Его голос звучал хрипло, будто пропущенный через сито веков. В глазах старика читалось нечто большее, чем усталость — какое-то древнее знание, внезапно обретшее смысл.
Я поднял голову:— Ты знал?
Седой медленно покачал головой, его когтистые пальцы сжимали и разжимались:— Не знал. Но помнил. В нашей крови... в нашей крови всегда была эта память.
Святослав подошел ближе, его княжеский плащ был изорван в клочья, лицо покрыто сажей и кровью:— Кто это был?
Я встал, чувствуя, как в висках стучит новая, странная пульсация:— Тот, кого мы забыли. Тот, кто забыл свою клятву.
Внезапно земля под ногами дрогнула. Не от шагов Стража, а отчего-то другого. Где-то в глубине.
"Лютоволк" вздрогнул в моих руках, и вдруг...
Видение.
Лес. Но не этот. Древний, первозданный. Круг из двенадцати фигур в волчьих шкурах. Камень, испещренный рунами. Клятва, скрепленная кровью...
Я застонал, хватаясь за голову. Картины сменяли одна другую с бешеной скоростью. Войны. Предательства. Забытые битвы.
Седой схватил меня за плечо:— Родовая память. Она пробуждается.
Я с трудом перевел дыхание:— Мы... мы не первые. Мы просто очередные в длинной череде стражей.
Святослав смотрел на нас, и в его глазах читалось новое понимание:— Значит, это не конец.
— Нет, — прошептал я, поднимая "Лютоволк". Клинок теперь светился попеременно — то синим, то зеленым. — Это всего лишь этап жизни.
Страж Порога издал глубокий, дребезжащий звук и медленно стал отходить к лесу, его раны дымились на утреннем солнце.
— Куда он? — спросил один из дружинников.
Я знал ответ прежде, чем осознал его:
— Домой…
Страж Порога растаял среди деревьев, его очертания расплылись, словно туман на рассвете. Лишь тлеющие отметины на земле, похожие на опаленные молнией корни, напоминали о его присутствии. Воздух, еще недавно раскаленный адским грохотом битвы, теперь звенел леденящей пустотой. Даже ветер, обычно бесцеремонно шныряющий меж ветвей, затих, словно испуганный ребенок, прижавшийся к материнской юбке.
— Он уходит… не прощаясь, — прохрипел Седой. Его лапа с грубыми шрамами дрогнула, вытирая полосу липкой крови, растекшейся по подбородку. В желтых глазах, обычно холодных и расчетливых, мелькнула злая искра — не ярость, а обида, горькая, как дым от сожженных священных рощ.
Я опустил «Лютоволка», ощущая, как сталь постепенно стынет в моей ладони. Сине-зеленое сияние клинка меркло, словно последние угли костра, который вот-вот задует северный ветер. Но это не было поражением — это было затишьем.
Как перед бурей.
Святослав стоял неподвижно, словно древний менгир, вросший в опустошенную землю. Его взгляд, мутный от усталости и боли, скользил по полю боя, где тьма оставила после себя не раны, а пустоту – выжженные пятна почвы, деревья с почерневшей корой, будто высосанные изнутри.
— Это затишье, — произнес он, и в голосе не было ни надежды, ни страха – только тяжелая уверенность человека, слишком часто видевшего, как временная победа оборачивается долгим поражением.
Я кивнул, ощущая, как трещина на клинке "Лютоволка" пульсирует в такт собственному сердцу.
— Они отступили, но не сломлены, — сказал я, и слова повисли в воздухе, густые, как дым. — Они ждут.
Вокруг, словно очнувшись от кошмара, воины начали шевелиться.
Дружинник с перебитой ключицей зажал зубами край плаща, затягивая жгут на искалеченной руке. Молодой ополченец подбирал обломок меча, сжимая его так, будто это могло вернуть утраченную силу. Даже самые стойкие двигались медленно, с вымученной осторожностью, словно их тела уже наполовину принадлежали смерти.
— Мы выиграли время, — пробормотал Седой, его уши нервно подрагивали, улавливая каждый шорох в насторожившемся лесу. — Но ненадолго.
Я посмотрел на восток.
Солнце поднималось, но его свет казался бледным, больным – не золотистым, а желтоватым, как кожа лихорадочного ребенка. Оно окрашивало небо в водянистые тона, будто сам воздух после битвы стал тоньше, ненадежнее.
Привычное утро после битвы.
Тишина.
Обманчивый покой.
Но глубоко внутри я чувствовал – это ложь.
Тишина не была милостью. Она давила, обволакивала, как паутина перед удушающим объятием паука.
Воздух застыл – ни дуновения, ни шепота листьев. Неподвижный до удушья.
Даже птицы молчали, словно вымерли. Ни щебета, ни взмаха крыльев – только гнетущая пустота, будто сама природа затаилась, ожидая удара.
— Что теперь? — спросил Святослав, поворачиваясь ко мне. Его голос звучал глухо, словно доносился из-под толщи земли.
Я вздохнул, ощущая, как родовая память – тяжелая, как свинец, – медленно оседает в сознании, словно ил на дне древнего озера. В ней всплывали обрывки – крики предков, забытые клятвы, лица тех, кто стоял до конца... и тех, кто предал.
