Кровь событий. Письма к жене. 1932–1954 — страница 22 из 60

Скажу и о малом, бытовом, что запомнилось как урок культуры общения. Такой вот был случай. Тянуло курить, а курева не было.

В отсутствие Ефима Григорьевича я пошарил в его вещевом мешке и взял махорку. Ничего предосудительного в этом не видел – мы делились друг с другом всем, что имели. Однако пришлось выслушать суровый укор: – Ты не должен был этого делать, мало ли что у меня лежит, может быть, нечистое белье, мне это неприятно.

Другой случай. Лежала на нарах Ефима Григорьевича раскрытая книга. Я подошел к ней и стал читать. И опять укор: «Не следовало подглядывать в читаемое». Наедине с книгой Ефим Григорьевич был наедине и с самим собой, вот куда не следовало подглядывать…

Вызвали на генеральную проверку. Выстроили. Оперуполномоченный зачитал акт о расстреле минувшей ночью заключенных, проводивших контрреволюционную пропаганду в лагере. Следовало до двух десятков фамилий, среди них и художник, с которым я так недавно беседовал. «Зверь из бездны» ступил на Воркутинскую землю.

Он был представлен посланным из Лубянской резиденции майором Кашкетиным321. Где-то по дороге он обзавелся порученцем, прельстившим, по-видимому, зверской своей фамилией – сержантом Заправой.

Адская машина пущена была в ход. Всех голодавших троцкистов свозили партиями по узкоколейке на старый кирпичный завод, что в двадцати километрах от Воркуты. Троцкистов свезли. Что было делать дальше? Не вхолостую же работать машине. Стали собирать людей, клейменных не статьей Уголовного кодекса, а четырьмя проклятыми буквами КРТД – контрреволюционная троцкистская деятельность. Заглатывала машина и «стафейников».

Я и Ефим Григорьевич, оба осужденные за «КРТД», сознавали себя ближайшими кандидатами на этап смертников. Как обмануть смерть? Мы попытались. Я успел получить на Воркуту посылку с вещами. Кожаная шапка-ушанка и рукавицы на пуху, шерстяные шарф и нательное белье, еще какие-то вещи. Всю, как она была в фанерном ящике, мы отнесли эту посылку к старшему нарядчику, фамилию помню – Романов, и просили его отправить нас на старый кирпичный завод. Бывалый уголовник, не выходивший из лагерей, и тот удивился. Но перед соблазном не устоял. Замысел был прост: дела обреченных шли по спецканалу, а наши с Ефимом Григорьевичем должны были следовать по обычному учетно-распределительному каналу. Из поля зрения Кашкетина мы, таким образом, выпадали, а что будет дальше – посмотрим. Романов слово сдержал. Через несколько дней мы уже ехали на открытой платформе к новому месту назначения. По прибытии на старый кирпичный завод нас распределили – Ефима Григорьевича в баню, прачкой, а меня в медсанчасть санитаром.

Злодеяние, свершившееся на старом кирпичном заводе, описано А. И. Солженицыным в «Архипелаге ГУЛАГ», и описано именно так, как было на самом деле. Дополню несколькими деталями.

Прежде всего, зачем понадобилась на старом кирпичном заводе медсанчасть? Не для обслуги. Скученные в огромных брезентовых палатках заключенные болели. Болели тяжко. Но собственной неестественно-естественной смертью умереть им не полагалось. Полагалось умереть по закону, а закон до времени таился в стволе пулемета. Да. Потому и требовалась медсанчасть, по тому же «закону». Больные привозились в медсанчасть с личными вещами. Они отходили немного и возвращались снова в палатки. Здесь удалось осуществить один маневр. В расположении старого кирпичного завода находились каптерки, одна вещевая, другая продовольственная. Ведал каптерками молодой узбек, имя его Чары [кажется, это туркменское имя], осужденный за гомосексуализм. Я распоряжался вещами больных. Менял их на продукты. Продукты упаковывал в личные вещевые мешки заключенных. И обратно возвращавшиеся везли с собой малую толику продуктов. Конечно, при большом скоплении заключенных посылаемое было крохами, но и эти крохи кому-то облегчали муки голода. Удалось переправить всего-навсего девять посылок.

