Кровь событий. Письма к жене. 1932–1954 — страница 33 из 60

Он мне сказал, что арестован как репрессированный ранее. Никаких абсолютно обвинений в настоящее время нет. Были два доноса Тюриной и Муравьева, но они были следователем отброшены как неосновательные.

По поводу его ареста 1936 года – он написал, что также не признает себя виновным, что у него не было решительно никаких связей с врагами народа, что тогдашние свидетельства сопровождались пытками.

Он просил меня передать Вам, что он совершенно чист и что он не подписал в настоящее время ни одной бумажки, в которой его в чем-либо обвиняли. Дела никакого нет.

Он написал 20 мая письмо Главному прокурору – смысл которого заключается в том, что нельзя одного и того же человека по одному делу, которого не было вовсе, наказывать два раза, причем второй срок наказания увеличен вдвое – десять лет лагеря с правом переписки, в то время как в 1936 году срок наказания был пять лет.

Александр Ильич просил Вас, если возможно, также написать Главному прокурору и дать характеристику всей его научной деятельности, всем его исследованиям за последние годы. [Он просил, если возможно, говорить с В. М. Молотовым и К. Е. Ворошиловым.]

Он надеется, что это ужасное и несправедливое решение может быть пересмотрено.

О возврате рукописей он знает и просил Вас взять их лично к себе. С искренним уважением. Н. Ельцина».

Тридцатиминутная, может быть, и последняя встреча. Разлука, тяжелое впечатление, оставленное моим внешним видом. Рана кровоточащая. Но какая твердость духа в обращении с Владимиру Дмитриевичу. Никакого места эмоциям. Написано лаконично, строго, по-деловому. Она и во время свидания старалась казаться спокойной. Ободряла меня, говорила о том, что будет пытаться сделать, чтобы дать обратный ход делу. Но что я прочел в ее глазах… Об этом сейчас умолчу. Потом скажу в обращенных к ней письмах.

Вечером того же дня, а может быть, и следующего этап был сформирован, доставлен на железнодорожную станцию и погружен в вагоны. Поезд следовал на Свердловск. Первое письмо из Свердловска датировано 31 мая. В Свердловской пересылке пробыл почти месяц. Она имела особые приметы. Первое – нары в четыре яруса, битком набитые заключенными. Второе – свешивавшиеся с самого потолка гирлянды клопов. Получался какой-то длинный кровеносный сосуд (от тел заключенных через все живые цепи клопов, склеившихся друг с другом. В своем тюремном опыте ни до ни после ничего подобного не видел. Остальное, как и во всех пересылочных тюрьмах. Скудная пища. Двадцатиминутные прогулки, и то не каждый день. Далее из Свердловска новый этап, опять железнодорожная станция, нас заталкивают в вагоны-«телятники», поезд идет в направлении на Красноярск.

По ходу следования мы воспользовались щелями в полу вагона, достаточными, чтобы сквозь них бросить письмо на полотно железной дороги. Самым большим дефицитом была, конечно, бумага, карандаши. Конверты, подобные солдатским, посылаемым с фронта, склеивали хлебом, послюнявив его. Надежды на то, что письма дойдут адресатам, было мало. Мне удалось написать и опустить сквозь щели три письма. Одно, брошенное возле станции Тайга, написанное 1 июля, дошло и вошло в эту публикацию. Свет не без добрых людей. Жаль одного, не знаю, кого от всей души поблагодарить за сочувствие и милосердие. А быть может, в этом есть какая-то большая правда: спасибо доброму нашему народу. И по ассоциации еще один вызволенный из недр памяти эпизод, о котором в своем месте не написал. По дороге в Ухто-Печерские лагеря, в 1936 году, нас, большую партию заключенных, сняли с поезда в Котласе. Выстроили. Кругом конвой, овчарки, рвущиеся с привязей, и спокойная, ровными шагами идущая сквозь строй конвоя женщина навстречу шеренге заключенных, ни на что кругом не оглядываясь. Крики, свистки, лай. Подошла к молодому парню, перекрестила, сунула в руки узелок. Пуще прежнего брань, посвист, рев беснующихся овчарок. Но никто не остановил. Не тронул. Пришла и ушла, как Богом хранимая…

О Красноярской пересылке. Барачный городок, несколько брезентовых палаток. Проволочное оцепление, вышки. Все, как положено. Время от времени поверки, но ими не мучают. Днем население пересылки высыпает на двор. Он очень широк. Происходит бойкий обмен между уголовниками, обобравшими политических, и конвоем, который в обмен на отобранные вещи снабжает уголовников водкой. Июль. Воскресный день, безоблачный, жаркий. Идет повальный грабеж. Уголовники потрошат вещевые мешки, раздевают, кое-кого догола. В обмен швыряют изношенную, грязную, со вшами одежду. Все больше отобранных вещей. Образуется холм. На нем царственно восседает пахан, по прозвищу «Москва». Уже немолодой человек, круглолицый, рябой. И вот, невысокий, тщедушный человек, раздетый, в чем мать родила. Кожа да кости. Последнее, что на нем оставалось, околобедренный бандаж. У него грыжа. Он не может без него обойтись. Это привлекает внимание «Москвы». Он велит отобрать бандаж. Человек сопротивляется изо всех последних сил, царапается, кричит. Бандаж содран. «Москва» примеривает его на себя. Бандаж лопается. На несчастного силком напяливают штаны, ватные, с торчащими клочьями, длинные, не по росту. Я познакомится с ним. Он немец, плененный нашими в каком-то небольшом городке. Его имя? Теперь не ручаюсь за точность. Назовем – Карл Карлович Шмидт. Инженер-конструктор. Много месяцев спустя, будучи в Норильских лагерях, узнал, что Карл Карлович работает по специальности. Будто бы даже в течение всего лагерного заключения. В 55‐м, в Москве, узнал о предстоящем прибытии новой группы заключенных, реабилитированных. Пришел на Белорусский вокзал. Может быть, встречу кого-либо из знакомых. Нет, не встретил. Кроме одного – Карла Карловича. Он одет в гражданский костюм, при галстуке, фетровая шляпа. Носильщики везут на платформах так хорошо известные самодельные фанерные чемоданы, украшенные какими-то блестящими металлическими поделиями. Я не подошел к Карлу Карловичу. Мне ведомо, он возвращается на родину. Что-то скажет он родным, близким, знакомым о жути лагерной жизни, о сути ее – волчьем законе «Москвы». А ведь скажет. Да еще, пожалуй, приведет параллели с нацистскими концлагерями, и в чью пользу будет сравнение? А приложимы ли для царствующих временщиков, где бы они ни временщиковали, иные мерки, нежели, скажем, к «Москве»? Спросите ли вы у «Москвы», есть ли у него совесть, подлежат ли деяния его суду морали? Не спросите. И не спрашивайте, правильно сделаете…

