Служанки по-прежнему не было, и Аманда показалась себе незваной гостьей в собственной каюте, из которой колючий сквозняк словно выдул всё тепло. Поежившись, она вскрикнула от острой рези: крест князя Осоргина царапнул граненым углом грудь, точно напоминал о своем убиенном владельце. Леди Филлмор расстегнула цепь. Губы горько дрогнули…
Крест звякнул о сталь, замерев в причудливом сочетании с подарком барона.
− Четырнадцатый год… Что ты принес мне? − услышала она свой голос. − Сугробы и стужу? Застывшие слезы над растерзанным телом? Но почему? За что?!. Пэрисон! − она ощутила пульсирующую боль в голове, перед глазами замельтешил снег жуткого, хмурого утра.
Глава 10
Они буквально валились с ног. Аманда желала одного − отдыха. Стоило повернуть голову, как начиналось головокружение, проклятый звон в ушах. Линда, свернувшись клубком, уткнув нос в муфту, казалось, была мертва. И только хлыст барона продолжал зло вытягивать обессиленных лошадей. Позади уже были тысячи миль Урала, Сибири, но убегающий след быстрокрылых саней князя по-прежнему оставался призрачным миражом.
После Бодайбо охватило такое беспросветное отчаяние, что леди Филлмор едва сдерживала стон. Бескрайняя, седая Россия сводила с ума, лишала дара речи. Снегу было невпроворот, но станционные смотрители уверяли: дескать, оттого и санный путь легче. «Не приведи Бог, ежли б решились весной затеять гоньбу, − по уши грязь!»
Ближе к Охотску, за Алданом, мерзлое солнце стало похоже на луну и светило, ровно в тумане.
Аманда дивилась: лошадям знати пристегивали колокольцы, у них под рукой были стража и оружие. Только они могли позволить себе, окруженные челядью, слушать баюкающий перезвон бубенцов. «Шалят разбойнички, ой, шалят!»
Пэрисон, барон и вельможа, держался стойко и гнал лошадей, не жалея ни денег, ни сил. На станциях он на русский манер бил всех подряд по зубам − не за беспорядки, а так: чтоб уважение иметь.
Англичанки, привыкнув, только молчали: помнили, сколько горя хлебнули на первых порах. Ямщики, хоть убей, доброго слова не понимали. Барон щедро рассчитывался за свежих лошадей, совал серебро заледеневшим возницам на чай. Те лишь кривились в презрении к заезжему басурману: ни приподнятой шапки, ни унции пиетета. Зато струнились и с благодарностью кланялись в пояс, когда какой-нибудь подпоручик, спешивший на Святки в родное именьице, бил «по мордам-с», и краше, ежли сие с кровищей иль сломанным зубом.
Аманда с ужасом думала всякий раз о ночлеге, когда мохнатые от инея лошади подъезжали к очередной путевой пристани. Останавливаться приходилось в душных и грязных клетушках, где за иконами в переднем углу вольно шуршали неугомонные «прусаки». При тусклом огарке свечи, втридорога выторгованном у сонного хозяина, они всю ночь ловили на себе проворных блох или отбивались от полчищ засевших в матрасах вампиров.
«У меня всё тело в огне, − тихо скулила Линда, теряя рассудок, − я вся в укусах, как пятнистая форель!»
Ночной посуды здесь тоже не ведали, идти приходилось в холодные, темные сени, где шумно дышала скотина и вековало гремливое ведро.
− Тут, брат, те не Европы! − пересчитав монеты, тупо лыбился наутро хозяин аглицкому барону. − Азия-с. Извиняйте… Брезгуете до ветру ноги студить, извольте, ваше степенство, в карман, аль в сапог помочиться, запрету на это нетути… Опять же оказия-с: блохи от сей незадачи разводятся, аки мальки.
Дождавшись утра, наскоро бросив в желудок шут знает что, зажав носы, они бежали из этого смрада в жестокий холод, и снова дорога слепила снегом, и снова непереслушный скрип саней и отчаянье, до новой избы с наслеженным крыльцом, вонью и грязью, где сор на полу, плевки и пепел. От всего этого леди Филлмор становилось горше горького, хоть плачь… Луна изо дня в день провожала простывшее солнце и жалобно смотрела на путников с верхушек черных елей. «Она терпеливей всех нас», − думала Аманда и крупно дрожала в шубе и капоре, под дюжим медвежьим пологом прижавшись к служанке. Озноб входил в них толчками, до самых костей: «Нет, мне никогда не понять эту страну и не привыкнуть к этим проклятым морозам».
Пэрисон тоже сник, похоже, он уже не надеялся нагнать на тракте князя. Барон хмуро стоял у редких, глубоко ушедших в оттаявший снег кострищ, оставленных казаками Осоргина, и грубо ругался. На станциях он подолгу «оттаивал» у печи, уперев локти в колени, обхватив руками поникшую голову, как сидят тяжело и безнадежно больные. Щеки его заметно ввалились и бритву теперь видели редко. Тело ломила усталость, а хуже − опухло плечо; рана от пули убитого генерала Друбича вскрылась и принялась загнивать. Линда долго кипятила воду с прихваченным свекольным спиртом, делала перевязки. Пэрисон скрежетал зубами и царапал ногтями засаленную лавку − лечение было крайне необходимо, но много болезненнее, чем само ранение.
Фатум говорил свое слово. И вместе со стоном отчаяния в сердце барона, помимо ненависти, приходил страх.
Душу уткали мглистые предчувствия. Они не таяли даже во сне. Теперь он боялся всего: звенящих морозов, хватка которых не уступала волчьей; тоскливого воя, летящего с лысой темени сопок; русских мужиков, их дерзкого, гордого взгляда и языка − острющего, точно шило; страшился и тех, кого преследовал, и даже притихшую за спиной дочь лорда Филлмора.