В медсанчасть поступил очередной больной. Он был так слаб, что не мог говорить, протянул мне записку: «Прекратите слать, конвой заподозрил. Будьте осторожны». Пришлось прекратить, к огорчению Чары, охочему до чужих вещей. Он недоумевал, сердился, и я боялся, что он напишет на меня донос. Фамилия больного, доставившего мне записку, – Слепинский. Это был молодой, лет тридцати человек, литературовед по профессии и призванию, как выяснилось, когда к нему вернулась речь. Говорил только о стихах.

Лицо его, худое и бледное, с большими темными глазами, было прекрасно. За улучшением – два-три дня – последовал горячечный бред. В смуте слов, наконец, прояснилось: «За оградой пеночкам нынче благодать». Это из Багрицкого: «Смерть пионерки»…

Шли дни, повторяя друг друга. С короткими перерывами из Воркуты продолжали поступать этапы. Каким-то днем прибыла группа дюжих молодцов, экипированных по-граждански. Говорили, что это отряд палачей, приехавший из Обдорска. Так оно и было. Молодые люди, шумя и веселясь, упражнялись в стрельбе из пистолетов по мишеням. Неудачами огорчались. Удачам бурно радовались. Как-то вечером я возвращался в барак. Небо залито было северным сиянием – явление частое в наших широтах. Обычно оно разливалось светлыми наплывами. На этот раз по небу катились багрово-красные волны, не прозрачные, как это бывало обычно, а тяжелые, как будто вещественные, бархатистые. Небо не сияло, оно пламенело. Вещее знамение.

А затем последовала возглавленная Кашкетиным акция. Заключенных выводили колоннами за зону, где и уничтожили их пулеметным огнем. Все происходило, как описал Солженицын. Расстрел, по-видимому, происходил вдалеке от зоны. Во всяком случае, пулеметных очередей в зоне слышно не было. Захоронение происходило не совсем так, как знал о нем Солженицын. Трупы не хоронили в одежде. Их раздевали, а одежду – бушлаты, телогрейки, ватные штаны – доставили на санях в зону. Они поступили в каптерку Чары. Расстрелянные. В кармане одной телогрейки нашлись пенсне, которое носил некто Вирап Вирапович Вирап, некогда народный комиссар внешней торговли Закавказской Федерации. Среди одновременно расстрелянных находились мать и сын Дингельштедт. Старший Дингельштедт в это время находился в Москве, где допрашивался в связи с каким-то очередным показательным процессом. Кашкетин сделал свое дело и отбыл.

Лагерная жизнь входила в свою привычную колею. А далее тянулись подневольные годы. Приходили – с большими перерывами – вести из дома, радостно волновавшие. Было много разнообразных и интересных встреч. Историк Рындич, серб, очень трезво умевший оценивать события, происходившие в стране. Искусствовед Некрасов и академик архитектуры Колтаржевский. Общение с ними обогащало и служило микросферой той культурной среды, из которой я был вырван арестом. Малянтович322, бывший министр юстиции Временного правительства, помню, он говорил: «С фронта возвращались солдаты. Слышал их разговоры: – Вот, вернемся, и сделаем всех генералов солдатами. А почему бы им не подумать о том, чтобы всех солдат сделать генералами, – удивлялся он и резко: – Вот вам психология толпы!» Вятский крестьянин по имени Никон, репрессированный за отказ вступить в колхоз. «А знаешь, как Сталин мужиков в колхоз загонял? Бывало, Ленин ходоков к себе призывал. Вот и Сталин призвал к себе трех мужиков и говорит: Ну как, мужики, пойдет у нас колхозная жизнь? А мужики отвечают: Дай нам срок, Иосиф Виссарионович. Подумаем. Три дня думали, а потом приходят к Сталину да ему на стол ставят клетку, а в ней гуси. А как пошли гуси друг на друга шипеть, как пошли щипаться. Тут потемнел Сталин. Брови сдвинул. Помолчал. Потом говорит: Ладно, мужики, дайте и мне срок подумать. Три дня прошло, приходят мужики к Сталину. А у него на столе та же клетка, да гуси в ней. Только жмутся друг к дружке, зябко им. А гуси-то, общипанные, догола. «То-то же, – говорит Сталин, – то-то же, мужики. Пойдет у нас колхозная жизнь». И пошла.

