– Ты испил смерть до дна… и изрыгнул её обратно, – проскрежетал он.
Его голос звучал так, будто в горле застряли осколки стекла.
Я попытался приподняться – каждое движение отзывалось огненной волной по всему телу. Мышцы, будто налитые свинцом, отказывались слушаться, а в висках стучал молот, выбивающий изнутри: "Ты должен видеть. Ты обязан увидеть".
– Мать…
Голос мой звучал чужим – хриплым, разбитым, словно я годами не пил воды.
– Жива, – Святослав опустился рядом, и я впервые увидел, как дрожат его вечно твердые руки. Его княжеский плащ, еще вчера гордо развевавшийся на ветру, теперь висел жалкими кровавыми лохмотьями. – Но…
Он резко замолчал, сжав челюсти так, что побелели костяшки пальцев. Договорить не было нужды – правда висела в воздухе тяжелее дыма.
Я повернул голову.
В темном углу разрушенной башни, там, где еще недавно зиял разлом в саму преисподнюю, съежившись, словно ребенок, сидела она.
Серебряные волосы – мои волосы – теперь были тусклыми, будто покрытыми пеплом. Они спутались в грязные пряди, слипшиеся от крови и пота.
Глаза – мои глаза – смотрели в никуда.
Ее пальцы судорожно сжимали колени, ногти впивались в плоть, но она, казалось, не чувствовала боли. Губы шевелились, но звуков не было – лишь тихий стук зубов, будто от холода, которого здесь не было.
Я хотел позвать ее.
Но мир снова поплыл, и я рухнул во тьму.
Я пробудился под аккомпанемент еле слышного шепота — того самого, что струится меж мирами, когда душа балансирует на грани.
Сквозь пелену забытья медленно проступали знакомые очертания: низкие потолки, почерневшие от времени балки, пьянящий аромат сушеного чабреца и лаванды, смешанный с горьковатым дымом очага. Грудь пылала, но острая боль уже превратилась в глухой, размеренный гул — будто под кожей бился не мой пульс, а чей-то чужой.
"Лютоволк" лежал рядом, его клинок, обычно матовый, теперь был испещрен причудливыми серебристыми узорами — точь-в-точь как иней на зимнем стекле. Они переливались, словно живая вена, наполненная не кровью, а чем-то древним и нездешним.
— Ты снова танцуешь с жизнью, — прозвучал голос, от которого в висках заныло сладко и горько одновременно.
Велена.
Она сидела у моего ложа, ее тень, тонкая и изломанная, дрожала на стене. Пальцы — ловкие, привыкшие к скальпелям и зельям — осторожно касались повязки, пропитанной не только кровью, но и чем-то темным, вязким, будто тенью. В глубине ее глаз, обычно таких ясных, теперь плескалась усталость воина после долгой битвы — и все же там теплилось облегчение, словно она сама не верила, что я дышу.
— Сколько… прошло?
Голос мой был хриплым, чужим, будто прорвавшимся сквозь ржавые ворота.
— Три дня. — Она нахмурилась, и в этом движении было столько немой ярости, что я невольно усмехнулся. — Три нескончаемых дня, безумец. Ты уже стучался в чертоги предков, но они, видимо, сочли тебя слишком дерзким даже для загробного пира.
За ее плечом, в проеме двери, маячила тень.
За ее плечом, в темном проеме двери, маячила массивная фигура Седого. Его белоснежная шерсть хранила следы недавнего пожара, опаленная по краям, но взгляд, как и прежде, пронизывал до самой души.
Я попытался приподняться, опираясь на локоть, и мгновенно пожалел об этом — рана в груди вспыхнула ослепительной болью, будто кто-то вновь вонзил в меня раскалённый клинок.
— Мать…
Голос мой сорвался на хрип, но Велена уже понимающе кивнула, едва заметно указав подбородком в сторону двери:
— На кухне. Она… возвращается.
Словно во сне, я поднялся с постели, каждое движение давалось с трудом — тело, измождённое битвой, словно налилось свинцом. Дверь в кухню была приоткрыта, и сквозь щель пробивался золотистый свет — тёплый, живой, так непохожий на мертвенное сияние башенных рун.
Она сидела у окна.
Солнечные лучи мягко окутывали её, словно пытаясь согреть после долгих лет тьмы. Серебряные волосы — мои волосы — были аккуратно расчесаны и заплетены в простую косу, кончик которой трепетал от лёгкого сквозняка. Руки, когда-то скованные цепями, теперь покоились на коленях — тонкие, почти прозрачные, но настоящие.
Она повернула голову.
Медленно, будто боясь, что я исчезну, если двинется слишком резко.
И впервые за долгие годы — увидела меня.
Не сквозь пелену безумия. Не сквозь призму чужой воли.
По-настоящему.
— Мирослав…
Её голос дрогнул, словно хрупкий лёд под первыми лучами весны — тихий, неуверенный, но живой.
Я замер на пороге, будто громом поражённый.
Её глаза…
В них больше не было той пустоты, что выжигала душу в башне. Но и прежнего света — того тёплого, любящего взгляда, которым она когда-то провожала меня в постель, — тоже не осталось.
Что-то среднее.
Что-то новое.
— Ты…
Я сделал шаг вперёд, и половица под ногой жалобно скрипнула, словно предостерегая.
— Я помню.
