Кровь и Воля. Путь попаданца — страница 38 из 43

Его голос звучал хрипло, будто пропущенный через сито веков. В глазах старика читалось нечто большее, чем усталость — какое-то древнее знание, внезапно обретшее смысл.

Я поднял голову:— Ты знал?

Седой медленно покачал головой, его когтистые пальцы сжимали и разжимались:— Не знал. Но помнил. В нашей крови... в нашей крови всегда была эта память.

Святослав подошел ближе, его княжеский плащ был изорван в клочья, лицо покрыто сажей и кровью:— Кто это был?

Я встал, чувствуя, как в висках стучит новая, странная пульсация:— Тот, кого мы забыли. Тот, кто забыл свою клятву.

Внезапно земля под ногами дрогнула. Не от шагов Стража, а отчего-то другого. Где-то в глубине.

"Лютоволк" вздрогнул в моих руках, и вдруг...

Видение.

Лес. Но не этот. Древний, первозданный. Круг из двенадцати фигур в волчьих шкурах. Камень, испещренный рунами. Клятва, скрепленная кровью...

Я застонал, хватаясь за голову. Картины сменяли одна другую с бешеной скоростью. Войны. Предательства. Забытые битвы.

Седой схватил меня за плечо:— Родовая память. Она пробуждается.

Я с трудом перевел дыхание:— Мы... мы не первые. Мы просто очередные в длинной череде стражей.

Святослав смотрел на нас, и в его глазах читалось новое понимание:— Значит, это не конец.

— Нет, — прошептал я, поднимая "Лютоволк". Клинок теперь светился попеременно — то синим, то зеленым. — Это всего лишь этап жизни.

Страж Порога издал глубокий, дребезжащий звук и медленно стал отходить к лесу, его раны дымились на утреннем солнце.

— Куда он? — спросил один из дружинников.

Я знал ответ прежде, чем осознал его:

— Домой…

Страж Порога растаял среди деревьев, его очертания расплылись, словно туман на рассвете. Лишь тлеющие отметины на земле, похожие на опаленные молнией корни, напоминали о его присутствии. Воздух, еще недавно раскаленный адским грохотом битвы, теперь звенел леденящей пустотой. Даже ветер, обычно бесцеремонно шныряющий меж ветвей, затих, словно испуганный ребенок, прижавшийся к материнской юбке.

— Он уходит… не прощаясь, — прохрипел Седой. Его лапа с грубыми шрамами дрогнула, вытирая полосу липкой крови, растекшейся по подбородку. В желтых глазах, обычно холодных и расчетливых, мелькнула злая искра — не ярость, а обида, горькая, как дым от сожженных священных рощ.

Я опустил «Лютоволка», ощущая, как сталь постепенно стынет в моей ладони. Сине-зеленое сияние клинка меркло, словно последние угли костра, который вот-вот задует северный ветер. Но это не было поражением — это было затишьем.

Как перед бурей.

Святослав стоял неподвижно, словно древний менгир, вросший в опустошенную землю. Его взгляд, мутный от усталости и боли, скользил по полю боя, где тьма оставила после себя не раны, а пустоту – выжженные пятна почвы, деревья с почерневшей корой, будто высосанные изнутри.

— Это затишье, — произнес он, и в голосе не было ни надежды, ни страха – только тяжелая уверенность человека, слишком часто видевшего, как временная победа оборачивается долгим поражением.

Я кивнул, ощущая, как трещина на клинке "Лютоволка" пульсирует в такт собственному сердцу.

— Они отступили, но не сломлены, — сказал я, и слова повисли в воздухе, густые, как дым. — Они ждут.

Вокруг, словно очнувшись от кошмара, воины начали шевелиться.

Дружинник с перебитой ключицей зажал зубами край плаща, затягивая жгут на искалеченной руке. Молодой ополченец подбирал обломок меча, сжимая его так, будто это могло вернуть утраченную силу. Даже самые стойкие двигались медленно, с вымученной осторожностью, словно их тела уже наполовину принадлежали смерти.

— Мы выиграли время, — пробормотал Седой, его уши нервно подрагивали, улавливая каждый шорох в насторожившемся лесу. — Но ненадолго.

Я посмотрел на восток.

Солнце поднималось, но его свет казался бледным, больным – не золотистым, а желтоватым, как кожа лихорадочного ребенка. Оно окрашивало небо в водянистые тона, будто сам воздух после битвы стал тоньше, ненадежнее.

Привычное утро после битвы.

Тишина.

Обманчивый покой.

Но глубоко внутри я чувствовал – это ложь.

Тишина не была милостью. Она давила, обволакивала, как паутина перед удушающим объятием паука.

Воздух застыл – ни дуновения, ни шепота листьев. Неподвижный до удушья.

Даже птицы молчали, словно вымерли. Ни щебета, ни взмаха крыльев – только гнетущая пустота, будто сама природа затаилась, ожидая удара.

— Что теперь? — спросил Святослав, поворачиваясь ко мне. Его голос звучал глухо, словно доносился из-под толщи земли.

Я вздохнул, ощущая, как родовая память – тяжелая, как свинец, – медленно оседает в сознании, словно ил на дне древнего озера. В ней всплывали обрывки – крики предков, забытые клятвы, лица тех, кто стоял до конца... и тех, кто предал.

