В нем Акутагава изобразил средневекового придворного художника, любившего только свое искусство и пятнадцатилетнюю дочь. Правитель повелел ему расписать ширмы, представив на них муки ада. Мастеру никак не удавалось изобразить падающую карету, а в ней охваченную огнем придворную даму. Он попросил его светлость сжечь у него на глазах карету. Правитель согласился и велел посадить в карету связанную дочь художника, до этого отвергнувшую его притязания. Перед сеансом дочь показали отцу и подожгли карету. Ужас и муки девушки и отца, оказавшихся в безвыходной ситуации, завершились самозабвенным восторгом творца, спешащего запечатлеть «натуру». После завершения своего шедевра художник повесился.
Писатель без отдыха работал, совершал лекционные поездки по стране, редактировал хрестоматийные сборники. По воскресеньям в своем кабинете он собирал друзей, единомышленников и начинающих писателей, из которых создал свою школу. Находил время и на посещение банкетов, на коллекционирование старинных картин и антиквариата.
За границей писатель побывал лишь однажды – по заданию редакции «Осака майнити» он совершил путешествие по Китаю и по Корее. Великое землетрясение 1923 г., опустошившее столицу, Акутагава за своей работой почти не заметил.
В 1920-е гг. вышли сборники его новелл: «Волшебный фонарь», «Цветы ночи», «Весеннее платье», в которых ярко проявилось неприятие писателем милитаризма и капитализма. Рассказ «В чаще» вошел в хрестоматии как пример виртуозного построения сюжета. (Выдающийся кинорежиссер А. Куросава поставил по нему знаменитый фильм «Расёмон».)
От критики нравов писатель перешел к неприятию социальных пороков общества. Не видя возможности примирить человека и общество, страдал вдвойне: как гражданин и как писатель.
Несколько лет он жил, потеряв душевное равновесие, часто болел. В минуту отчаяния как-то признался: «То, что стоило бы написать, никак не пишется. То, что мог бы написать, писать не стоит».
По совету врачей Рюноскэ прошел курс лечения на водах. Однако с каждым днем его все сильнее одолевал страх перед надвигающимся безумием. Он всю жизнь боялся повторить судьбу матери. Его стали посещать мысли о самоубийстве, от которых спасала только работа.
В «Диалоге во тьме» он сам себе приказал: «Писать – в этом надежда, писать – в этом твое спасение. Возьми в руки перо, Акутагава Рюноскэ. Ты должен жить. Тебе еще есть что сказать людям».
Взяв объектом своего анализа не личность, а общество в целом, писатель в 1927 г. создал блестящую сатирическую утопию «В стране водяных» («Каппа»).
Кульминацией же его творчества и высшим взлетом всей довоенной литературы Японии явились два произведения Акутагавы – «Зубчатые колеса» и «Жизнь идиота». В них писатель показал бездну, в которую упал не только он сам, но и вся современная культура. Они отразили психическое состояние писателя в последние месяцы жизни, когда его одолели депрессия, галлюцинации и видения.
«В конце концов я сам не более чем мсье Бовари среднего уровня», – с надрывом написал писатель и в предсмертном письме своим детям сказал: «Если и вы потерпите поражение в жизненной борьбе, тоже уйдите из жизни сами, как это сделал ваш отец».
Акутагава покончил с собой 24 июля 1927 г., приняв смертельную дозу веронала. Его самоубийство шокировало друзей и знакомых, но не стало для них чем-то неожиданным. Никто так и не узнал истинной причины его смерти.
За 12 лет Акутагава создал 150 новелл, несколько циклов миниатюр, несколько сценариев, ряд литературно-критических статей и лирико-философских заметок, а также венец минимализма – «Молитва пигмея».
В 1935 г. в Японии была учреждена литературная премия имени Акутагавы для молодых писателей. По числу художественных переводов Акутагава занимает одно из первых мест среди японских писателей.
В России к Акутагаве был непреходящий интерес с момента выхода первых его переводов, которые осуществляли В. Маркова, Б. Дубин, В. Мазурик, А. Стругацкий, А. Ермакова, В. Гривнин, Н. Фельдман, Т. Редько-Добровольская и др.
Кровь страсти – какой ты группы?
Фаине всюду мерещился Филолог. То она вдруг слышала его смех за спиной и суеверно боялась оглянуться, то с замиранием сердца видела его на перекрестке или в окне троллейбуса, то чувствовала на себе его пристальный взгляд, когда, задумавшись, брела возле ночных витрин универмага, а в майский полдень, когда она, радостная и легкая, летела по пронизанному солнцем и птичьим гомоном скверу в цветущих яблонях и зеленых газонах, по которым рассыпались одуванчики, как цыплята, Филолог сказал ей тихо на ухо: «Счастливая ты, Фаина: идешь по скверу – и тебе не скверно». А вечером, когда она сидела в кресле и рассеянно листала немецкие и итальянские альбомы с репродукциями картин знаменитых художников, а чарующий блюз ткал в воздухе ее уютной комнаты прямо-таки зримый причудливый орнамент тихой печали, Фаина мысленно продолжила неоконченный спор с Филологом о «древе познания добра и зла» и тут же почувствовала на коленях его руки, а потом голову. Он стоял на коленях у ее ног. Она закрыла глаза и откинулась в кресле, боясь пошевелиться, и слова, которые она собиралась сказать, которыми она хотела спорить с ним, расцветали в ней, как цветы фейерверка, и медленно таяли в темноте сознания без следа. И чувствует она, как его рука гладит ее ноги, она открывает глаза и видит восторженное лицо Филолога. Он что-то говорит ей, но она не слышит, от радости она плачет, и из-за слез расплывается его лицо, и она чувствует его руки, от прикосновения которых пронизывает дрожь. И когда сердце, казалось, вот-вот разорвется от восторга, она слышит, как он говорит: «Захочешь увидеть меня, Фаина, – вот в этом альбоме, на сорок пятой странице, увидишь меня…»
Она проснулась под утро в кресле, вся изломанная неудобной позой и с сильно бьющимся сердцем. У кресла валялся альбом с перегнутой страницей. Фаина подняла альбом, машинально расправила страницу и, глянув на сгиб, вздрогнула – на нее смотрел Филолог, как на той фотографии, молодой, серьезный, одухотворенный. Портрет был написан в манере Дюрера, но без подписи и без комментариев в конце альбома. Изломанная страница была сорок пятая.
