Кровь и золото погон — страница 51 из 61

Какое-то время все молчали. Солнце встало высоко, сверля своими острыми лучами верхушки сосен и елей, разбрасывая, словно искры от костра, миллионы ярких бликов на листву подлеска: рябину, волчье лыко, крушину, шиповник. Казалось, весь лес искрился мириадами огоньков, а пушистый зелёный мох как малахитовый стол был усыпан чёрными агатами из спелой черники. В лесу стояла райская тишина, какая наступает в жаркое время суток. Будто вся живность сомлела и притихла.

— Я про своих тоже ничего не слыхал, — вздохнул урядник Мокров, низкорослый крепыш лет тридцати с аккуратно постриженными смоляными усами. — Там, в Ружанах[25], во время сидения в польском лагере, пока его высокоблагородие Сергей Эдуардович не выручил, сохрани его Господь, — он истово перекрестился, — всех станишников опросил, нихто не слыхал про моих. Жениться-то я до Германской войны не успел. А про мамку с тятькой и двух сестёр ничего не прознал. Станишники гутарили, хутор наш красные в девятнадцатом спалили.

Сотник привстал, облокотился спиной о толстую сосну, спросил Бурко:

— А ты, Николай, знаешь что про своих?

Бывший гусар, красавец-шатен с зелёными глазами, нехотя ответил:

— Знаю. Мать умерла рано, оставив отца с тремя детьми. Родитель мой был лесником в Уржумском уезде нашей Вятской губернии. Хорошим был лесником, его сам губернатор знал, на охоту вместе ходили, меня иногда с собой брали. В пятнадцатом отца молнией убило, когда я на фронте был. Жили мы справно, не бедствовали, имели огород большой, сад, двух коров держали, двух лошадей, коз, поросят, само собой, курей, гусей и уток. Брат младшой, Виктор, окончил в восемнадцатом гимназию и к большевикам подался. Теперь, говорят, в Уржумском уезде почтой и телеграфом заведует.

— Вот сучонок! — не выдержал Хрущ. — Ну а ты как же?

— А что я? А я вернулся с фронта, двор наш разграблен, постройки сожжены, скот господа советские увели. Я уехал в Питер, потом перебрался в Эстонию, там прибился к генералу Родзянко. А брат в городе с большевиками развлекается. Когда чекисты двадцатилетнюю сестру Алёну снасильничали, брат пальцем не пошевелил. От срама она ночью на столбе с газовым фонарём повесилась. Это я уж потом прознал от земляка, встретил его осенью девятнадцатого в отряде полковника Булак-Балаховича.

— Вот же гад! — Хрущ вскочил на ноги, схватил карабин, готовый тут же расстрелять брата-иуду. — Ну а ты чё? Неужто простишь суку?

— Бог ему судья. А за сестрёнку я уже не раз поквитался и ещё поквитаюсь.

Внизу, у ручья, раздался треск. Разведчики, похватав оружие и подсумки, быстро рассредоточились, заняв позиции за толстыми соснами. Треск нарастал, стало ясно, кто-то поднимается наверх. Сотник подал знак Хрущу обойти справа и заглянуть вниз. Выполнив приказ, урядник поднялся и с хохотом стал указывать рукой туда, где внизу стояли стреноженные кони. Картина была потрясающая: рядом с их лошадьми переминался с ноги на ногу, треща сучьями, огромный рогатый лось. Три кобылы отвернулись от любопытного гостя, а крупный гусарский конь, не уступавший размерами лосю, прикрывал их своим телом. Лось, заметив людей, медленно развернулся и, гордо неся рогатую голову, спокойно перешёл ручей и удалился в чаще.

Сотник приказал:

— Остаёмся ожидать наших здесь. Пост установим на взгорке у дороги, — он показал плетью в сторону густого кустарника шиповника, — караулу меняться через два часа. Первым дежурю я, за мной — Бурко. Не шуметь, часто не курить, по лесу не шляться. Проверить лошадей и оружие. Затем всем спать. Увижу кого выпившим, запорю.

7

Ранним утром, в предрассветном полумраке, когда на лесную дорогу еще не падали робкие лучи солнца, с трудом пробивавшиеся сквозь хвойную густоту вековых елей и сосен, когда ещё немногие лесные обитатели очнулись ото сна и лес был тих и безмолвен, когда мхи, лишайники и лесная трава ещё купались в росе, а воздух радовал свежестью, прохладой и чистотой, пока не набрала силу июльская жара со своими непременными спутниками — духотой и слепнями, — отряд тронулся в путь.

В передовом охранении шли хорунжий Никита Толкучий со штабс-капитаном Гуторовым, в арьергарде — подпоручик Клёпин и прапорщик Жамнов. Павловский, есаул Тимофеев, поручик Дембовский, подпоручик Кузовков, подхорунжий Хлебов и двенадцать душ разномастной публики, присоединившейся к отряду в лесной усадьбе старого лесника Боброва, двигались в центре. Павловский не терпел походного беспорядка и накануне выступления предупредил: любой, нарушивший строй и ритм полевой рыси, поначалу получит плетей, за вторичный проступок будет расстрелян им лично. Подогнанная амуниция, карабины, шашки, два ручных пулемёта «льюис», цинковые патронные ящики, обёрнутые ветошью, не брякали. Крепкие, хорошо отдохнувшие, сытые кони шли весело. Пока их ещё не доставали спавшие слепни и оводы.

