Кровь страсти – какой ты группы? — страница 57 из 60

– А вот этого не надо, – Ольга Ивановна протянула руку к фотографии.

Кошка вдруг зашипела, схватила карточку в зубы и выпрыгнула в окно. Ольга Ивановна метнулась за ней, но той и след простыл.

Господи, да что же это такое? Чья это кошка? Она вышла из дома, стала звать кошку, спросила у ребятишек, не видели те черную кошку, красивую, стройную, с фотографией. Те рассмеялись. «Как же так? Ведь другой такой фотографии нет. Что же делать-то?» Она прошла по всем квартирам, но ни в одной не держали черной кошки. Подошла к тополю, погладила кору, тополь сегодня был странно молчаливый. Мимо прошел рыжий мужчина. Странное лицо, безбровое совсем. Когда-то египтяне в знак траура по умершей кошке сбривали себе брови.

Ночью она, сморившись от колготы, присела на табуретке в кухне, задумалась. Почувствовала, как потянуло по спине холодком, оглянулась и обмерла. На подоконнике стояла черная кошка с рыжими бровями, рот ее был открыт, торчал красный язычок, белели четыре зуба. Ольга Ивановна встрепенулась и едва не свалилась с табуретки. Перешла на кровать и уснула.

Проснулась поздно, совсем разбитая. Лишь бы приступа не было. Самое ужасное ощущение во время приступов – глубокая, неуловимая, как комариный зуд, настораживающая тошнота. Днем расходилась. Кажется, обошлось. Вот настроение только неважное. Больше недели она не могла успокоиться, всё выглядывала за окном кошку, но та больше не появилась.

* * *

Несчастий долго ждать не пришлось. Дворник откуда-то узнал, что завтра будут пилить тополя. Ольга Ивановна развила бешеную деятельность. Полдня обзванивала знакомых, и когда в десять утра к месту работы подъехала бригада «озеленителей», ее встретила общественность, защитившая зеленые насаждения. Вечером сюжет показывали по телевидению, и жители выискивали в массовке себя.

Весь июнь Ольга Ивановна пролежала в больнице, начисто забыв о коварных чиновниках. После выписки первым делом проверила, как там ее «сыночек». Никому не нужен, земля, как бетон. Чтоб взрыхлить и полить, потратила все силы.

Приснилась мама, ясно так, близко… Будто в детстве их дом, ночь на дворе, мама в доме, а она снаружи стучит в стекло и машет ей рукой. Машет и удивляется, неужели ее не видно? И вдруг мама положила ей руку сзади на плечо и упрекнула: «И не заходишь к нам».

Утром занялась стиркой, а когда ближе к обеду глянула в окно, увидела «озеленителей», уже дорезавших деревья на соседней аллее. Оставался последний тополь. Из-за стирки ничего не слышала. Застучало в висках, и такая тоска взяла, такая тоска! На очереди была их аллея. Не помня себя, выскочила на улицу.

* * *

Рабочие стали обсуждать, начинать тополиную аллею до обеда или уж после. Они не обращали внимания на кружащую вокруг них старуху. Странная какая-то, бормочет чего-то, глядит дико.

– Бабка, чего надо? Иди отсюда!– несколько раз прогоняли ее, но бабка не уходила.

– Ладно, парочку срежем, а потом прервемся, – решил бригадир. – С этого и начнем. Красавец какой!

Услышав это, старуха стала прыгать вокруг тополя, с пеной у рта крича: «Вася! Васенька!!» Мужики со смешком вполсилы оттеснили сумасшедшую из опасной зоны. Та вдруг с пронзительным криком прорвала оцепление и припала к тополю.

– Вот же, зараза! – крякнул бригадир. – Пиявка! Да оттащите же ее! Зашибет!

В этот момент тополь с треском стал медленно валиться на землю. Рабочие отскочили в сторону, с ужасом, понимая, что уже ничем не помочь, ни бабке, ни бригадиру, смотрели, как тополь как-то ласково накрывает старуху, не сделавшую ни малейшей попытки хотя бы отлепиться от ствола.

– Сыноч… – донеслось из-под тополя. И тихо так стало…

* * *

– Прямо на моих глазах, сам видел – черная кошка на тополь прыгнула, откуда только взялась…

– Из «Места встречи…»

…а он так ме-едленно стал туда-туда-туда, наклоняться, наклоняться, наклоняться и бух на асфальт! И асфальт, как консервным ножом, мягко так стал взрезаться, по кругу, ровно так, а потом корни стали лопаться… И ничего такого больше не было, даже ветра.

