большинство. Но это “большинство”, всегда покорное ему, уменьшилось на сотню голосов. Многие милорды, посвятившие жизнь воспитанию собак и лошадей, дегустации коньяков и хересов, никак не разумели, что такое Очаков и где его следует искать на картах мира.
– Откуда возникла нужда для Англии воевать из-за куска выжженной солнцем степи в тех краях, которые нам неизвестны? – спрашивали они. – Мы имели выгоды, и немалые, от торговли с Россией, но какую прибыль получим от войны с нею?..
Голосование повторили, но оппозиция обрела уже дерзостный тон, многие из друзей Питта вообще отказались вотировать его призыв к войне с Россией… Питт был даже ошеломлен:
– Надеюсь услышать от вас и более здравые речи…
На следующий день “Фокс, – по словам Воронцова, – говорил как ангел…”. Лидер партии вигов начал свое громоизвержение, его юмор как молния разил тщедушного Питта:
– Ах, вот он, этот человек, проводящий здесь политику берлинского кабинета, жаждущего владеть Данцигом в Польше и Курляндией в России! Нам-то, всегда сытым, что за дело до непомерных аппетитов отощавших берлинских мудрецов? И разве, спрашиваю я вас, русские не правы в этой войне с Турцией, отстаивая свои рубежи от варварских нападений?.. Джентльмены! Что можно еще ожидать хорошего от человека, который высшую поэзию усмотрел не в Гомере и Овидии, а в никудышной грамматике парламентских речений? Наконец, стоит ли нам доверять министру, который, берясь за вино, предпочитает иметь дело не со стаканом, а с бутылками?.. Между тем народ требует от нас не иллюзорных побед, а конкретных гарантий мира!
Питт и на этот раз выиграл в голосовании.
Да, выиграл. Но с таким ничтожным перевесом голосов, что сам понял: это не победа, а поражение, вслед за которым начинается крах всей его бесподобной карьеры… Фокс в беседе с Воронцовым очень точно определил состояние Питта:
– Теперь он поглощен единою мыслью, как бы ему отсидеться в кустах, но без особого позора, ибо народ Англии никогда не пожелает разделить этот позор со своим премьером…
Питт решился на крайнюю меру – он распустил парламент. Всю вину за свое поражение он свалил на герцога Лидса, удалив его в отставку. Наконец решение было им принято:
– Ультиматума не будет! Я посылаю в Петербург старого добряка Фолкнера, чтобы тот согласился с мирными кондициями петербургского кабинета… Срочно шлите гонцов в Портсмут: пусть эскадра разоружается! А пруссакам – отвести войска обратно в казармы. Заодно уж передайте в Стокгольм, что Сити отказывает шведам в субсидиях на усиление флота… Всё!
Воронцов справился у Лизакевича, в какую сумму обошлась русской казне эта кампания борьбы за мир.
– Дешево! – засмеялся тот. – Да и когда еще старые гусиные перья стоили дорого! Мы выиграли битву за мир, истратив лишь двести пятьдесят фунтов стерлингов. Для сравнения я вам напомню, что дом нашего посольства потребовал от казны расходов в шесть тысяч фунтов. Вот и считайте сами…
Был чудесный день в Лондоне, ярко зеленела трава на лужайках, когда Воронцов снова навестил Фокса.
– У меня новость… приятная для вас! – сообщил он ему. – Наша императрица пожелала заказать ваш бюст, дабы поместить его в Камероновой галерее своей царскосельской резиденции, причем она уже выбрала для вашего бюста отличное место.
– Какое же? – фыркнул Фокс, явно недоумевая.
– Вы будете красоваться между Демосфером и Цицероном.
– А… вы? – спросил Фокс. – Где же ваш бюст?
Воронцов отвечал с иронической усмешкой:
– Если ваш бюст императрица ставит, чтобы лишний раз взбесить Питта, то мой бюст способен взбесить только императрицу! Не забывайте, что я состою в оппозиции к ее царствованию, как и вы, милый Фокс, в оппозиции к правлению Питта…
Медленной походкой утомленного человека дипломат вернулся на Гарлейскую улицу, где и занял свой пост – в кабинете посольства. Именно в этом году, когда Россия выиграла войну без войны, в Англии скончался поэт Роберт Берне…
И мне стало даже печально: как давно все это было!
Настанет день и час пробьет,
Когда уму и чести
На всей земле придет черед
Стоять на первом месте!
Следует помнить, дорогой читатель: борьба за мир не сегодня началась и не завтра она закончится. Только нам уже не слыхать мажорного скрипения старых гусиных перьев, зато из ночи в ночь грохочут в редакциях газет бодрые телетайпы… Будем надеяться. Будем верить.
Досуги любителя муз
Вдали остался древний Торжок – с его душистою тишиной провинции, с угасшей славой пожарских котлет, воспетых Пушкиным. Бежали поляны в синих васильках, сухо шелестели серебряные овсы-Поля, поля, поля… Над разливами хлебов показались кущи старого парка – это село Никольское на реке Овсуге; за кулисами юной поросли укрылись остатки былой усадьбы. “Минувшее предстало предо мною!” Отсверкали молнии давних времен, войны чередовались с недородами, эпидемии с восстаниями, но здесь до наших дней выстояли могучие вязы и липы, веками цветет неутомимый жасмин, вспыхивают яркие созвездия шиповников. Вот и ротонда мавзолея-усыпальницы, где опочил сам создатель этой красоты, когда-то писавший: “Я думал выстроить храм солнцу… чтобы в лучшию часть лета солнце садилось или сходилось в дом свой покоиться. Такой храм должен быть сквозным… с обеих сторон его лес. Но где время? И где случай?”
