Мирослав вздохнул, почесал щетину и потянулся за следующим свитком.
"Вот она – настоящая сеча", – думал он. "Только враги здесь – не чужие мечи, а жадность да глупость. И победить их куда сложнее."
Дни текли мирно…
Но с приходом ночи…
С приходом ночи я покидал тёплый кров и садился на крыльцо, прижимая к коленям "Лютоволка".
Деревянные ступени поскрипывали подо мной, а в небе, чёрном, как смоль, загорались первые звёзды – холодные и бесстрастные. Лезвие меча отзывалось лёгкой дрожью под пальцами, словно живое существо, чуящее мой настрой. Его синее пламя больше не вырывалось наружу без повода, но я нутром чуял – оно не погасло, а лишь затаилось, будто зверь, свернувшийся клубком в глубине души. Ожидая часа.
Тишину нарушал лишь шелест листьев да редкие крики ночных птиц. Где-то вдали, за оградой, шуршала в траве лиса, а над болотами поднимался туман, медленный и вязкий, как дыхание спящего дракона.
Иногда ко мне возвращались сны.
Душный офис. Кондиционер, бубнящий над головой. Несмолкаемые звонки, сливающиеся в один протяжный гул. Лифт, уносящий в бездну – вниз, вниз, туда, где свет ламп дневного света меркнет, а стены сжимаются, как пасть. Зеркала, в которых вместо меня отражался кто-то чужой, хищный…
Но теперь я просыпался не в ледяном поту, дрожа от ужаса, а с тихим вздохом облегчения. Потому что знал – это лишь призрачные тени былого. Они утратили свою власть, сгинули в прошлом, как утренний туман под солнцем.
Однажды мать позвала меня в лес.
Ее голос прозвучал так же неожиданно, как когда-то в детстве, когда она будила меня перед рассветом, чтобы показать, как роса переливается на паутине. Я отложил в сторону топор, которым колол дрова, и кивнул, даже не спрашивая, куда и зачем.
Мы шли по старой, заросшей тропе, где корни деревьев, словно узловатые пальцы, цеплялись за наши подолы. Воздух был густым и сладким от запаха перезрелой земляники и нагретой хвои. Но на этот раз мать повела нас не к таинственной границе миров, не к тем руинам, где когда-то билось сердце древней магии, а к маленькой, поросшей мхом поляне, где россыпью синела черника.
– Помнишь, как ты в детстве обожал эти ягоды? – спросила она, склоняясь над кустом, усыпанным спелыми плодами.
Ее руки, обычно занятые работой, теперь двигались легко и грациозно, будто она снова стала той самой женщиной, что когда-то могла часами бродить по лесу, собирая травы и напевая старинные песни.
Я невольно улыбнулся, поддавшись сладкому наваждению воспоминаний.
– Да. И всегда объедался до колик в животе.
Она рассмеялась – звонко, беззаботно, словно юная девица.
– А я отпаивала тебя мятным отваром и нашептывала сказки до самого утра.
Ее смех разлетелся по поляне, спугнув белку, которая метнулась вверх по стволу сосны. Мы молча собирали ягоды, и в этом молчании не было ни грамма тягостного. Лишь душевный покой, тихая радость единения.
Черника лопалась под пальцами, оставляя фиолетовые следы, а солнце пробивалось сквозь листву, рисуя на земле узоры из света и тени. Казалось, время здесь замедлило свой бег, позволив нам украсть у судьбы этот миг – простой, ничем не примечательный, и оттого такой драгоценный.
Я украдкой взглянул на мать. В ее глазах, обычно таких сосредоточенных, теперь плескалось что-то легкомысленное, почти детское.
– Знаешь, – сказала она вдруг, – я думала, мы уже никогда не вернемся к таким моментам.
Я не ответил. Просто протянул ей горсть ягод, и она приняла их с той же благодарностью, с какой когда-то принимала мои первые, неловко сорванные цветы. А вокруг нас лес жил своей жизнью – шуршал листвой, перешептывался ветками, и, казалось, одобрительно улыбался, наблюдая за тем, как две потерянные души наконец-то нашли дорогу домой.
Возвращаясь домой, мы повстречали путника.
Тропа внезапно сузилась, будто лес затаил дыхание, и в этот момент из-за поворота показалась согбенная фигура. Старик, опирающийся на посох из корявого можжевельника, двигался медленно, но с неожиданной для его возраста уверенностью. Его лицо, исчерченное глубокими морщинами, напоминало карту ветхих дорог – каждая складка хранила историю, каждое пятно на выгоревшей от солнца коже говорило о годах, проведённых под открытым небом.
Он остановился, увидев нас, и вдруг низко поклонился – не как нищий, просящий милостыню, а как равный, оказывающий уважение.
– Мирослав.
Его голос, сухой и потрескавшийся, как осенний лист, тем не менее прозвучал чётко, без старческой дрожи. Я нахмурился, пытаясь поймать ускользающую нить узнавания.
– Вы знаете меня?
Старик выпрямился с лёгким хрустом в спине, и в его потускневших, будто затянутых дымкой глазах промелькнуло что-то… до боли знакомое.
– Нет. Но я знаю её. – Он кивнул в сторону матери, и я заметил, как её пальцы непроизвольно сжали край передника. – И знаю, что ты избрал свой путь.