– А кошка?

– Кошка? Чего кошка?

– Ну, кошка – может, она прыгнула и тополю когтями душу зацепила.

* * *

«Милый Васенька!

Получишь ли ты это письмо? Успею ли написать его?

Режут тополя, бегу…»

* * *

– «Болит?» – спросил меня. «Да,– отвечаю, – побаливает». «Отсечем больной орган». Представляешь, отсечь печень?! – Семенов хрипло засмеялся. – «Он у меня не один такой». – «Вижу. Отсечем все». Представляешь, все! «Если отсечь всё, – спрашиваю, – что останется?» Знаешь, что он?

– Душа? – Василий взглянул на Семенова. Тот ничего не ответил.

Полеты у летчиков во всех смыслах заканчиваются на земле. У Василия они закончились в летном училище. Дали однокомнатную квартиру в офицерском доме, на одной площадке с Семеновым.

Он по возможности звонил и регулярно писал матери. Она сама не звонила, но раз, а то и два в неделю присылала письма. Писала о своем состоянии и ощущениях от меняющейся, но неизменной жизни. Он по субботам отвечал. Те письма, что он писал, когда ему было лет сорок, помнил ясно, но письма последнего времени писал машинально, и потом мучительно вспоминал, отправил на этой неделе письмо или нет. По субботам часто напивался и потом смутно помнил события минувшей недели. Не виделись они давно, всего ничего, а пять лет прошло. И тут Василий ясно вспомнил, что последний раз написал письмо матери еще… в прошлом году.

– Сволочи, – буркнул Семенов, – эти лекари. Лишь бы деньгу сорвать.

– Не лечись у сволочей.

– У кого ж тогда лечиться? – махнул тот рукой и вышел в туалет.

Василий задумался, крутя тяжелый стакан в руке. Виски маслянисто обегало стенки, успокаивая его. «Что же я столько не писал ей?»

Как только Семенов скрылся в туалете, зашел майор Горзень. Майор подошел к нему и протянул конверт с черной каемкой:

– В конце дежурства принесли.

Василий провел пальцем по траурной полоске и ощутил тепло. Письмо было от матери, ее рука. «Потом прочту», – решил он.

Зашел Семенов.

– Письмо, да? От матушки?

– Да, письмо, – Василий сунул письмо мимо кармана, не заметив, как оно упало на пол.

* * *

Через полчаса они были дома и разошлись каждый к себе. В комнате было свежо, даже зябко. Выключив кондиционер(от него болела голова), Василий разделся до трусов. Кожа стала гусиной. Поводил лопатками, сделал несколько согревающих движений. Через десять минут стало жарко и душно, в голове образовалась каша, и нельзя было избавиться от легкой, как запашок кондиционерного воздуха, тревоги. Рассеянно огляделся, ища письмо, но тут же и забыл о нем. Потной ладонью смахнул пот со лба и полез под душ. Стоял под ним долго, пока не устал. Еще сорок минут как не бывало. Стрелка приближалась к трем. Выходной перевалил на вторую половину.

Василий постучал к Семенову. Тихо. Приоткрыл дверь (Семенов никогда не закрывался), тот лежал на кровати. Духота в комнате была страшная. Такая жара была в Индии, где он пробыл невыносимо долгие пять месяцев. Кашлянул, но приятель не отреагировал. Надулся пивом, толстяк. Василий прикрыл дверь и вернулся к себе.

Сел за стол и вспомнил вдруг Джанки. Откуда выплыли ее лицо и фигура? Забытое ощущение трепета перед встречей с неизведанным пронзило его. Тело его дрожало, и нетерпение разрывало душу. Томление и нетерпение, будто снова он мальчик, и вокруг так много всего чистого… И где-то в страшной глубине памяти таял, как фруктовое мороженое детства, пронзительно чистый голос Джанки, и никак не мог растаять. Он наполнял его ледяной прозрачностью, от которой всё сильнее и сильнее продирал озноб.

Василий почувствовал страшную слабость, в сердце что-то журчало, и из него будто выдергивали нити. Вены позеленели, точно по ним побежала тополиная кровь. Холодный пот покрыл его с головы до ног, глянул в зеркало – бледный как смерть.

Без стука зашел Семенов.

– Ну и что пишет матушка? – спросил он.

И тут вслед за ним в комнату зашла, грациозно изгибая тело, а хвостом рисуя знак вопроса, черная кошка, Она села у ног Василия и уставилась ему в глаза. В зубах она держала конверт с черной каемкой. Василий вздрогнул, его пронзила тоска, как от взгляда матери,в котором он всегда видел вопрос, на который так и не нашел ответа.

