Кровь событий. Письма к жене. 1932–1954 — страница 18 из 60

Две недели спустя она уехала на практику в качестве сотрудника Беломорской гидрологической станции для изучения рыбного промысла в Порьей губе. Впервые я получил от нее письмо. Никакая фантазия не могла представить себе, что когда-то, и даже скоро, пойдет наша жизнь, годами пойдет, как жизнь в письмах.

Я должен ответить на неминуемые и легко предсказуемые вопросы читателей публикуемого письма. В первую очередь «больной вопрос»: «Искусство или треска или то и другое вместе?»307. Вот что требуется принять во внимание: в 1935 году, уже будучи моей женой (с сентября 1934 года), [Наташа] окончила университет по специальности «гидробиология». Кончила с отличием. Однако выбор специальности не был добровольным. Возвращусь к ее автобиографическим запискам: «В это время студенты не могли выбрать себе свободно специальность по душе, куда влекло. Меня направили сразу по разделу гидробиологии, которая была мне неинтересна». Интерес к биологии был несомненным, а гидробиология была навязанной. Мы не раз говорили на эту тему. Интерес вызывала общая биология, ее большие, ее коренные проблемы. Что касается гидробиологии, то она представлялась наукой более всего фактологической, наукой о формах жизни речных и морских животных. Вот что не удовлетворяло. И вновь вернусь к автобиографическим запискам: «Спасала работа в Русском музее, где водила экскурсии по истории живописи всех веков от XII века до современной живописи включительно. Это составляло основное занятие для души и жизни».

И еще запись, относящаяся к пребыванию в Москве в 1929 году: «Огромное впечатление на меня оставила экскурсия в Третьяковскую галерею. Мы долго стояли перед картиной Сурикова – «Меньшиков в [Березове] ссылке». Экскурсовод замечательно разобрал ее всю по деталям. Экскурсия явилась для меня толчком для последующей работы в Русском музее в Ленинграде. Уже в 17 лет я окончила школу экскурсоводов при Русском музее и водила экскурсии».

А школа, о которой речь, была незаурядной. Достаточно назвать имена Пунина308, Каргера309, бывших в то время ее преподавателями.

Неизменный и все углубляющийся интерес к искусству – живописи, скульптуре, музыке – Наташа пронесла до последних дней жизни. Ее художественный вкус был безупречным и безошибочным. С ней находили общий язык в понимании и чувстве прекрасного такие художники, как [Нерадовский]310, Лебедев311, Пименов312, Фальк313, Гудиашвили314.

Показателен такой эпизод: по месту своей работы в Институте экспериментальной медицины – это относится ко второй половине 1930‐х годов – она была знакома с профессором Глазуновым315, ученым, любившим живопись и коллекционировавшим ее. Глазунов неоднократно приглашал к себе домой ее, чтобы посоветоваться, как развесить картины наилучшим образом. Однажды она застала в его доме молодого человека, художника. Глазунов обратился: «Посмотрите, пожалуйста, картины моего племянника. Нравится?» – «Нет, не нравится, совсем не нравится».

Ну а Маркс, наряду со стихами читавшийся Маркс, он-то причем? При том, что я питал глубочайший пиетет к Марксу, однако в данном конкретном случае я читал отрывки из сочинения Маркса «Размышления юноши при выборе профессии». Сочинение это, без преувеличения скажу, написано белыми стихами и в нем самое главное – это чувство ответственности человека, выбирающего ту или иную профессию. Вот и сейчас, спустя столько десятилетий, беру том Маркса с его юношеским сочинением: «Если человек трудится только для себя, он может, пожалуй, стать знаменитым ученым, великим мудрецом, превосходным поэтом, но никогда не сможет стать истинно совершенным и великим человеком.

История признает тех людей великими, которые, трудясь для общей цели, сами становились благороднее; опыт превозносит как самого счастливого того, кто принес счастье наибольшему количеству людей; сама религия учит нас тому, что тот идеал, к которому все стремятся, принес себя в жертву ради человечества, – а кто осмелится отрицать подобные поучения?».