– Как это все ужасно, – шептала Фаина. – Ужасно. Ужасно.
И не с кем было поговорить по душам. Отец был в Штатах, Альбина в отпуске на юге, Гвазава – только не с ним говорить по душам. Он понимает только тесную беседу двух тел, а еще лучше – задушевный монолог своего, неповторимого. Нарцисс! Среди всей богом забытой толпы знакомых мужчин разве только один Мурлов мог бы понять ее, а не понять, так хоть успокоить своим ненавязчивым вниманием. Ему можно вообще ничего не говорить, он и так понимает все.
– Как это все ужасно, ужасно, ужасно… – машинально шептала Фаина и соображала, где сейчас может быть Мурлов. Где, где? Да под боком!
Июнь был необыкновенно жаркий. Вода в реке, как парное молоко. Все загорели, как черти. Когда в троллейбусе баба Зина увидела негра, которого отродясь не видывала раньше в Воложилине, она вполне искренне посочувствовала ему: «Бедный! Загорел-то как!»
Когда по реке проходил теплоход, дети бросались в воду качаться на волнах. Волны накатывались на песок, а когда вода отступала, песок был похож на женскую кожу.
– Очень похоже на твою, – сказал Мурлов. Фаина быстро поцеловала его, а он радостно улыбнулся и попросил: – Еще!
Фаина смотрела в небо, и ей было до того хорошо, что не хотелось даже лезть в воду, хотя и лежать под солнцем уже не было сил.
Возвращаясь с пляжа, они зашли в блинную, взяли по три порции блинов с медом и клюквой и по два стакана чаю.
– Какой сегодня замечательный день, – сказала Фаина. – Это надо как-то отметить. Пойдем ко мне, у меня есть бутылочка «Алазанской долины».
Это был их день, их вечер, их ночь. И все было замечательно. И утром он спал, и улыбался во сне, а она целовала, нет, едва прикасалась своими мягкими губами к его слегка щетинистой щеке и повторяла чуть слышно: «Милый. Милый».
В июле они решили лететь в отпуск на юг. Перспектива вместе провести целый месяц, не прячась по углам, на море, вдали от всего и от всех – радужная перспектива. И вот они летят в Адлер. Сидят рядом в креслах, рука в руке.
Первые пять-шесть дней они провели в трех местах: затемненная комнатка, базарчик, пляж. Мурлов был счастлив и ненасытен – его радовало, когда в четыре утра под окном оглушительно орал рыжий петух. Фаина ворчала:
– Опять этот гад. Отруби ему завтра башку.
А Мурлов тут же спешил ее успокоить, а потом расслабленно заверить, что завтра разберется с этих горлопаном. Каждый вечер он вспоминал, что опять забыл о петухе, и само слово «петух» стало действовать на них возбуждающе и требовало очередной порции успокоительных услад. Мурлова они действительно успокаивали, и, поговорив о том, о сем, он сладко засыпал, посапывая и улыбаясь во сне. Но Фаина, увы, не становилась спокойней от такой приятной, но мелкотравчатой, как ей иногда казалось, жизни. Впрочем, она не подавала виду, а Мурлов этого, естественно, не замечал. Фаина долго не могла заснуть, и всякий раз пыталась разобраться в своих чувствах, но ей не хватало запалу, и она незаметно засыпала, так ни в чем и не разобравшись. А потом орал петух в четыре утра, и ей тут же хотелось вневременной, между явью и сном, неги, хотелось таять и растворяться друг в друге, как ночь в утре, любить и быть любимой, она бормотала: «Опять этот гад! Отруби ему завтра башку», – и благодаря петуху, все повторялось сначала, и весь день потом раскручивался, как гигантская стрелка, ход которой анализировать бессмысленно.
Фаина и Мурлов были абсолютно не приспособлены к жизни. Фаина всю жизнь росла под присмотром хорошо оплачиваемой и доброй няни, как домашний цветок в горшочке. Она открывала глаза – на тележке, как во французском фильме, дымился кофе, а закрывала – и не вспоминала, какие дела не доделала, и с чего начать завтра утро. Единственное, что она делала регулярно и со старанием, – перебирала книги, протирала их от пыли, сортировала по авторам, по темам, по меняющимся с годами увлечениям. Впрочем, как вскипятить чай, заварить кофе, намазать бутерброд, сварить сосиски или поджарить глазунью – в общих чертах она знала. Мурлов, разумеется, имел более широкий кругозор кулинарных познаний, основанный на пяти с половиной годах самостоятельной студенческой жизни: он мог сварить молочный суп, манную кашу, те же сосиски, и даже с тушеной капустой, сжарить картошку, и сварить настоящую тройную уху – этому он научился в детстве от деда.