– Оно, конечно, не модно, сойдет?
– Что ты говоришь! Что ты говоришь! Оно божественно!
– Дурачок, ему завтра будет сто лет.
– Значит, только в нем и искать пропавшие танцплощадки. А во что переодеться мне?
Катя достала с антресолей чемодан, вытащила из него слежавшиеся черные брюки с широкими штанинами и манжетами и белую рубашку с длинными рукавами.
– Хорошо, моль не побила. Влезешь? Примерь.
– Вот тут прогладить бы…
Катя сбрызнула водой рубашку и брюки, погладила их. В комнате запахло старой одеждой и старым временем.
– Запашок, прямо скажем, музейный, – покачала головой Катя. – Ничего, девушки меньше липнуть будут. Танцевать-то, сударь, со мной будете или?..
– Вы спрашиваете, синьорина?
Был вечер. Из открытых окон неслась музыка. Над головой шелестела летняя листва. В ней летела, обгоняя Катю с Федором, белая луна. Проходящие мимо парочки громко переговаривались друг с другом и смеялись счастливым смехом. У Федора сжалось сердце. Он шагал рядом с Катей и не верил своим глазам.
Возле танцплощадки было много народа. Сидели на скамейках, толпились у входа. Женщины все были в длинных платьях «солнце-клеш» с фонариками или крылышками на рукавах, с буфами, в горошек или цветочек, а больше чисто белыми. На ножках их были туфельки или парусиновые тапочки. Многие мужчины были в военной форме, штатские в черно-белых нарядах, а кто в пиджаках, непременно с отложным воротником на лацканах. Сквозь решетку площадки глядели пацаны. Двое или трое расположились на дереве. В сторонке от них сгрудились девчата. Они хихикали и постреливали глазками на сверстников. На площадку пускали только взрослых. Странно, подумал Федор, странно, что взрослые хотят танцевать. В крытом павильоне продавали мороженое в вафельных стаканчиках. Все женщины были с мороженым, а мужчины с «Беломором».
Федор купил два билета, и они прошли на площадку. Он держал пальцами билеты и ощущал, как бумага пропитана ожиданием, которое, как яд, просачивается в пальцы и растворяется в крови.
Танцы вот-вот должны были начаться. Трио баянистов исполняло «Турецкий марш».
– Вон он, средний, – Федор показал Кате на Борьку Блюма.
– Кучерявенький! – засмеялась она и подмигнула Борьке Блюму.
После марша два баяниста ушли, остался один Борька Блюм. На площадку обрушилось стрекотанье цикад и восхищенный шепот листвы. Собрался оркестр и заиграл вальс. Все закружились, подхваченные музыкой. Как странно, думал Федор, стоит услышать музыку, и тут же видишь время, в какое она возникла. Или наоборот?
Они кружились с Катей. Он впервые в жизни не чувствовал под собой ног. Он чувствовал шелковистую ткань на талии Кати. Она одна была в черном платье. Но как она была хороша! Он не смотрел по сторонам, но знал, как ею любуются все. Его рука, поддерживающая ее руку, чуть-чуть дрожала. В глазах ее проносились огоньки фонарей, легкая беззаботная улыбка не сходила с лица. Их тела то и дело соприкасались в танце. Они касались друг друга легко, как ласточка поверхности воды. Было томительно и тревожно, как в юности, и всего переполняли, как в юности, восторг и радость. И руки их стали мокрыми от жара тел.
Они шептались непонятно о чем, смеялись непонятно чему, они были счастливы, как дети…
Кто-то толкнул Федора как бы случайно. Он понял: это вызов.
– Катька наша! – весело сказал кучерявый парень Борька Блюм, а по бокам у Федора возникли еще двое баянистов.
– Была, да вся вышла! – тоже весело сказал он.
Он вдруг увидел себя эдаким квадратным бычком (выше и шире, чем он был) с лохматыми бровями и густыми усами, синим раздвоенным подбородком, в широкополой шляпе и сапогах с короткими голенищами. Во рту не «Беломор», а сигара, и крупные зубы, как белый фаянс. То ли ковбой, то ли касик с хребтов Сьерра-Мадре. И с ног валил запах табака, конского пота и алкогольного перегара. Это впечатляло.
Катя положила голову на его покрытое славой и пылью плечо.
– Не смейте! – сказала она. – Я теперь его. А твоя, Борька, музыка!
И глаза ее блеснули, как два изогнутых ножа.
– После танцев пойдем к реке, – шепнула ему Катя, и он снова забыл о земле.
Промелькнула афишка: «Премьера комедии «Весна».
И снова они танцуют, шепчутся и смеются. И тела их, соприкоснувшись, испуганно отталкиваются, и тут же их снова тянет друг к другу…
И так до тех пор, пока он не очнулся на скамейке в глухом углу заброшенного парка, где и пять, и тридцать, и пятьдесят лет назад луна заливала светом опустевшую после танцев деревянную танцплощадку, где она летела и никак не могла догнать убегающее от нее время. В голове его, как свеча на ветру, мигала и угасала мелодия.
… пусть годы летят… но светится взгляд… и листья над нами шумят…
А под тем деревом еще бледнела тень, качаясь в воздухе, словно уходила в темную воду, пока не исчезла из глаз.
Фелиция, где ты? Куда ты пропала? Вернись!
И когда только у Дрейка запершило горло, он понял, что кричит, бросает слова, как жизнь, на ветер.