Начавшийся с сентября новый учебный сезон принес неожиданную тревогу. Во время лекций по диалектическому материализму, которые читал известный в свое время, а в наше время печально известный философ Презент316, он всякий раз, когда патетически обличал ламаркизм, всяческий идеализм, антидарвинизм, вообще классовых врагов в биологической науке, сходя с кафедры и подняв указательный палец вверх, обращался, как казалось моей Наташе, персонально к ней. Так бывало всякий раз, во всякой очередной лекции. Это беспокоило. Ведь это было время большой сумятицы и сумбура в студенческой среде. Был даже какой-то процесс, затеянный против одного из студентов биологического факультета, обвиняемого в разного рода тяжких преступлениях. В ходу были и провокации. На процессе студента, о чем сказано выше, выступали, по принуждению верхов, профессора факультета со лжесвидетельствами. Только у одного из них, профессора Догиля, хватило мужества отказаться от вынужденных показаний, что он сделал публично. На этот раз Наташина тревога оказалась ложной, а ситуация с инвективами Презента, обращенными к ней, даже комичной, как разъяснилось вскоре, однако было время, когда Наташе было не до смеха. Об этой ситуации вспомнила в книге «Суховей. Воспоминания генетика»317, опубликованной в Нью-Йорке в 1983 году, ее сокурсница Раиса Берг. Вот как она описывает эту трагикомическую историю: «На первой же лекции среди классовых врагов был поименован Берг. Странным и непонятным образом профессор обращал свою лекцию не к почти тысячной аудитории студентов – дело происходило в Большой физической аудитории университета, – а к одной студентке, красавице Наталье Владимировне Ельциной. Боттичелли рисовал с нее своих нежных мадонн. Так случилось, что мы одновременно с ней подошли после лекции к Презенту спросить рекомендованную литературу. Презент спросил, кто я. Я назвалась. Он круто повернулся к мадонне и воскликнул: – Так разве не вы Берг? Палач был не без садизма. Он имел ясные представления о том, какова должна быть дочь идеалиста. Ясно было, что он доберется и до меня. Первая попытка исключить меня из университета обошлась, однако, без него».

Мемуаристка ошибается только в том, что дело происходило не на первой лекции, а спустя несколько из них. А между тем мойра, так именно, как она представлялась в греческой мифологии, – темная, невидимая, не имеющая человеческого облика богиня, уже завершала зловещее плетение своей нити. 20 ноября 1932 года у себя дома Наташа и ее брат Юрий были арестованы представителями НКВД. Мать в полном отчаянии лишь воскликнула служакам беззакония: «Что вы делаете! Ведь это совсем еще дети».

Приведу написанное Наташей: «И вот мы уже не дома, а едем на машине. Между мной и братом сидит один из военных, который был у нас, другой с шофером впереди. Мелькают знакомые улицы – Бассейная, Литейный. Машина останавливается перед воротами тюрьмы, двери раскрываются, мы въезжаем. Нас приводят в комнату и сразу разъединяют. Меня отводят в маленькую комнату – без окон. Каменный мешок, слабо освященный лампочкой. На стене карандашом написано: „Уходящий, не радуйся, приходящий не грусти. Кто не был, тот будет, кто был, тот вернется. Был бы человек, статья найдется“. Через тридцать минут выпускают, берут мой паспорт и заполняют анкету. Брата больше не вижу. Ведут в фотографическую комнату, где снимают анфас и в профиль. Затем снимают отпечатки пальцев руки. Отводят в ванную комнату и велят принять душ. Я раздеваюсь и когда моюсь, то оказывается, что в двери ванной есть окошечко, в которое смотрит военный. На душе тяжело от наглости и хамства. После ванной ведут с вещами в камеру. Камеры каждого этажа выходят в длинные коридоры. У одной из камер открывают ключом дверь и меня впускают. Двери закрываются. В камере 52 заключенных. Мне предлагают заключенные лечь на стол, даже точнее на его половину. Остальные тесно лежат на койках. Ноги свешиваются со стола, мне трудно лежать. Первая ночь проходит нелегко. По мере того, как будут уходить люди из камеры, положение должно облегчиться, и я могу надеяться попасть на койку. На столе, на котором провожу первую ночь, – днем люди едят – так что это «обеденный стол». Надо убирать свои вещи. Молодых женщин в камере почти нет, основную и большую часть составляют навившиеся и шепчущиеся друг с другом старушки. Разговор с ними не получается. Три раза в день дверь камеры отворяется и вносят «еду» – хлеб, чай (можно назвать только условно), похлебку, кусочек сахара и что-то еще. Книг, как правило, почти не было, но выписать их все же возможно. Присылали всегда не то, что просили. Раз в день двери камеры нашей и соседних по этажу открывали и выпускали заключенных на двор на 20 минут. Гулять можно было только опустив голову, чтобы не увидеть узников других этажей. Мы повторяли в точности знаменитую картину Ван Гога «Прогулка заключенных». Читать книгу в такой бескислородной среде было трудно, ничего в голову не шло. Раз в неделю заключенные получали посылки от родных. Старушки их совсем не получали. Это был всегда привет из дома, сознание, что есть мама, которая помнит, любит, жалеет, ждет. Все, что посылалось, было продумано, я знала, что на посылки шли все последние деньги, имевшиеся в доме. Через две недели после ареста пришел наконец долгожданный военный, назвал мою фамилию и повел к следователю. Идти было трудно, так как пояс для чулок был отобран, и чулки непрерывно падали. Все это было оскорбительно. С трудом дошла до следователя. Его фамилия – Коган. Он спокойно сидел за письменным столом, на котором стояла электрическая лампа, такая, как и у нас дома. Разговаривал со мной хорошо, но о чем, не помню. Я сказала ему, что много пропустила лекций в университете. Он записывал нашу беседу и в конце ее дал подписать протокол. На этом мы расстались.