Кровь событий. Письма к жене. 1932–1954 — страница 35 из 60

Привлеченный сюжет из библейской истории на отдаляет меня от моей цели. Широкий интерес к явлениям духовной культуры, конкретно – к поэзии и музыке, приобщение к ним, усвоение их как достояния собственного внутреннего мира вырабатывало иммунитет к общей болезнетворной атмосфере. Он вырабатывался на иных путях и в других формах, я пишу о том, что лучше знаю. Перед репрессированной культурой вырастали незримые барьеры. Сознательное противодействие? Разве что потенциально. Отвернись от зла и сотвори благо – вот что сознавалось. Не без преемственных связей с этим сознанием диссидентство, но оно как общественное явление принадлежит более позднему времени. Вот что симптоматично и знаменательно: фронтальное наступление на культуру развернулось задолго до диссидентства. На 1946 год приходится уже его пик. Хвастливый лозунг: «нет таких крепостей, каких большевики не могли бы взять» не принял во внимание такого реального факта как существование воздушных крепостей. Их функция была защитной, следовательно, ограниченной, но она состояла в неуязвимости. Можно взять все крепости, кроме воздушных. А теперь от общего к частному и конкретизирующему.

В нашем домашнем архиве имеется выписка из письма, сделанная рукой Наташи. Письма я не обнаружил и потому не могу назвать ни автора, ни даты, когда оно было написано. Мотивы, побудившие Наташу сделать эту выписку, нуждаются в пояснении: «Я вас очень, по-настоящему, ото всей души люблю, потому что оба вы давно для меня стали родными. Не в том дело, что много раз в трудные и в критические дни жизни я чувствовал ваше тепло и практическую поддержу, но в том, что вы родные по самому важному, самому глубокому, самому живому в жизни: по тому единственному реальному миру в мире, который в вас вечно светел и чист, – поэзии! Сколько бы я ни скрывался в сутолоке своих дел или даже в суете безделья – я всегда помню о вас, люблю и всякий раз, когда вынырну к вам, чувствую себя так, словно мы никогда не расставались». Я уже упоминал, что обнаружил этот отрывок, разбирая домашний десятилетиями собравшийся архив. Письмо, содержавшее эти взволнованные и волнующие строки, пришло в мое сегодня из трех- или даже четырехлетней давности. Пришло не как увядший цветок, «забытый в книге», не как «остывшая зола», не как воспоминание. Я его воспринимаю в настоящем времени, как весть от друга, с которым давно не встречался, но встретился, как «словно мы никогда не расставались». В этом письме и жизненное кредо. Оно состоит не только в том, что в живом выделено самое живое, в реальном – самое реальное, но – и это главнейшее – в образе мысли и чувств, обращенных к человеку с признанием в преданности, любви, родстве. И не по признаку товарищеской взаимопомощи в делах практических, хотя и это не пренебрежено, но по признаку духовного единения, причащенности самым живым в живом. Снималось чувство одиночества и затерянности в мире кривых зеркал – абсурдном мире. Я сказал о выдержке из давным-давно полученного письма, как содержащей жизненное кредо. Это и наше, мое и Наташи, кредо. Остаюсь с ним.

Наташа тщательно собирала и хранила мои стихотворные падения. Для нее было существенно не их достоинство, а то, что они мои. Образовался пухлый от вложенных в него листков портфель. В нем отдельная пачка с надписью рукой Наташи: «Стихи, посвященные мне». Их берегла, как святыню.

Лет десять назад в американском журнале, то ли в «Славик ревю», то ли в «Рашн ревю», нет у меня под руками этого журнала, появился критический обзор моих научных работ с закавыченным названием, которое не без труда удалось перевести. Оказалась пушкинская строка: «Обитель дальняя трудов и чистых нег». Помните:

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальнюю трудов и чистых нег.

Обзор охватывал мои работы начиная с 1928 по 1978 годы, то есть за пятьдесят лет. Название озадачило, и не только меня, но и моих коллег, помогавших перевести обзор с английского на русский язык. Профессор Джон Фильд338, автор обзора, заметил, что мое двухтомное исследование «Народная социальная утопия в России» могло бы уместиться и в одном томе. Однако, в таком случае, писал Фильд, – мы лишились бы представления о личности исследователя. И «огрызнулся»: многие работы советских историков кажутся написанными артелью. Больше меня не озадачивала пушкинская строка, вынесенная в заглавие обзора. Оставалось отдать благодарную дань признательности его автору. Творческая личность, каково бы ни было поле ее деятельности, сама по себе «текст», культурно-исторический и психологический источник. Я поделился этими соображениями с коллегами, помогавшим мне в переводе. И на вопрос, как сам я соотношу с пушкинской строкой свою полувековую жизнь в науке, выдохнул: «Жизнь, очарованная стихами».

