Кровь событий. Письма к жене. 1932–1954 — страница 27 из 60

А ведь в сложности и противоречивости отношений с Толстым она отдавала себе трезвый отчет и притом задлого до разрыва.

Страничка из дневника Натальи Васильевны, едва ли уцелевшего, переписанная Наташей: «1929 год. Детское Село. Пути наши так давно слиты воедино. Почему все чаще мне кажется, что они только параллельны? Каждый шагает сам по себе. Я очень страдаю от этого. Ему чуждо многое, что свойственно мне органически.

Ему враждебно всякое погружение в себя. Он этого боится, как черт ладана. Мне же необходимо, время от времени, остановиться в адовом кружении жизни, оглянуться вокруг, погрузиться в тишину. Я тишину люблю, я в ней расцветаю. Он же говорит: „Тишины боюсь. Тишина – как смерть“. Порой удивляюсь, как же и чем же так прочно зацепились друг за друга мы – такие противоположные люди. Алексей Толстой сказал, прочтя эту страничку: „Кстати о тишине. Ты знаешь, какой эпиграф я хочу взять для нового романа? «Воистину, в буре – Бог». Тебе нравится?“ Замечательный эпиграф, ответила я, и подумала: да, Бог в буре, но в суете Бога нет».

Или еще одна Наташина выписка – слова Толстого, его самохарактеристика, отвергнутая Натальей Васильевной. Она относится к 1935 году – году разрыва: «Художник неотделим от человека. Если я большой художник, значит – большой человек… Поведение моей жизни может не нравиться тебе и моей семье, но ко мне во всем процессе моей жизни должно относиться с уважением, пусть гневным, но я принимаю к себе отношение, только как к большому человеку…»

И все же уходить не значит расставаться, какими бы противоречиями, превратностями, огорчениями ни была потревожена взаимность любящих, даже обреченная на односторонность, как это случилось с Натальей Васильевной. Объяснимо ли это? Объяснимо, напомню строфу Пастернака:

Все в жизни может быть издержано,

Изведаны все положенья, —

Следы любви самоотверженной

Не подлежат уничтоженью.

Здесь ключевое слово «самоотверженной». Любовь Натальи Васильевны была жертвенной. И тогда, когда почти в течение двадцати лет, она перестала заниматься творчеством, всю себя отдав служению мужу, его творчеству, его делам, его быту, его привычкам, даже его прихотям, взяв на себя всю заботу о доме, о семье, о детях. Она позднее говорила об этой полосе своей жизни как о годах «творческого удушья».

Этот мой рассказ, может быть, и пространный, мне внутренне необходим. Он не только о Наталье Васильевне, он и о Наташе.

При всем различии жизненных ситуаций, при всей несхожести (до контраста) перепадов судьбы, при всей несопоставимости испытаний, сквозь которые пришлось пройти, при всей несовпадимости в положениях, обстоятельствах, условиях существования, при всех особенностях личных взаимоотношений, тоже не всегда простых, одно неизменно, непоколебимо, выдержанно – самоотверженная любовь Наташи, без конца и края, любовь, о которой достойно сказать, значит сказать: сильна как смерть.

Письма 1946–1947 годов не только о счастливых встречах. В них запечатлены многие конкретные детали нашей с Наташей жизни. Аритмия личных встреч, когда Наташа приезжала в Москву, а я в Ленинград, выравниваемая, насколько это было возможно, перепиской и телефонными переговорами. Повседневными заботами моими о крове над головой – я ночевал то у двоюродной сестры Наташи, то у художников, о чем я уже писал, на кожаном диване в директорском кабинете Музея истории религии, наконец утвержденного, у дружественной семьи Еланчиков332, на квартире Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича, на его даче в Барвихе, иногда в семье Николая Павловича Сидорова, у сотрудника музея Лазаревича, у других знакомых. Безуспешность поисков комнаты, которую можно было бы снять, объяснялась отчасти трудностями жилищной проблемы в Москве, и в те годы острой. Главным же камнем преткновения являлось отсутствие у меня, как имевшего судимость, права на проживание в Москве. Я не мог воспользоваться радушием знакомых, предлагавших мне кров на длительное время, – подвергать их ответственности за нарушение паспортного режима. За моими передвижениями по Москве следили. Как-то я был у Еланчиков на свадьбе их внука. В самый разгар празднества к ним в квартиру явились милиционеры, по-видимому, с предупредительной целью, так как отец жениха, тогдашний генеральный директор станкостроительного завода имени Орджоникидзе, уже в то время, а может быть, и впоследствии, не помню, герой социалистического труда, уговорил этих непрошенных гостей оставить меня в покое и не портить семейного праздника.

Радовало, что Музей истории религии Академии наук был учрежден333, а с ним появился у меня и паспорт, как надеялся, постоянное место работы, и отпадала необходимость зарабатывать на жизнь лекциями в разных городах по путевкам Общества по распространению политических и научных знаний (общество «Знание»). Удалось подобрать штат сотрудников, заинтересованно работавших, деятельных. Руководивший музеем Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич, которому в то время уже перевалило за семьдесят, подавал пример организованности, бодрости, целеустремленности.

