извергая древний, первобытный клич, который знали ещё волки ледникового периода. В нём звенела не просто ненависть – ярость самого мироздания, отвергающего свою гибель. Башня закачалась, будто пьяная, камни крошились, словно песок, а где-то внизу, в самых основаниях мира, что-то глухо ахнуло, будто земля содрогнулась в последней судороге.
– Так умирают герои!
Его слова не звучали гордо. Это был приговор.
Мать рванулась ко мне, тело её выгнулось в немом отчаянии, но цепи держали её, будто мёртвые руки, впившиеся в плоть ещё при её рождении. И всё же – она дотянулась.
Её пальцы, тёплые, живые (как же они могли быть тёплыми после всего?), коснулись моего лица.
– Сын…
Только одно слово.
Но в нём – все колыбельные, все сказки, все несказанные "прости" и неуслышанные "я люблю тебя".
Разлом закрылся.
Не со вспышкой, не с грохотом – с глухим хлопком, будто огромные челюсти сомкнулись, перемалывая саму тьму.
Тени исчезли.
Не растворились – их стёрли, будто они были лишь копотью на стекле, и чья-то рука провела по нему тряпкой.
Остались только мы.
И тишина, звенящая в ушах после адского шума.
Я распахнул глаза, захлебываясь дымом и болью.
Воздух обжёг лёгкие, будто я вдохнул не пепел, а раскалённые иглы. Перед глазами плясали кровавые блики, сквозь которые проступал остов башни – вернее, то, что от неё осталось. Стены, изъеденные трещинами, будто их терзали когти исполинского зверя. Обугленные обрывки цепей, всё ещё шевелящиеся, словно умирающие змеи. И смрад – едкий, сладковато-трупный, с привкусом горелой плоти и раскалённого железа.
В груди бушевал ад.
Не метафорически. Буквально.
Как будто кто-то влил туда лаву и теперь она пульсировала, выжигая всё на своём пути.
«Жив…» – прохрипел я, и даже этот шёпот обжёг горло.
Пальцы, дрожащие, покрытые копотью и кровью, нащупали шрам.
Грубый.
Уродливый.
Рубец, словно выжженный волчьей пастью – неровный, бугристый, но закрывший ту рану, что должна была быть смертельной.
– Он дышит!
Голос донёсся сквозь вату, будто из-под толщи воды.
Меня грубо перевернули на спину. Кто-то стукнул меня об пол, и я застонал – но тут же увидел её.
Велена.
Лицо исцарапанное, в синяках, с потёками крови на висках. Один глаз заплыл, губы потрескались.
Самое прекрасное зрелище в мире.
– Ты… идиот…
Её голос дрожал, сорвался на всхлип, и она тут же яростно вытерла ладонью глаза, будто злясь на саму себя.
– Самый несусветный идиот на свете…
Я попытался улыбнуться. Получилось криво.
А потом за её плечом возник он.
Седой.
Его белосвежая шерсть была опалённой, будто он прошёл сквозь адское пламя. Один рог треснул, янтарные глаза глубоко ввалились, и в них плескалась усталость тысячелетий.