Итальянец Корнелли. Токарь по металлу. Попал к нам по контракту. Поссорился с инженером и что-то не то сказал, так и загремел в лагерь. Очень страдал от холода. Да и в самом деле, Воркута отстоит от Северного Ледовитого океана всего на 120 километров. Да что итальянец. Был и негр, того только силой можно было вытащить из барака. Вытащат, ляжет на снег и не подымается. Он недолго мучался. Умер от разрыва брюшной аорты.

Шли годы. Много пришлось перепробовать профессий. Был шахтером, землекопом, грузчиком, строителем, санитаром, всего не припомнишь. Вот и совсем немного оставалось до конца строка. Неизвестность. Сплошь и рядом заключенным, у которых кончался срок, назначали дополнительные сроки. Мне повезло. Меня освободили день в день – 20 апреля 1941 года. Острые минуты прощания с провожающими друзьями. Вот я уже за проходной зоны. Передо мной расстилается снежное поле. Из радиорепродуктора, что в зоне, доносится мой любимый романс: «Уймитесь, волнения страсти…» Я останавливаюсь, чтобы дослушать его до конца. Путь лежит на Ленинград. Ближайшая железнодорожная станция далеко. Иду руслами рек, еще замерзших. Волочу за собой салазки, груженные вещами и… неправдами добытым окороком. Иду, пока не доберусь до какой-нибудь деревеньки, чтобы заночевать. Здесь они редки. На большом расстоянии одна от другой. По дороге встречаю этап, следующий на Воркуту. Ведут поляков.

Чем ближе родной дом, тем чаще стучит сердце. Знаю, он уже не полон. Вскоре после моего ареста из Ленинграда выслали отца. Он виновен был в том, что породил сына – врага народа. Его, семидесятилетнего, сослали в Ижевск, где он еще немного поработал и умер в 1939 году. Я и до сих пор не знаю, где его могила.

Вот и долгожданная, казалось, и невероятная встреча. Она в доме моей двоюродной сестры, Марии Николаевны Горлиной, растившей и воспитывавшей меня (мать умерла в 1913 году). Она звонит по телефону жене: приходи, приходи – он нисколько не изменился. О чувствах, испытанных нами при встрече, сказать не умею, – умолчу.

Права на жительство в Ленинграде я не имел, как, впрочем, и в других крупных городах. Поселился в Луге, в доме местного учителя географии и его жены. Детей у них не было. Погожий летний день. Я лежу во дворе дома на траве, читаю «Таис» Анатоля Франса в оригинале. И вдруг: речь Молотова. Война! Звоню в Ленинград. Жена обещает приехать ближайшим поездом. Свидание, может быть, последнее. На следующее утро иду в военкомат. Меня помещают в какое-то здание, служащее сейчас казармой. Там уже люди. Нас остригают. Вдруг вызов. В военкомате меня встречает какой-то работник политотдела и обрушивает на меня брань, якобы я скрыл, что отбыл наказание как враг народа: «Не вам доверять оружие. Ступайте вон». Я ничего не скрывал, меня о прошлом в военкомате не спрашивали. А пришел я, не дожидаясь повестки. Уже в первые военные дни в Лужском небе появились первые немецкие самолеты. Вскоре пошел слух, будто немцы уже находятся в Пскове, что совсем неподалеку от Луги. Оставаться