Он взял письмо, распечатал, взглянул на расплывающиеся строки и, положив руки на стол, опустил на них голову, которую, знал, больше не поднять. И не больно, а сладко было ощущать, как сердце расползается, словно ветошь.

Потом, мама, отвечу… После…

Вода-вода, кругом вода

Домовладелец

В Англии Гвазава лишний раз убедился в том, что английская поговорка «Мой дом – моя крепость» соответствует истине, а сама Англия гораздо больше, чем кажется при взгляде на карту мира. По рекомендации своих лондонских партнеров он жил в замке отошедшего от профсоюзных дел лидера довольно крупного тред-юниона, мистера Гризли.

Мистер Гризли не был джентльменом в уайльдовском или моэмовском смысле этого слова, не говоря уже о мнении на сей счет пэра Англии Байрона, лорда Честерфилда или герцога Веллингтона, но был вполне приличным человеком. То обстоятельство, что мистер Гризли являлся владельцем роскошного замка на юго-восточном побережье Англии, наполняло его такой значительностью, что коренастая и несколько грузноватая фигура британца выглядела рослой и стройной, а манеры – безукоризненными. Вещи совершенно немыслимые в российском гражданине, даже очень высоком и стройном и имеющем ученую степень или заслуженное звание на поприще искусств. Россиянина – посели его хоть во Дворце дожей в Венеции и накачай значительностью под самую завязку – узнаешь за версту. Копна значительности с вороватыми глазами. В мистере же Гризли эта значительность была естественна, как в Англии английский туман, которого, впрочем, за все время пребывания Гвазавы в Новом Альбионе не было и в помине. И – надо отдать должное мистеру Гризли – значительность не переходила у него в снобизм. Мистер Гризли и замок подходили друг другу, как добропорядочная семейная пара из Ноттингема или старинная чайная пара из китайского фарфора. Он мог не произносить фразу «мой дом – моя крепость», это было видно и так, без всяких слов.

Замок располагался в живописном месте под Брайтоном на берегу Ла-Манша. Это были места, издавна не обиженные ни богом, ни историей. В проливе – на протяжении суток то сером, то черном, то белом или бирюзовом – весело белели треугольники парусов сотен яхт, и они вносили в душу покой и свежесть одновременно.

На этот раз туманов и чопорных англичан не было. Ночное мраморное небо было, была бледнолицая, типично английская луна, а тумана – нет, не было. Каждое утро Савву будило яркое солнце. Оно играло в прорези величественных портьер на огромном окне, из которого был виден Ла-Манш. Солнце играло на воде, в листве и на газонах, ничему и никому не отдавая предпочтения. А после обеда Савве не давали вздремнуть часок-другой яркие, как подсолнухи, женщины, играющие на лужайке на музыкальных инструментах, послушных им, как воспитанные мужчины. Трудно старому холостяку соснуть в раю хотя бы часок! Какой там сон, когда сигнал «Подъем»!

Мистер Гризли был с мистером Гвазавой на дружеской ноге. Собственно, они равноценно представляли два достойных профсоюза двух достойных, связанных не простыми, но прочными отношениями стран. Правда, спроси мистер Гризли Гвазаву, какой профсоюз представляет его гость, думаю, сударь бы слегка замялся. Но не это было главным. Главным было то, что уставы обоих профсоюзов не были чрезмерно отягощены пуританскими заповедями. Мистер Гризли был много старше мистера Гвазавы, но достойно сохранил в своем бренном теле присутствие добротного британского духа. Попади он на глаза Киплингу, несколько славных строк обессмертили бы его не менее славное имя. Но, хотя мистер Гризли и чувствовал себя по-прежнему молодым и здоровым, жизненный путь его, независимо от его желания, уже приблизился к берегу неведомой туманной реки, уносящей в невозвратные дали. Тем охотнее он разделял с жадным до удовольствий кентавром из туманной России последние свои прихоти и услады. Кентавром он прозвал Савву, так и не сумев понять, кто же тот на самом деле: русский, грузин, джигит, мулат, метис, кавказец, горец или просто «советик». И когда Савва с пафосом говорил ему о гении Пушкина, видимо проводя некую аналогию с собой, у мистера Гризли почему-то и всплыло в голове это дикое, непонятное, такое далекое от всего уклада его жизни, но красивое и гордое слово «кентавр». «В России, наверное, все такие, – подумал мистер Гризли, – там бескрайние ковыльные степи и кентавры, а на них с неба, как кучерявый бог, смотрит Пушкин». Расставались мистер Гризли с мистером Гвазавой друзьями, заверили друг друга в искренней и взаимной симпатии и обещали наезжать друг к другу, как только позволят дела или по срочному вызову.

