Кровь и Воля. Путь попаданца — страница 28 из 43

Я принял свёрток, ощутив под пальцами жёсткость пергамента и восковую печать с княжеским знаком – вепрь, пронзённый копьём. В воздухе запахло гарью, хотя вокруг не горело ни одного костра.

Гонец, видя, что послание вручено, вдруг осел на землю, прислонившись к колодцу.

— Ты хоть знаешь, что там? — спросил я, поворачивая свёрток в руках.

Он поднял на меня глаза – в них читалась безысходность человека, видевшего слишком много.

— Война, господин. Война идёт.

И в этот момент, прежде чем я успел сломать печать, где-то за лесом, за дальними холмами, прогремел первый гром – низкий, протяжный, словно стон земли. Но небо было ясным.

Это не был гром. Это били в набат.

Я разорвал печать толстыми пальцами, и пергамент раскрылся с сухим шорохом, будто вздохнул перед смертью. Кожаный свиток был холодным на ощупь, несмотря на летний зной, а буквы - выведенными не чернилами, а чем-то темным и густым, что заставило мои пальцы непроизвольно сжаться. Княжеская грамота была краткой – вырезанной этими странными знаками на желтоватой коже, без лишних слов, без украшений.

"Град Родень пал. Чёрные знамёна идут на восток. Собирай дружину. Встретимся у Каменного брода. Да пребудет с нами Перун."

Последние слова были написаны неровно, будто рука писавшего дрожала - или спешила. А внизу, вместо княжеской печати, краснел отпечаток пальца, словно сделанный кровью.

Гонец наблюдал за мной, вытирая пот с лица грязным рукавом. Его ногти были обгрызены до мяса, а на запястье синел странный знак - как будто кто-то выжег руну прямо на коже.

— Родень… — прошептал я. Город, где стоял капище старших богов. Город, чьи дубовые стены, по преданию, выстроили сами боги-творцы.

— Сожгли, — хрипло добавил гонец. Голос его звучал так, будто глотка была прожжена дымом. — Не взяли, не осаждали. Просто… сожгли. Как сухую траву. За одну ночь.

Он судорожно сглотнул, и его глаза, белесые от усталости, вдруг закатились, показав мутные белки.

— Они... они шли по стенам. Как пауки. А их тени... тени двигались отдельно...

За спиной у меня раздался тихий стук. Мать стояла, прислонившись к косяку, и в её руках дрожал чугунный котелок, выпавший из ослабевших пальцев. Ее лицо было белее свежего полотна, а в глазах стояло то самое выражение, которое я видел лишь однажды - в ту ночь, когда нашли отца.

— Кто? — спросил я, хотя желудок уже сжался в холодный комок, а во рту появился привкус медной монеты.

Гонец посмотрел на меня, и в его глазах плавала та самая тень, что когда-то гналась за мной по кошмарным улицам иного мира. Его губы дрожали, когда он прошептал:

— Дикари с севера и с ними еще кто то.

Ветер внезапно поднялся, завывая между избами, и принес с собой запах гари, хотя вокруг не горело ни одного костра. "Лютоволк" на моих коленях загудел, и синее пламя лизнуло лезвие, не обжигая кожу. В тот же миг новые ножны вдруг стали горячими, будто нагретыми на огне.

Я поднялся, чувствуя, как шрамы на спине начинают ныть — верный признак.. Где-то за лесом каркнула ворона, и этот звук разнесся эхом по внезапно замолчавшей деревне.

— Седой! — крикнул я в сторону леса, зная, что старый волчатник услышит, даже если сейчас за три версты отсюда. Мои слова повисли в воздухе, и тут же из чащи донесся ответный волчий вой - один, другой, третий…

Велена молча собрала мне дорожный мешок — сушеное мясо, лепешки, маленькие склянки с зельями. Последнюю — с густой черной жидкостью — она вручила отдельно.

— Если что-то попадет в рану... если плоть начнет меняться... выпей.

— Что будет потом?

— Или умрешь. Или выживешь.

Я сунул склянку за пазуху.

Обернулся и увидел мать. Она уже стояла с моей дорожной сумкой. Её руки не дрожали, когда она вручала мне сверток с пожитками, но в глазах стояла та самая сталь, что была в них в день, когда она вырвала меня из лап лихорадки.

— Ты вернёшься? — сказала она.

Я не стал лгать и промолчал…

— Вернусь.

Она улыбнулась, но в глазах была грусть.

— Не обещай, просто вернись…

Я улыбнулся ей в ответ едва заметно, одними уголками губ.

Она кивнула, затем резко обняла меня, и я почувствовал, как что-то твердое и холодное оказалось у меня за пазухой.

— Нож моего отца, — прошептала она. — Возьми его. И помни: если тень может ходить отдельно, значит, её можно убить.

— Возьми это. — она протянула мне небольшой деревянный амулет — вырезанный в виде сплетенных корней.

— Это часть меня. Если... если они попытаются тебя сломать — амулет даст силу.

Я кивнул, повесил его на шею.

На площади уже собирались мужики. Они приходили молча - кто с ржавой секирой деда, кто с охотничьим луком, кто просто с дубиной и ножом за поясом. Их жёны стояли поодаль, и ни одна не плакала - только сжимали руки так, что костяшки белели.

Староста, древний как холмы, вынес мне рог с мёдом.

— Выпей, боярин. Дорога длинная.

Я осушил рог залпом, и мёд обжёг горло, как огонь. Когда я опустил рог, на площади уже стояли первые кони - взмыленные, с раздутыми ноздрями. Седой выехал из леса на своем сером великане, а за ним - десяток его "племянников", тех самых, что никогда не расставались с топорами.