***
(Глава 54 из романа «Солнце слепых»)
Елена и Парис
Новый год отдел встречал у Хенкиных. Как известно, встреча Нового года – всего лишь шумный повод уклониться от его встречи. А тут еще неделю назад Хенкин купил по блату румынский гарнитур, и гости, естественно, восхищались новой мебелью со всей страстью. Почти весь отдел, авангард науки, уже был в сборе, арьергард, по определению, подтягивался. Были: Федя Глазырин, аспирант Хенкина, лысый молодой человек, у которого хватало ума учиться еще и после института, с Глазыриным – вертлявая лаборантка Чанитова из дружественного отдела Сосыхи, к которой все мужчины приставали со стандартной просьбой «Поцелуй, Чанитова!», Анна Николаевна и Иван Васильевич Шафрановы, ни на минуту не оставляющие друг друга без внимательно-ядовитого участия, завистники Потугины, Клавдия Тимофеевна без мужа и Грга Данилыч без жены – «четыре радостные глаза, два прожорливые рта», два закадычных друга – Валя Губчевский и Гриша Неустроев, или, как их звали, Гугу и Нигугу, дочка Сливинского Фаина и его же аспирант Савва Гвазава, непонятно кем приглашенные. Заявился молодой специалист из столицы молчаливый Мурлов, за ним следом местный самодеятельный поэт Богачук, продолжавший писать стихи и после сорока лет их писания, не потерявший надежду, что со временем они изменятся, как все в этом мире, к лучшему. Были и другие. Безымянных всегда больше. Даже среди приглашенных.
Богачук, раздеваясь, по частушечному шумел:
– Все работники отдела дружно бегают от дела, видно их такой удел – находиться не у дел!
И еще что-то в этом же роде, веселясь, как дитя, подмигивая и поглядывая на Хенкина. Хенкин одобрял в человеке любое творческое начало, и по этому поводу в мужской компании любил шутить: «Без творческого начала и конец не творец».
Пройдя к столу, Богачук увидел в тарелочке красную рыбку, красную же икорочку и пустил фейерверк:
– Помни, товарищ, сила мужская – в супе-овсянке и спинках минтая!
Поэзия вдохновляет – труба протрубила, и через минуту отдел, как эскадрон, был с вилками наголо. И понеслась душа в рай. Начались проводы старого года под ожесточенный лязг ножей и вилок, стук и скрип тарелок и зубов. Поначалу молча и яростно, а затем с выкриками и взрывами смеха. Если закрыть глаза, то напоминало взятие Измаила. Пленных не брали, валились замертво.
– А вы слышали, Квачинский себе дисер сварил? – задал вопрос в воздух Савва Гвазава. Он выпил водочки и закусил почему-то конфеткой из кармана. – Ходил, ходил за Сосыхой три года, карандашики очинял, и вот – на тебе – выложил на стол.
– Да вы что? – испугалась Анна Николаевна и посмотрела на мужа, тот индифферентно сосал лимончик. – Когда же он успел?
– Вот, успел, – сказал Савва, прокусывая кипенными зубами кровавый соленый помидорчик.
– Было бы за кем ходить, – крякнул Нигугу. – Десять лет очинял бы карандаши!
Все как-то примолкли, а Гугу успокоил друга: «Гри-иша!»
– Ну что Гриша? Я и половики бы тряс, хоть каждый день.
Хенкин же подцепил на вилку прозрачный кусочек российского сыру, повертел его, разглядывая дырочки (и все почему-то подумали, что вот такая же дырочка – невоспитанный Нигугу, нечего было на рожон переть), и сказал грустно:
– Были бы ноги, чтоб ходить… А Квачинский очень трудолюбивый, очень способный и очень скромный, к тому же… ученый. Он времени зря не терял, – и Юрий Петрович поглядел на взъерошенного Нигугу. Удовлетворившись обзором, он сказал веселей: – Собираемся мы не часто, пожалуй, ин корпорэ, первый раз, а ведь мы – один коллектив. Полжизни проводим в нем. Я позволю себе каламбур: в постели своей меньше спим, чем на работе. А почему бы нам не собираться почаще?
– У меня в общаге? – тихо с восторгом спросил Нигугу, но Гугу толкнул его локтем.
Хенкин взял наливное яблоко из хрустальной вазы, смачно откусил, рукой призывая всех ударить по фруктам, разжевал и проглотил. Все поняли, что начальник предлагает тост. Один Гвазава в это время о чем-то спорил с Фаиной. Юрий Петрович продолжил:
– С яблоками много чего связано. Начиная с полезных советов диетологов – ешьте по яблоку в день, проживете, мол, сто лет. Или как полезен сидр. Когда я был во Франции – о! Ну да ладно, это вы знаете. Возьмем что-нибудь посолиднее, выверенное годами. Да тот же древнегреческий эпос о богах и героях. Вы, конечно же, помните тяжбу трех богинь и довольно-таки рискованный поступок Париса. Он должен был подарить яблоко прекраснейшей из них. Подарить яблоко Афродите! Это ж надо было иметь голову на плечах!.. – Хенкин выпил глоток из бокала. – Украсил голову Менелая рогами, но, увы, и свою потерял. Но его можно понять… – Хенкин посмотрел почему-то на Мурлова, как бы приглашая молодого специалиста разделить его точку зрения, а потом на жену. – Ведь все упиралось в красавицу Елену.
– О да, это была такая красавица! – зашумели все.
А Юрий Петрович, непостижимым образом сдерживая всеобщее желание выпить еще, пока год не скончался, продолжал тянуть нить рассуждений. У Хенкина она могла быть бесконечно долгой, даже длиной в остаток года. Нигугу нервничал.