Он протянул мне небольшой свёрток, перевязанный грубой верёвкой, которая впилась в его узловатые пальцы.
– Возьми. Это тебе ещё пригодится.
Развернув затёртый кусок ткани, я обнаружил ножны – чёрные, как крыло ворона в безлунную ночь, с вытканным серебром причудливым узором. Орнамент до мельчайших завитков повторял руны на моей ладони, будто был создан специально для "Лютоволка".
– Благодарю, – пробормотал я растерянно, ощущая, как под пальцами металл отзывается едва уловимым теплом.
Старик одарил меня мудрой улыбкой, в которой читалось что-то между одобрением и предостережением.
– Не благодари раньше времени, – произнёс он и, повернувшись, сделал шаг в сторону леса.
– Погодите! – окликнул я. – Как вас зовут?
Но старик уже растворялся в вечерних сумерках, он ушёл, бесследно растворившись в густых лесных тенях, словно и не бывало его вовсе.
Мать стояла неподвижно, её лицо было нечитаемо.
– Ты знала его? – спросил я.
Она медленно кивнула, не сводя глаз с тропы, где только что стоял незнакомец.
– Да. Но это было очень давно.
И в её голосе я услышал то, что она не сказала вслух – встреча эта была не случайной. Как и ножны в моих руках, которые теперь казались частью чего-то большего, чего-то, что только начинало раскрываться передо мной.
Вечером я сидел у жарко пылающего костра, любуясь диковинным подарком.
Огонь трещал, выплёскивая в ночь искры, которые тут же гасли в прохладном воздухе. Я провёл пальцами по серебряной насечке на ножнах, чувствуя, как узоры будто оживают под прикосновением, переливаясь в свете пламени. "Лютоволк", лежащий на коленях, тихо гудел в ответ, словно старый пес, узнавший свою упряжь.
Мать неслышно присела рядом, согревая о пламя свои ладони. Её профиль, освещённый дрожащим светом, казался вырезанным из тёмного дерева – твёрдым и в то же время удивительно мягким.
– Ты всё ещё тоскуешь по тому миру?
Её вопрос повис в воздухе, смешавшись с дымом, тянувшимся к звёздам. Я задумался, глядя, как языки пламени лижут поленья, оставляя после себя угли, похожие на крошечные вулканы.
– Нет. Он был… сном. А это – явь.
Слова вышли сами собой, но, произнеся их, я понял – это чистая правда. Тот мир с его бетонными коробками, вечной спешкой и пустыми глазами прохожих казался теперь далёким кошмаром, который больше не имел надо мной власти.
Она ласково положила руку мне на плечо, сжимая его с нежностью, от которой в горле неожиданно встал ком.
– Хороший ответ, сын мой. Очень хороший ответ.
Над нашими головами распускались звёзды, усыпая тьму своим бриллиантовым сиянием. Где-то вдали ухала сова, нарушая тишину ночи, а в траве стрекотали сверчки, будто переговаривались между собой.
И где-то там, за незримой границей леса, за чертой, где кончалась наша земля и начинались чужие владения, они всё ещё ждали, вынашивая свои коварные планы. Тени прошлого, враги, оставшиеся недобитыми, тёмные силы, что не забыли ни моего имени, ни того, что я у них отнял.
Но сейчас это не имело ровным счётом никакого значения.
Потому что дом был здесь – в треске костра, в тёплой тяжести материнской руки на плече, в знакомом запахе дыма, смешанного с хвоей. В этом кусочке мира, который стал моим по праву крови и выбора.
А война…
Я потянулся к "Лютоволку", ощущая, как его рукоять ложится в ладонь, будто продолжение собственной руки.
Война могла и подождать.
Сегодняшний вечер принадлежал только нам.
Глава 20. Вести из столицы
Тихие дни рассыпались прахом, когда в нашу деревню ворвался гонец.
Утро только начиналось – роса ещё сверкала на паутине между плетнями, а в огородах звенели первые голоса женщин, перекликающихся у колодца. Я сидел на завалинке, любовно очищая "Лютоволка" куском промасленной кожи, когда до слуха донесся яростный топот копыт, разорвавший деревенскую идиллию как нож пергамент.
Всадник, словно тень, закутанный в дорожный плащ, щедро покрытый пылью дальних дорог, ворвался на деревенскую площадь. Его гнедой мерин, крепкий, но измождённый, с раздутыми ноздрями и белой пеной на сбитых боках, тяжело дыша, осел на задние ноги – будто нёсся без передышки через леса и болота, спасаясь от погони или спеша с вестью, что не терпит промедления.
— Мирослав? — гонец, едва держась на ногах от изнеможения, соскользнул с седла.
Я поднялся, ощутив, как холодок тревоги змеёй скользнул под лопатки. В деревне меня знали все, но этот человек – чужая кровь, чужая боль, чужая беда, примчавшаяся к нашему порогу.
— Я.
Он приблизился, шатаясь, и я разглядел его лицо – молодое, но уже изборождённое морщинами усталости, с потрескавшимися от ветра губами. Из-за пазухи он извлёк свёрток, стянутый траурной чёрной лентой – цветом, который в наших краях не носили просто так.
— От княжича Святослава.
Люди начали выходить из изб, собираясь на площади. Староста, опираясь на клюку, приблизился, хмуро щурясь. Мать замерла в дверях нашей хаты, и я знал – она уже всё поняла.