Теперь уж не до тропинок сближения: они были стерты погоней, заботой о свежей упряжке и болью в плече. За каждым поворотом чудилась засада. Пара трехствольников ляфоше успокаивающе оттягивала пояс, но барон трусил браться за них, как трусил и быть убитым теми, кого приказано убить. Лорд Уолпол, граф Нессельроде со спрятанными за стекляшками пенсне глазами, упрямый старик Румянцев; парик покойного Друбича, скачущий зайцем вдоль торговых рядов, −все нынче спуталось и теснилось кошмаром…
К ночи движения его становились нелепы до смеха и тяжелы. Но женщины отдавали должное: Пэрисон оставался мужчиной. Измученный, захлестанный ветром и снежной крупой, он спрыгивал с облучка саней и, если случалось, что ночь заставала в поле или в лесу, начинал заниматься их обустройством.
Вцепившись одеревеневшими пальцами в бахромчатые края рогожи − единственной защиты от стонущего ветродуя, − они наглухо затягивали короб возка. Рогожа пузырилась и хлопала на ветру, изрыгая звуки, схожие с пистолетными выстрелами, рвалась из онемевших рук, будто раненый зверь, полный жажды свободы и мщения.
Однажды, когда позади была переправа через быстротечную Чайю, где лошади ахнулись в полынью, умокшие и застуженные, путники пили разбавленный талым снегом спирт, готовясь к ночевке. Замоченный тент превратился в лед, бей топором − не разрубишь. Линда тихо ревела, глядя на порванные рукавицы, а Пэрисон, сжав зубы, возился с костром.
Аманда теряла рассудок, глядя на мрачный лес, черным строем замеревший на фоне блеклого неба и дальних красных зубцов гор. Бессильные слезы склеивали концы ресниц и замерзали на обмороженных скулах. «Не могу больше. Не мо-гу-у-у-у-у!» − бросив веревки и что-то еще мужицкое, грубое, она побежала, спотыкаясь, вдоль молчаливой сибирской реки.
Упала, вскочила и тут же провалилась по пояс. «Ненавижу! Все ненавижу-у!» − она исступленно молотила кулаками по снегу, покуда не затихла, теряя сознание. Барон поднял девушку и кое-как дотащил до костра, где Линда расстелила медвежий полог.
− Всё обойдется, мисс… Всё обойдется! − хрипел Пэрисон, раздвигая ее бледные губы горлышком фляжки. −Чертова Россия! Но будь я проклят, если эта старая сука нас одолеет!
Он попытался ободряюще улыбнуться, но болезненно схватился за губы. На них лопнула корка и засочилась кровь.
Всю ночь трещал огромный костер, косматыми рыжими хлопьями отражаясь в пугливых глазах лошадей.
Аманда очнулась, когда брезжил рассвет, принеся безрадостную хмурь и тоскливый вой одинокого волка.
− Что вы делаете, сэр! − в глазах ее не было испуга, скорее растерянность.
Высокие, на шнуровке, ботинки были стянуты с нее, а на ногах комьями лежали гольфы из верблюжьей шерсти…
− Прошу вас, не дергайтесь, леди! − барон что было силы растирал ее ступни спиртом. − Пальцы на ваших ногах белее и тверже, чем моржовая кость!
− Да как вы!..
− Замолчите, если не хотите, чтоб вам их отняли по колено.
Барон еще около часа держал окоченелые ноги Аманды, прижав их к своей груди и закутав шубой, прежде чем она ощутила возвращение к жизни.
Леди рыдала навзрыд, хватаясь за руки Линды и Пэрисона. Ступни горели под приливами боли и распухли так, что пригодились валенки, − их еще на Урале барона уговорил прикупить подвернувшийся мужичонка. Крученый-верченый, с воротами вместо зубов, он нарезал круги вдоль важных барских саней, увешанный валенками, и голосисто орал:
− Мы артельны пимокаты! Купи, барин, не ершись, обувка из Челябы − сносу не знат! Ноженька в ней спит, аки сосунок в люльке.
Аманда тогда смотрела на эти огромные пимы, как на что-то чудовищное, жуткое… Но теперь блаженствовала, ощущая благодатное тепло, разливающееся по икрам, и сетовала на свою упрямость и глупость…
− А ноге как вольно, мисс! Хороший товар! − не переставала восхищаться Линда.
* * *
Мысли о служанке отвлекли леди Филлмор от тяжелых воспоминаний: «Несносная девица… Куда опять за-пропастилась, тупица?» Отправляться же самой за прислугой госпоже не пристало: она уж потом устроит ей взбучку!
Ожидая Преображенского, леди решила вздремнуть. Но забравшись, не раздеваясь, на узкую деревянную койку, с которой был виден иллюминатор, поняла: затея эта не удаст-ся. И вовсе не из-за хлопанья крыльев в курятнике над головой − стоило закрыть глаза, как вновь поднимались картины былого… За иллюминатором синие тени вечера пожирали слабеющий свет, и Аманде вспомнилось любимое присловье старого лорда: «Душе виднее, нежели глазам, детка». И сейчас, всматриваясь в мглистые щупальца туч, ее не покидало чувство гибельной обреченности.
Ощущение это она испытывала давно, еще там, у сибирской реки: зло уже тогда стремительно набирало силу. Именно там, в белом безмолвии, англичанка познала тот дикий страх − нет, не перед смертью, с неизбежностью которой смиряется каждый с рождения; но страх перед своей ничтожностью, желанием хоть что-нибудь изменить.