Среди присоединившихся были отпетые уголовники со стажем, пошедшие за Павловским ради наживы и лёгкого фарта. Эти негодяи и подонки, чудом спасшиеся от огня красноармейцев и чекистов при налёте на Холм, собравшись на лесном хуторе Боброва, всю ночь глушили самогон и орали блатные песни. Как только отряд вышел из охотничьей усадьбы, Павловский приказал остановиться, подозвал к себе самого наглого из уголовников, признанного ими за старшого, застрелил его из маузера, не проронив ни слова. Обряд устрашения был совершён, уголовники, со всех сторон окружённые офицерами, смиренно заняли место в конном строю.

Павловский шёл в паре с есаулом Тимофеевым. Молодая и игривая кобыла Жнея соловой масти с пушистой белой гривой и таким же белым вьющимся хвостом (Павловский так назвал жеребёнка, родившегося и выросшего в конюшне лесника Боброва в честь своей первой строевой лошади, погибшей в Восточной Пруссии в августе четырнадцатого года) всё время пыталась укусить серую кобылу есаула, мощную и послушную. Возможно, ревновала, заметив однажды, как её хозяин погладил серую, возможно, просто так, для порядка, показывая, кто тут главный, стало быть, и она, полковничья лошадь, главней всех лошадей. Полковник не стегал её за это, только дёргал за гриву.

Есаул, сорокалетний казак станицы Усть-Бузулукской, что на Хопре, был кадровым, за верную службу награждённый ещё до войны медалями «За усердие», «В память 100-летия Отечественной войны 1812 г.», «В память 300-летия династии Романовых». Первую мировую начал урядником, трижды был ранен, награждён тремя солдатскими Георгиевскими крестами. В январе семнадцатого, получив чин сотника, командовал сотней в казачьем полку на Северо-Западном фронте. Его довольно приятное лицо с прямым носом, волевым подбородком с ямочкой и большими зелёными глазами, если смотреть слева, портил грубый шрам от правого виска до подбородка — последствие сабельного удара немецкого гусара в пятнадцатом году. Этот шрам, если смотреть справа, делал лицо грубым, злым и жестоким. По сути своей и душа его была расколота надвое, зеркально отражая внешний облик казака.

— Вы, Егор Иванович, — тихо обратился Павловский к есаулу, — если что заметите несуразное со стороны этой уголовной сволочи, не стесняйтесь, стреляйте. Господь за смерть такой мрази простит несомненно.

Тимофеев хохотнул и полушёпотом ответил:

— Будет исполнено, Сергей Эдуардович. С превеликим удовольствием. — Немного подумав, спросил: — Привал когда будем делать? Тридцать с гаком вёрст отмотали, коням передых следует дать. Да и праздник сегодня великий, Рождество Иоанна Крестителя, надо бы отметить.

Павловский из полевой сумки достал карту, показал Тимофееву место будущей стоянки, вернул обратно.

— Привал через десять вёрст. Форсируем Полу и остановимся в лесу южнее Велил. До соединения с разведкой останется двадцать вёрст. А пьянствовать в Петров пост грех.

— Воинам Господь не возбраняет, господин полковник. В Велилы будем заходить?

— Пока не знаю, что за село. Есть ли там телеграф, телефон? Надо бы Гуторова расспросить, он из Старой Руссы. Возможно, бывал в этих краях. Зовите его.

Тимофеев пришпорил лошадь, стеганул её для приличия и помчался вперёд. Вскоре прибыл один Гуторов, есаул остался вместо него в передовом охранении. Гуторов, пристроившись в ряд с полковником, тихо доложил о прибытии.

— Иван Иванович, ты бывал в этих местах?

— Так точно, бывал. До войны мы с отцом и дядьями сюда на охоту ездили, на медведя. Медведя здесь, я вам скажу, Сергей Эдуардович, прорва.

— В Велилах бывал? Что за село?

— Село большое, волостной центр. И приход церкви Успения Божьей Матери большой. А в версте на север раньше стояла богатая усадьба Седловщина какого-то помещика, какого, не помню. И места там красивые, высокие, здесь ведь уже Валдайская возвышенность простирается.

— В Велилах почта с телеграфом и телефоном есть?

— Думаю, есть. В волостных центрах у большевиков такое добро имеется.

Павловский удовлетворённо кивнул головой и велел Гуторову вернуться в боевое охранение, наказав выбрать место для стоянки южнее Велил.

Вернувшийся Тимофеев вновь спросил:

— В Велилы будем заходить? Похоже, там праздник сегодня. Да и волостные учреждения прошерстили бы.

Павловский закурил папиросу «дукат», угостил есаула. Выпустив тоненькую струйку дыма, долго молчал, словно обдумывая ответ.

— Нет, Егор Иванович, не будем. Ну войдём в село, уголовники с вашими казачками сразу начнут грабить, упьются, станут насильничать, кто-то стрельбу откроет, кто-то в Демянск поскачет… Нам это надо? — Увидев, как Тимофеев отрицательно мотнул головой, окончил: — Вот то-то и оно!

Через сильно омелевшую Полу без проблем переправились по перекатам. Искупали и напоили коней, умылись сами, наслаждаясь прохладной водой в липкую июльскую жару. В густом орешнике сделали двадцатиминутный привал. Не распрягая лошадей, покормили их. Уголовники робко загундели, требуя отдыха и еды, но выпоротые по приказу Павловского казачьими нагайками, притихли, боязно озираясь на офицеров.