Время вспомнить о Николае Александровиче Львове. Выпал случай начать рассказ с Гаврилы Державина, ибо имя Львова неотделимо от имени великого российского барда.
Смолоду парил высоко, но земных радостей не избегал. Катерина Урусова, некрасивая тихонькая поэтесса, была влюблена в этого крепкого, добротного человека, хотя Гаврила Романыч от брачных уз с вдохновенной княжною уклонился.
– Я мараю стихи, да еще она марать станет, эдак-то и щей некому в доме будет сварить, – говаривал он себе в оправдание.
А на празднике водосвятия, глядя на суету народную из окошек дома Козодавлевых, приметил он в толпе девицу Катерину Яковлевну, и она ему полюбилась. Нанес визит ее матушке; босая девка светила поэту сальною свечкой, воткнутой в медный подсвечник; пили чай в горницах; избранница поэтического сердца вязала чулок и отвечала лишь тогда, когда ее спросят; улучив момент, Державин с прямотою солдата заявил красавице:
– Уж ты не мучь меня, скажи – каков я тебе кажусь-то?
– Да не противны, сударь…
В апреле 1778 года сыграли свадьбу, и поэт надолго погрузился в семейное блаженство, никогда не забывая воспеть в стихах свою волшебную “Плениру”. В одно же время с женою обрел Державин и друга себе – Николеньку Львова, а этот замечательный человек вошел не только в быт, но и в поэзию Державина… Историки признают, что “в поэзии Львов выше всего ставил простоту и естественность, он знал цену народного языка и сказочных преданий. Львов надолго остался главным эстетическим советником Державина”.
– Опять ты, Романыч, под облака залетел, – выговаривал он поэту. – На что тебе писать “потомком Аттилы, жителем реки Ра”? Не проще ли сказать эдак: сам я из Казани, урожден на раздолье волжском. Отвяжись от символов классических, от коих ни тепло, ни знобко, – стань босиком на землю русскую! Давеча за ужином нахваливал ты пирог с грибами да квасы с погребца…
– Ой, Николка, друг мой, што говоришь-то? Неужто мне, пииту, пироги с квасами воспевать?
– А разве не слышал, как девки в хороводе поют: “Я с комариком плясала”? Простонародье и комара смело в поэзию погружает. Пироги да квасы – суть приметы жизни народной. Вот и пиши, что любо всем нам, и станешь велик, яко Гомер… Воспарить к славе можно ведь и от румяной корочки пирога!
Из подражателя классикам Державин вырос в дерзкого разрушителя классики, а советы Львова даром не пропали:
Я озреваю стол – и вижу разных блюд
Цветник, поставленный узором;
Багряна ветчина, зелены щи с желтком,
Румяно-желт пирог, сыр белый, раки красны,
Что смоль, янтарь-икра, и с голубым пером
Там щука пестрая – прекрасны!
Так не мог бы писать ни Тредиаковский, ни Ломоносов! Так мог писать только Державин – певец радостей бытия. Как никто другой, он умел брать слова, подобно живописцу, берущему на кисть краски, и писать словами стихи, похожие на живописные полотна… Смотрите, какие он создавал картины:
На темно-голубом эфире
Златая плавала луна:
В серебряной своей порфире,
Блистаючи с высот, она
Сквозь окна дом мой освещала
И палевым своим лучом
Златые стекла рисовала
На лаковом полу моем.
Именно так: не читайте, а – смотрите, ибо это уже не столько поэзия слов, сколько совершенства живописных красок. Впрочем, Державин не всегда подчинялся редактору – Львову:
– А кто сказал, что речь должна без ошибок быть? Скушно мне от слов, кои вылизаны, как мутовка старая. Нет, друг мой! Это чиновнику ошибаться нельзя, а творцу даже полезно…
Да и сам Львов не чтил литературных канонов:
Анапеста, Спондеи, Дактили
Не аршином нашим меряны,
Не по свойству слова русского
Были за морем заказаны.
И глагол славян обильнейший,
Звучный, сильный, плавный, значущий…
– Этот глагол, – утверждал Львов, – чтобы в заморскую рамку втиснуться, ныне принужден корчиться… а Русь размашиста!
Поэты редко следуют по избитым в жизни путям.
Однако случилась самая банальная история…
Петербург был прекрасен! Прямые першпективы еще терялись тогда на козьих выгонах столичных окраин; трепеща веслами, как стрекозы прозрачными крыльями, плыли по Неве красочные, убранные серебром и коврами галеры и гондолы, и свежая невская вода обрызгивала нагие спины молодых загорелых гребцов…
На одной из линий Васильевского острова проживал сенатский обер-прокурор Алексей Афанасьевич Дьяков, и никто бы о нем в истории не вспомнил, если бы не имел он пятерых дочерей-красавиц. Так уж случилось, что девиц Дьяковых облюбовали поэты. Стихотворец Василий Капнист женился на Сашеньке Дьяковой, а Хемницер и Львов влюбились в Марьюшку; она из двух поэтов сердцем избрала Львова, после чего Хемницер уехал консулом в Смирну, где вскоре и сгинул в нищете и одиночестве. Державин, когда скончалась его волшебная “Пленира”, тоже явился в дом Дьяковых, где изб