— Теперь мы готовимся, — ответил я, и слова прозвучали как приговор.

Потому что затишье – это не конец.

Это лишь передышка.

Глава 28. Возвращение домой

Святослав стоял, опираясь на зазубренный меч, его плащ, некогда алый, теперь походил на кусок грязного снега, вытаявшего по краям.

— Значит, домой? — спросил он, выплевывая на землю сгусток крови. Голос хрипел, будто скрип несмазанных доспехов.

Мирослав кивнул, поправляя перевязь на плече, где ткань въелась в свежий шрам.

— Да. Ждут.

Два воина замолчали. Неловкость висела между ними гуще дыма сожженных деревень.

Святослав первым нарушил тишину:

— Пришли бы с нами. В столице...

— В столице твои стены пахнут ложью, — Мирослав резко перебил, сжимая рукоять «Лютоволка». — А мои леса — правдой. Гнилой, колючей, но своей.

Князь усмехнулся, обнажив сломанный зуб:

— Когда снова полезете в петлю — не зови.

— Когда снова понадобимся — позовешь, — парировал Мирослав, уже разворачиваясь к тропе.

Они не пожали друг другу рук.

Не похлопали по плечам.

Просто разошлись — один на север, другой на восток.

Дорога к родному пепелищу извивалась змеей меж почерневших пней, словно испытывая, сколько еще может вынести уставшее тело. Каждый шаг отдавался в висках глухим гулом, будто после долгой лихорадки, когда ноги сами путаются в подоле. "Лютоволк" на поясе тянул вниз, как мельничный жернов, его треснувший клинок лишь изредка вспыхивал сине-зелеными искрами - словно светляк, затерявшийся в осенней стуже.

Тонкая струйка дыма из покосившейся трубы внезапно вцепилась в взгляд. Она вилась над крышей, такая хрупкая, что, кажется, порыв ветра мог разорвать ее навеки. Но она держалась - упрямая, как сама жизнь. Сердце рванулось в горло, сжимая дыхание в кулак. Мать ждала.

Рука сама потянулась к двери, но грубо сколоченные доски скрипнули первыми, будто чувствуя приближение хозяина. За порогом пахло тлеющим очагом, сушеными травами и чем-то неуловимо родным - тем, что не передать словами, но что узнаешь даже через сто лет.

— Входи, сынок, — голос матери, тихий, но несгибаемый, прозвучал как заклинание.

Она стояла на пороге, закутанная в поношенное платье с выцветшими узорами — то самое, в котором пестовала меня младенцем. Ее руки, обычно такие уверенные, теперь судорожно сжимали фартук, белея в суставах, будто вцепились в последнюю нить, связывающую этот мир с чем-то хрупким и дорогим.

Велена, обычно шустрая и говорливая, сегодня была тихой тенью у стола. Ее пальцы, обычно ловко вязавшие узлы или чинившие сети, теперь медленно перебирали засушенные травы — зверобой, чабрец, медвежьи ушки — словно молитвенные четки. Каждое движение было размеренным, осторожным, будто боялась нарушить хрупкое равновесие этого возвращения.

В избе стоял густой, почти осязаемый воздух — теплый запах свежего хлеба смешивался с терпкой горечью отвара, который уже кипел в чугунке над углями. Этот аромат был одновременно утешением и предостережением — лекарство всегда пахнет тревогой.

— Садись, — сказала мать, едва заметно кивнув в сторону лавки. Голос ее звучал тихо, но не слабо — как ручей подо льдом, который все равно течет, несмотря на мороз. — Расскажешь после… когда сможешь.

Она знала. Знала без слов, что сейчас заставить меня говорить — все равно что разорвать рану, которая только начала стягиваться.

Седой не вошел. Он застыл в дверях, его могучая фигура заполнила проем, словно дикий зверь, не решающийся переступить границу человеческого жилья. Его шерсть еще дымилась от встречи с тьмой, а в желтых глазах плясали отблески недавней битвы.

— Мне в лес, — бросил он, не глядя ни на кого, будто разговаривал сам с собой. Его взгляд скользнул по стенам, по очагу, по лицам, впитывая, словно в последний раз. — Надо проверить границы… пока они не проверили нас.

Мать не стала удерживать. Она лишь кивнула, и в этом кивке было больше понимания, чем в сотне слов. Между ними всегда существовала незримая нить — древняя, как корни дубов, крепкая, как сталь.

Седой развернулся и исчез в сумерках, не оглядываясь.

Тяжелая дубовая дверь захлопнулась за Седом, и сразу же воздух в избе загустел, словно пропитался свинцом. Даже пламя в очаге сжалось, будто испугавшись этой гробовой тишины.

Велена нарушила молчание резко, как удар похоронного колокола:

— Ты смердишь железом, смертью и чужой землей. — Ее пальцы сжали пучок зверобоя так, что из стеблей брызнул горький сок. — Твое тело здесь, но тень твою уже коснулось зло.

Мать ничего не сказала. Она лишь поставила передо мной глиняную миску, от которой поднимался густой пар. Гречневая похлебка с лесными травами — та самая, что варила еще моей прабабке в лихую годину. Ее тепло было единственным, что могло пробиться сквозь лед, сковавший душу.

— Ешь. Молча.

Я ел.