— В этом бою мы вместе, и люди и …. – Седой многозначительно оглянулся на своих “людей”.

— На коней! — мой голос прозвучал громче, чем я ожидал. — Мы едем на войну!

Площадь гудела, как потревоженный улей. Мужики, еще вчера мирно пахавшие землю, теперь сбивались в кучки, проверяя снаряжение. Старый Никита, обычно тихий и смирный, крутил в руках дедову секиру с выщербленным лезвием — глаза его горели, будто он снова стал тем лихим молодцем, что когда-то ходил с князем на половцев. Молодой Гришка, лучник, туго перетягивал тетиву, щелкая по ней пальцами — его лук, обычно добывающий зайцев, теперь натягивался с угрюмым свистом. Даже мальчишки, вчера гонявшие по деревне кур, стояли с самодельными копьями, выструганными из орешника — лица серьезные, будто им не по двенадцать лет, а все тридцать.

А бабы...

Сначала они молчали. Стояли кучкой у плетней, сжав руки, сжав губы. Но когда первый конь зафыркал и тронулся с места, раздался первый вопль.

— Воротитесь! — завыла Аленка, Гришкина молодая жена, бросаясь вперед, но старухи тут же схватили ее за руки.

— Не задерживай, дура! — рявкнула самая старая, Матрена, но голос ее дрожал.

Потом подхватили другие. Не плач, не причитания — настоящий вой, как по покойнику. Голоса рвали воздух, смешивались в один протяжный стон, будто сама земля завыла перед бедой.

— Кровь свою не проливайте зря!

— Детушек не забудьте!

— Родимые вы наши...

Седой, сидя на своем сером великане, обернулся и что-то крикнул своим. Его "племянники", бородатые и мрачные, разом тронули коней — и вся ватага двинулась вперед, топот копыт заглушая бабий плач.

Я вдохнул полной грудью, в последний раз окинул взглядом родные избы, мать, стоявшую на крыльце с сухими глазами — и рванул поводья.

"Лютоволк" на бедре дрогнул, и синее пламя лизнуло ножны.

— Пошли!

Деревня осталась позади. Впереди — лес, черный, как старая кровь. Дорога вилась меж берез, узкая, как змеиный след. Кони шли тяжело, земля под копытами хлюпала — дожди зарядили еще на прошлой неделе.

Седой ехал впереди, не оглядываясь. Его люди — молча. Только топор одного из них, выскользнув из-за пояса, глухо стукнул о стремя.

А сзади, сквозь шум леса, еще долго доносился бабий вой.

Будто души выли.

Будто знали — не всем суждено вернуться.

Конь подо мной фыркал, нервно переступая копытами по раскисшей от недавнего дождя земле. Его могучая грудь вздымалась тяжело, как кузнечные мехи, а уши беспокойно поворачивались, улавливая каждый шорох в окружающем лесу. Я ощущал, как подо мной дрожат его мускулы - этот верный боевой товарищ, прошедший со мной не одну стычку, теперь вел себя как молодой жеребенок, впервые попавший в чащу.

Мы шли уже третий день, обходя стороной большие дороги, где могли ждать засады или княжеские сборщики дани. Седой вел нас старыми тропами, теми, что помнят еще копыта половецких скакунов - узкими звериными тропками, петляющими между вековых дубов, где кора была иссечена рунами наших прадедов. Эти пути давно забыты обычными путниками, но для лесных людей оставались надежными проводниками.

"Лютоволк" на моем бедре пульсировал теплом, будто живое существо. Его древняя сталь, выкованная в незапамятные времена, словно дышала в такт моему сердцу. Новые ножны, подаренные Странником, вели себя странно - то вдруг леденели, покрываясь инеем даже в полуденный зной, то становились горячими, как раскаленный докрасна металл, предупреждая о незримой опасности. Вчера ночью они вспыхнули таким жаром, что прожгли мою кожаную одежду - именно тогда мы наткнулись на первые следы, заставившие даже бывалых воинов перекреститься.

— Смотри, — хрипло сказал Седой, опускаясь на одно колено с легкостью, не свойственной его годам. Его корявый палец, покрытый боевыми шрамами, указал на грязь под нашими ногами.

Мы окружили находку, сбившись в тесный круг. Отпечатки босых ног шли параллельно нашей тропе, сохраняя зловеще равное расстояние уже добрую сотню шагов. Но это были не человеческие следы - слишком длинные искривленные пальцы, неестественно выгнутый подъем, а расстояние между отпечатками... Ни один смертный не мог сделать такой шаг без разбега. Между следами тянулись глубокие борозды, будто кто-то волочил за собой тяжелые цепи, но земля вокруг них была покрыта странным сизым налетом, словно тронутая морозом в разгар лета.

— Они близко, — прошептал Вадим, самый младший из нашей ватаги. Его обычно румяные щеки побелели, а рука, привычно лежавшая на топоре, дрожала мелкой дрожью, отчего лезвие позванивало о металлическую пряжку пояса.

Мы разбили лагерь на высоком берегу речушки, где крутой склон давал хоть какую-то защиту со спины. Место выбрали с воинской сметкой - с трех сторон окруженное водой, с единственным подходом через узкую песчаную косу. Вадим с ребятами вбил в землю заостренные колья, сплетя между ними колючий терновник. Седой же ходил по периметру, разбрасывая из мешочка что-то похожее на соль, но с резким запахом медвежьей желчи.