Еще в Свердловской, а потом в Красноярской пересылках я получил несколько телеграмм и открыток от Наташи и двоюродной сестры Марии Николаевны Горлиной – я звал ее Манечкой. Для писем я пользовался ее почтовым адресом, опасаясь повредить Наташе. Мы не состояли с ней в зарегистрированном браке. Думаю, именно это обстоятельство спасло ее от моей участи, хотя во всех своих ходатайствах она называла себя моей женой.

Что значили для заключенного весточки с воли?

На это трудно ответить. Они – события. Возвращение в жизнь из кабального прозябания. «Дорога жизни», как и там, перекинутая на материк из блокадного города – голодного, холодного, под огнем. Они – второе дыхание.

На Красноярской пересылке застало меня и письмо Владимира Дмитриевича, явно рассчитанное на прочтение цензурой: перечисление моих научных заслуг, поощрение к продолжению научных занятий, считаясь с обстановкой, в которой нахожусь, и все же, по мере возможности, призывающее к продолжению научной работы. Владимир Дмитриевич не обманывался. Знал, что ни о какой научной работе в лагере не может быть и речи. Цель письма – расположить ко мне внимание администрации, чтобы облегчить мое положение.

Я был обрадован и растроган. Мало кто из сторонних заключенным людей отваживался с ними переписываться. В личном архиве Владимира Дмитриевича находится письмо, адресованное им начальнику ГУЛАГа, с просьбой во имя государственных интересов создать такие условия, в которых я бы мог сохраниться как ученый для будущего. Письма в Красноярск и ГУЛАГ датированы первыми днями июля 1948 года. Владимир Дмитриевич боролся за меня неустанно. Позднее он скажет: «Это была каменная стена. Я знал, что капля камень точит. Да, видимо, таких камней, как этот, природа еще не создавала». Как наивны были мои упования на то, что я встречу поддержку со стороны Академии наук. Я начисто позабыл, что когда следователь знакомил меня с материалами оформленного на меня дела, то в левом углу ордера на мой арест стояла подпись самого президента Академии наук: «Согласен». Знал ли президент о существовании где-то в каком-то из его учреждений такого малозаметного научного сотрудника, каким был я и многие, подобные мне, репрессированные сотрудники. В пору бы обзавестись и факсимиле. Поиронизировал, а надо бы погоревать. Уважен, уважен, президент, ваша воля. Без воли вашей ни единый… Какой изощренный иезуитизм! Круговая порука, которой повязаны люди, – славные делами, честью, достоинством. Расширенный, дополненный, усовершенствованный закон «Москвы».

Наташа периодически приезжала в Москву для встреч со своим научным руководителем академиком Энгельгардтом. Навещала Владимира Дмитриевича. Он уважал Наташу за ее преданность науке и стойкость в тяжелой жизненной ситуации. Он внушал ей бодрость духа, надежду и веру в благополучную развязку нашей драмы: «Прошу вас, дорогая моя, – писал Владимир Дмитриевич, – мужайтесь, крепитесь, не унывайте, берегите себя и не только для себя, но и для Александра Ильича, так как вы должны знать, что вы единственная в жизни опора для него, и я внутренним голосом моим чувствую, что все образуется и все разъяснится, – он опять будет с нами». Слово убеждения, по-отечески задушевное, сопровождавшее Наташу во все годы ее одиночества.

В портфеле сборника «Звенья», основанного и редактируемого Владимиром Дмитриевичем, осталась моя статья «Письма декабристов к Я. Д. Казимирскому», ей сопутствовали тексты писем, подготовленных мной к публикации. Работа должна была появиться в очередном номере «Звеньев». Издание со столь красноречивым названием содержало статью, материалы, документы по истории литературы, искусства и общественной мысли в России XIX века. Опубликование работы опального автора было невозможным. Владимир Дмитриевич обратился к Наташе с просьбой, чтобы она согласилась опубликовать эту работу под своим именем – моим псевдонимом. Наташа не сочла это уместным. Владимир Дмитриевич настаивал на своем, и то ли заручившись согласием Наташи, то ли не добиваясь ее согласия, поступил так, как счел правильным. У меня сохранилась верстка. Над заглавием работы стоит имя жены, под заглавием мое имя. Мое имя еще не убрано. Имя жены уже набрано. Почему Владимир Дмитриевич так распорядился? Несомненно, хотел, чтобы труд мой не пропал. И все же главное было не в этом, а в особой позиции Владимира Дмитриевича как деятеля культуры и науки, справедливо сказать, его гражданской позиции. Он стремился не только приумножить фонд культурного наследия, в чем так много преуспел, но и