Он сочетал строгую требовательность к работе сотрудников с участием к их личным интересам, житейским озабоченностям, что делал с завидным тактом и отзывчивостью. Музей именно как музей не состоялся, никакой экспозиции развернуто не было. Велась исследовательская работа, и по широкому фронту. Для архивных разысканий Владимир Дмитриевич привлек и ленинградских ученых – Наталью Александровну Казакову, Якова Соломоновича Лурье, Николая Алексеевича Соколова. Из москвичей, не состоявших в штате музея, к его работам привлечен был Александр Александрович Зимин.

Принципиальная установка, предложенная Владимиром Дмитриевичем и принятая всем коллективом его сотрудников, определена была в следующем: «Изучать, исследовать религиозные вопросы, религиозные сочинения, религиозные движения так же спокойно и всесторонне, как естествоиспытатель исследует жизнь природы во всех ее проявлениях, а экономист и социолог – общество людей на всех ступенях его развития». Установка простая, можно сказать, само собой разумеющаяся, но в контексте времени, когда религия менее всего изучалась как предмет науки, а более всего служила мишенью для обличений, установка эта шла против течения и звучала вызывающе. Музею суждена была скоротечная жизнь. На его помещение покусилась какая-то организация, занимавшаяся производством мультипликационных фильмов, – натиск, от которого пришлось отбиваться, вплоть до письменного обращения Владимира Дмитриевича к Сталину с обоснованием необходимости сохранить музей. Реакции, во всяком случае положительной, не последовало, напротив, через высокие академические инстанции пришло распоряжение эвакуировать экспонаты и библиотеку музея в Ленинград, чтобы пополнить ими фонды Музея истории религии и атеизма334, находившегося в Ленинграде, в здании Казанского собора. Все хлопоты за сохранение музея, его научного коллектива, а потом по транспортировке его ценностей в Ленинград – это отражено в письмах – небезотносительны к той принципиальной установке, которой руководилась научная деятельность музея. Попытка обратиться к религии как к предмету науки была сорвана, хотя уже успела принести первые плоды. В частности, именно тогда была предпринята и далеко продвинута работа по архивным разысканиям и источниковедческому изучению первоисточников по истории еретических движений в России XIV – начала XVI века. Итогом этой работы стала монография Н. А. Казаковой и Я. С. Лурье «Антифеодальные еретические движения на Руси XIV – начала XVI века». Большую часть этого объемистого (50 авторских листов) труда составляет публикация соответствующего теме рукописного наследия – самая полная, научно подготовленная, источниковедчески исследованная публикация, заслужившая, как и весь труд, признание и вошедшая в оборот мировой науки. Как творческий импульс и пример труд этот имел продолжение в нескольких других исследованиях по истории религиозно-общественных движений в России, начиная с XIV и по начало XX века.

Учреждение музея, выбор направления его деятельности, труды его научного коллектива, как и борьба, пядь за пядью, против его ликвидации – малая, но поучительная страничка в истории нашей науки.

Теснимые неблагоприятными внешними обстоятельствами, вдалеке друг от друга, в ситуациях, переживавшихся нами – и не без основания – как тупиковые, единственным остававшимся нам жизненным пространством мы считали науку. Мы упорно работали, выбирали в науке линии наибольшего сопротивления, и тонус наших научных исканий был высок. Как гуманитарию мне трудно, почти невозможно, составить представление об исследовательской деятельности Наташи. Знал, что она ставила опыт за опытом, постоянно испытывая нехватку в экспериментальном материале. Она засиживалась в лаборатории до ночи, экспериментируя на животных, многократно перепроверяя результаты своих наблюдений. Неоднократно докладывала на ученых сессиях ход и итоги своих экспериментов. Выступала со статьями в биологической серии Известий Академии наук и в других научных изданиях. Еще знаю, что ее работами интересовались зарубежные ученые, что выражалось в переводах нескольких ее статей на иностранные языки, а также в переписке, в которую вступили с ней коллеги из Германии, Америки, Румынии. Еще знаю, со слов ее советских коллег – наших общих с Наташей знакомых, – что отличительной особенностью ее исследовательского почерка являлось широкое обращение к «черновому материалу», вникновение в него, окрыленное стремлением к постижению интимных процессов, происходящих в живой материи. Она была изобретательна в разработке новых методик, способствующих выявлению различий в механизмах жизнеобеспечения и функционирования нормальных и опухолевых клеток. Она изучала «поведение» этих клеток, воздействуя на них разными химическими агентами. Искала и находила пути, открывавшие пытливой мысли доступ в лабиринты клеточного вещества, в ее, клетки, ядро – носитель наследственного материала. Достигнутое приближало к попыткам выделения из опухолей млекопитающих животных фактора злокачественности. Я сказал об исследовательских трудах Наташи на временном отрезке с 1946 по 1948 год бегло и в чем-то, вероятно, поверхностно – сказал так, как это мне было посильно. Но и в пределах сказанного остается материал для размышлений, которыми мне следует поделиться.