Она оборвала меня резко, почти испуганно, будто боялась, что мои слова разобьют хрупкое равновесие. Глаза её, всё ещё слишком большие для исхудавшего лица, метнулись к окну — туда, где за деревьями прятались последние клочья ночного мрака.
— Помню всё.
Её пальцы вцепились в край стола с такой силой, что дерево затрещало.
— Ледяные цепи.
— Голос тьмы, шепчущий в костях.
— Их.
Последнее слово повисло в воздухе, тяжёлое, как свинец.
Седой за моей спиной мгновенно напрягся — его шерсть встала дыбом, а в янтарных глазах вспыхнуло предостережение.
— Надолго ли?
Голос его звучал как скрежет стали по камню.
Мать медленно подняла руку — дрожащую, но уже свою — и коснулась виска. Там, где раньше зияла кровавая рана, теперь был лишь бледный шрам.
— Они оставили… отпечаток.
Она провела пальцем по невидимой линии — от виска к уголку губ.
— Как узор на стекле после мороза.
— Но больше… не говорят со мной.
Я сделал ещё шаг, и в этот момент "Лютоволк" на моём поясе ожил.
Клинок загудел — низко, утробно, словно откликаясь на что-то в её голосе. По лезвию побежали морозные узоры, а древние руны вспыхнули голубым — не яростным боевым светом, а тихим, как первый снег.
Мать посмотрела на меч — и улыбнулась.
Впервые.
За долгие годы.
Улыбка была робкой, неуверенной, будто мышцы забыли это движение. Но в ней —
— Он… узнаёт меня.
Глава 18. Сны из иного мира
Той ночью мне впервые явился их мир.
Я стоял в лесу-колоссе, где деревья-мастодонты вонзались вершинами в багряное, кровоточащее небо. Их стволы, покрытые шрамами веков, пульсировали, словно жилы, а кора шевелилась под прикосновением незримых существ. Воздух, спертый и тяжелый, пах медью и тлеющей золой, обжигал легкие с каждым вдохом. Издалека, словно из чрева земли, доносился мерный, гулкий стук — биение сердца, чудовищного и древнего, пронизывающее тело низким, животным ужасом.
И тогда из-за корявого ствола выползла она.
Мать.
Но не та, что, умиротворенная, спала за стеной в нашем доме, где пахло хлебом и лавандой.
Эта была иной. Ее платье, сплетенное из живых, трепещущих ветвей, шевелилось, как клубок змей, обвивая тело, то сжимаясь, то разжимаясь в такт тому далекому стуку. Волосы — черные, как смола, — перетекали в клочья тумана, растворяясь в воздухе и вновь собираясь в призрачные очертания. А глаза…
Глаза были их глазами.
Бездонные колодцы, в которых тонули звезды и целые миры. В них горела тоска, древняя, как само время, и чуждый разум, холодный и непостижимый, скользил по моей душе, будто исследуя ее.
— Ты несешь в себе осколок нас, — прошептала она.
Голос ее звучал на языке, которого я никогда не слышал, но каждое слово прожигало сознание, врезаясь в память с болезненной ясностью.
— Как и она. Это делает тебя… интересным.
Ее пальцы, длинные и узловатые, как корни старого дуба, протянулись ко мне. Я почувствовал, как под кожей зашевелилось что-то чужое, будто зерна тьмы, посеянные в моей крови, откликнулись на ее прикосновение.
Я попытался закричать, но звук застрял в горле, превратившись в хрип.
И тогда я проснулся.
Комната была погружена во тьму, но в моей руке пылал "Лютоволк".
Не метафорически.
По стальному телу клинка змеились пляшущие языки синего пламени, холодного, как дыхание зимней бури.
Утро
— Опять?
Велена склонилась над дымящимся котелком, где булькала густая похлебка, но ее руки замерли в воздухе. Взгляд, острый, как кинжал, впился в меня, будто пытаясь вырвать правду прямо из черепа.
Я не стал отвечать. Просто разжал ладонь.
На коже, будто выжженный изнутри, проступил новый рунический знак — переплетение корней, уходящих вглубь плоти, словно что-то пустило ростки прямо под моей кожей. Они пульсировали в такт моему сердцу, и от этого зрелища в горле встал ком.
— Снова сны?
Из соседней комнаты вышла мать. Она уже выглядела лучше — щеки не были такими восковыми, в глазах теплился слабый свет, почти человеческий. Почти.
Но что-то чужое все еще клубилось на дне ее взгляда.
То, что не принадлежало ей.
То, что, возможно, уже никогда не уйдет.
Я не стал задавать вопросов. Просто показал ей руку.
— Ты знаешь, что это.
Мать медленно опустилась на скамью, будто ее ноги вот-вот подкосятся. Пальцы дрожали, когда она обхватила чашку с чаем — пар поднимался к ее лицу, но, кажется, она его даже не чувствовала.
— Когда они… держали меня…
Голос ее был хрупким, как тонкий лед над бездной. Она сделала глоток, словно пытаясь смыть с языка горечь воспоминаний.
— Я видела их мир. Сквозь зыбкую брешь.
Седой, дремавший у печки, внезапно распахнул один глаз — желтый, как расплавленный металл. Его когти впились в половицу, и шерсть на загривке встала дыбом.
— Что ты там увидела?
Мать закрыла глаза.
— Они умирают.
Тишина в избе стала густой, как смола.