— Теперь мы готовимся, — ответил я, и слова прозвучали как приговор.
Потому что затишье – это не конец.
Это лишь передышка.
Глава 28. Возвращение домой
Святослав стоял, опираясь на зазубренный меч, его плащ, некогда алый, теперь походил на кусок грязного снега, вытаявшего по краям.
— Значит, домой? — спросил он, выплевывая на землю сгусток крови. Голос хрипел, будто скрип несмазанных доспехов.
Мирослав кивнул, поправляя перевязь на плече, где ткань въелась в свежий шрам.
— Да. Ждут.
Два воина замолчали. Неловкость висела между ними гуще дыма сожженных деревень.
Святослав первым нарушил тишину:
— Пришли бы с нами. В столице...
— В столице твои стены пахнут ложью, — Мирослав резко перебил, сжимая рукоять «Лютоволка». — А мои леса — правдой. Гнилой, колючей, но своей.
Князь усмехнулся, обнажив сломанный зуб:
— Когда снова полезете в петлю — не зови.
— Когда снова понадобимся — позовешь, — парировал Мирослав, уже разворачиваясь к тропе.
Они не пожали друг другу рук.
Не похлопали по плечам.
Просто разошлись — один на север, другой на восток.
Дорога к родному пепелищу извивалась змеей меж почерневших пней, словно испытывая, сколько еще может вынести уставшее тело. Каждый шаг отдавался в висках глухим гулом, будто после долгой лихорадки, когда ноги сами путаются в подоле. "Лютоволк" на поясе тянул вниз, как мельничный жернов, его треснувший клинок лишь изредка вспыхивал сине-зелеными искрами - словно светляк, затерявшийся в осенней стуже.
Тонкая струйка дыма из покосившейся трубы внезапно вцепилась в взгляд. Она вилась над крышей, такая хрупкая, что, кажется, порыв ветра мог разорвать ее навеки. Но она держалась - упрямая, как сама жизнь. Сердце рванулось в горло, сжимая дыхание в кулак. Мать ждала.
Рука сама потянулась к двери, но грубо сколоченные доски скрипнули первыми, будто чувствуя приближение хозяина. За порогом пахло тлеющим очагом, сушеными травами и чем-то неуловимо родным - тем, что не передать словами, но что узнаешь даже через сто лет.
— Входи, сынок, — голос матери, тихий, но несгибаемый, прозвучал как заклинание.
Она стояла на пороге, закутанная в поношенное платье с выцветшими узорами — то самое, в котором пестовала меня младенцем. Ее руки, обычно такие уверенные, теперь судорожно сжимали фартук, белея в суставах, будто вцепились в последнюю нить, связывающую этот мир с чем-то хрупким и дорогим.
Велена, обычно шустрая и говорливая, сегодня была тихой тенью у стола. Ее пальцы, обычно ловко вязавшие узлы или чинившие сети, теперь медленно перебирали засушенные травы — зверобой, чабрец, медвежьи ушки — словно молитвенные четки. Каждое движение было размеренным, осторожным, будто боялась нарушить хрупкое равновесие этого возвращения.
В избе стоял густой, почти осязаемый воздух — теплый запах свежего хлеба смешивался с терпкой горечью отвара, который уже кипел в чугунке над углями. Этот аромат был одновременно утешением и предостережением — лекарство всегда пахнет тревогой.
— Садись, — сказала мать, едва заметно кивнув в сторону лавки. Голос ее звучал тихо, но не слабо — как ручей подо льдом, который все равно течет, несмотря на мороз. — Расскажешь после… когда сможешь.
Она знала. Знала без слов, что сейчас заставить меня говорить — все равно что разорвать рану, которая только начала стягиваться.
Седой не вошел. Он застыл в дверях, его могучая фигура заполнила проем, словно дикий зверь, не решающийся переступить границу человеческого жилья. Его шерсть еще дымилась от встречи с тьмой, а в желтых глазах плясали отблески недавней битвы.
— Мне в лес, — бросил он, не глядя ни на кого, будто разговаривал сам с собой. Его взгляд скользнул по стенам, по очагу, по лицам, впитывая, словно в последний раз. — Надо проверить границы… пока они не проверили нас.
Мать не стала удерживать. Она лишь кивнула, и в этом кивке было больше понимания, чем в сотне слов. Между ними всегда существовала незримая нить — древняя, как корни дубов, крепкая, как сталь.
Седой развернулся и исчез в сумерках, не оглядываясь.
Тяжелая дубовая дверь захлопнулась за Седом, и сразу же воздух в избе загустел, словно пропитался свинцом. Даже пламя в очаге сжалось, будто испугавшись этой гробовой тишины.
Велена нарушила молчание резко, как удар похоронного колокола:
— Ты смердишь железом, смертью и чужой землей. — Ее пальцы сжали пучок зверобоя так, что из стеблей брызнул горький сок. — Твое тело здесь, но тень твою уже коснулось зло.
Мать ничего не сказала. Она лишь поставила передо мной глиняную миску, от которой поднимался густой пар. Гречневая похлебка с лесными травами — та самая, что варила еще моей прабабке в лихую годину. Ее тепло было единственным, что могло пробиться сквозь лед, сковавший душу.
— Ешь. Молча.
Я ел.