В сфере нашего общения встречи с поэтами, мимолетные (Пастернак, Сельвинский), долголетние и устойчивые (Всеволод Александрович Рождественский, Наталья Васильевна Крандиевская-Толстая, Иван Евдокимович Ерошин, Леонид Николаевич Мартынов). Мы не искали этих встреч. Они могли состояться, могли не состояться. Возникали нечаянно, как-то само собой, но раз возникнув, закреплялись нашим встречным к ним интересом, если что-то в них возбуждало интерес к нам. Встречи счастливые, дарственные. И обязывающие. Обязывающие быть достойными общения. И это всегда испытание. Когда я назвал счастливыми и дарственными наши встречи, то имел в виду не то, что одна сторона выступает как производящая, а другая как потребляющая. Это не так. Хотя бы и в примере взаимоотношения между учителем и учеником. И в этом случае, казалось бы, простейшем, контакт достигается ответными импульсами, и чем они чувствительнее и живее, тем шире и глубже зона контакта. В этом примере особенно наглядна неэквивалентность сторон (учитель – ученик) и столь же очевидна обратная связь (ученик – учитель). Она выражается не только в усвоении знаний, чем и вознаграждается труд дающего их. Приведу слова моего и Наташи старшего и близкого друга Марии Осиповны Кнебель339 из ее книги «Поэзия педагогики»: «Отдавать душу и трудно и радостно. Трудно потому, что это требует огромной затраты не только душевных, но и физических сил. Радостно потому, что в ответ ты получаешь такой поток молодой энергии, который с лихвой окупает все затраты, все трудности и все твои муки»340. Общение основывается не на равновеликости, а на соизмеримости его сторон. Это равновесие в неравновесии. Оно не соглашение, а согласие, узнавание одного в другом, взаимопостижение и породнение субъектов, каждый из которых по-своему самоценен. Система отношений подвижная. Сочетание тем и условленное, что оно всегда чет и нечет. Размах колебаний между ними (чет-нечет) очерчивает поле соизмеримости (а в ней и сопряженности) сторон. Почему, называя имена поэтов, с которыми связывали нас нити общения, я не упоминаю имени Ариадны Сергеевны Эфрон? Знакомству с ней я обязан своей приятельнице Руфи Иосифовне Козинцевой341, некогда соузнице Ариадны Сергеевны. Я посещал дом Ариадны Сергеевны, когда она жила у Никитских ворот. Принимала охотно. Находились точки соприкосновения в понимании жизни, в отношении к литературе, живописи. Познакомил ее с запомнившимися мне стихами Владимира Свешникова (Кемецкого)342. Слушала внимательно, по достоинству оценила. Была у нас, когда мы жили на Ленинском проспекте. Говорили об общих знакомых, в частности, о Наталье Васильевне. Узнали, что Наталья Васильевна подарила Марине Ивановне сборник своих стихов (по-видимому, первый), что Марина Ивановна обрадовалась подарку и сразу запомнила несколько строф из стихов, составлявших сборник. Как оказалось, в последние предреволюционные годы Марина Ивановна с Сергеем Яковлевичем и Наталья Васильевна с Алексеем Николаевичем жили в одном доме, на Малой Молчановке. Соседство благоприятствовало их, Марины Ивановны и Натальи Васильевны, общению. Помнится, Наташа спросила, не навеяны ли какие-то строфы из поэмы Пастернака «Спекторский» образом Марины Ивановны. Предположение было отвергнуто и даже резко. Не обошлось и без чтения стихов. Ариадна Сергеевна не читала. Я же, если память не подводит, знакомил ее со стихами Ивана Ерошина. Когда Ариадна Сергеевна переехала в отдельную квартиру в писательском доме, что в районе Аэропорта, общение наше поддерживалось на уровне телефонных переговоров и в мелькании дней, недель, месяцев затерялось. Об Ариадне Сергеевне написано много. И совсем мало по сравнению с тем, что будет написано. Да и сама она стремилась укрыться в светлой тени своей матери. Всему придет срок. Остается ли мне что-либо добавить к сказанному об Ариадне Сергеевне, Але, как называли ее близкие к ней люди? Остается. Все предыдущее писать было нетрудно. Ловлю себя на том, что самое трудное (ответственное!) отодвигал. Трудно осмыслить свое восприятие Ариадны Сергеевны как человека, не погрешивши ни перед ней, ни перед самим собой. Было в ней что-то спартанское, начиная с домашней обстановки, быта, одежды. Полагаю, это черта характера, а не привычка к лишениям, сопутствовавшим ей в ее жизни и требовавшим выносливости. Иначе говоря, особенности ее жизнеотношения – особенности личностные, а давящая тяжесть внешних обстоятельств на втором плане. С обстоятельствами считалась – а как же еще! – справлялась с ними, похоже, прощала жизни за них. Важным делом было оградить пространство жизни внутреннего мира от потеснения невзгодами, неурядицами, разными привходящими жизненными обстоятельствами.

Разделившие с ней горькую участь, не только Руфь Иосифовна, но и Елизавета Яковлевна Драбкина343 (совсем немного был с ней знаком) считали ее человеком замкнутым. С этим как моментом истины можно и согласиться – мало к кому жизнь была так беспощадна, как к ней. Но момент – это момент, не больше. В испытаниях стужей, недоеданием, изматываниям физическим трудом она спорила со своей неприспособленностью и, по свидетельствам соузниц, была верным товарищем. Скажу об ее великодушии. Казнимая режимом, режим не казнила, словно все происшедшее не с ней произошло или же его и вовсе не было. Жила своим временем в его перепадах, заботах, тревогах, но все, что одушевляло прошлое, что в нем животворило, принимала как свое. В ушедших поколениях находила живых людей и радовалась встречам с ними, например с декабристами.