Когда Савва летел в Москву, ему предложили виски, от которого он со вздохом отказался, подложили подушечку, разули и укрыли ноги шерстяным клетчатым пледом. Савва закрыл глаза и, под мерный гул двигателей, в полудреме, позволил себе задуматься о себе и своем стиле жизни. В голове его нарисовался какой-то фантастический замок, среди дубов и вязов, на прозрачном озере, чистые аллеи, широкая поляна, кусты сирени и роз… Белокурая женщина вдали под солнцем, вся в голубом, нарядные девочки в шляпках с бантами и гольфиках с бонбончиками… А потом семейный портрет в золотом интерьере: он сам, белокурая женщина – его жена, девочки погодки, тесть с твердым подбородком и твердыми процентами в английском банке, чуть легкомысленная теща, на несколько лет, как положено, моложе своего зятя…

«Пора менять жилище», – решил он, сходя по трапу и глядя на черные и блестящие каменные, стеклянные и бетонные стены, полосы, дорожки и башни огромного аэропорта в золотых огнях. Быстренько и с прибылью решив в Москве московские, а значит, денежные дела, Гвазава не стал задерживаться в столице, где вопреки Веспасиану все-таки пахло довольно дурно, особенно после свежего воздуха Ла-Манша, и полетел на ближайшем рейсе в Воложилин.

За бортом была воложилинская полночь. Аэропорт был, конечно же, не такая громадина, как Шереметьево, и, понятно, гораздо меньше «Хитроу». И хотя ночь так же мокро блестела черным и золотым, это был все же другой, провинциальный, провинциальный даже в России, блеск. Но когда такси въехало в черту города, Савва почувствовал, что приехал домой, и успокоился.

Едва зайдя в дом, Савва бросил чемодан у порога и сразу же, не переодеваясь, взял с полки подборку рекламных газет и журналов, сел в кресло и аккуратно отметил красной ручкой телефоны риэлтерских служб и компаний по продаже недвижимости. Утром он проснулся рано, и утро не изменило его решимости сменить свой стиль жизни на более достойный. Сколько можно, в самом деле, жить в двадцати семи бетонных квадратах, в подъезде, где пахнет нищетой и общественным туалетом? Вообще-то правильно: деньги не пахнут, пахнет их отсутствие. Даже иногда воняет. И хватит снимать на вечер молоденьких пластиковых пустышек. Пора обзаводиться настоящим домом. Вон уже седина виски тронула.

В лучшем агентстве города, по имени первого известного крупного жулика, «Меркурий», Савву сразу же предупредили о том, что цены у них несколько выше рыночных, но зато гарантирован полный сервис. Тут же составили договор, по которому «Меркурий» обязался подобрать ему искомый коттедж, а Савва обязался не пользоваться больше ничьими услугами. Расчет наличными, «колдунчиками», два процента скидка.

Собственно, только в агентстве и нарисовался окончательный вид потребного Гвазаве жилья: двухэтажный коттедж в пригороде, недалеко от дороги, но и не на самой автотрассе, с подземным гаражом, сауной, бильярдом, лесом за спиной и озером перед глазами, газонами, без всяких этих «культурных» посадок и теплиц, и чтоб из окон не было видно, как в соседних хижинах пьют чай или водку и наскоро занимаются любовью, а по тесным участкам шарашатся оборванцы в спортивных костюмах и телогрейках.

Шефом оказалась старинная знакомая по институту Сливинского, которую он не видел уже много лет. «Да, надо же, столько лет!» – оба воскликнули они, когда остались одни, и засмеялись. Обменявшись новостями, они расстались, оба довольные таким приятным началом трудового дня. Виктория обещала подобрать достойный объект не позднее середины следующей недели.

Савва в хорошем настроении катил по загородному шоссе и по-новому приглядывался к коттеджам, выросшим по обе стороны автострады за последние годы, как грибы. Нет, это он правильно сделал, что решил взять дом в пригороде и не на трассе. Так и спокойнее будет, и чище. С Викторией они поговорили об общих знакомых. Их оказалось на удивление много. Фаина Сливинская в институте больше не работала.

– А, ну она же еще тогда ушла, как только Буров заступил, – вспомнила Вика.

Фаина вроде как защитилась и читает лекции по разным школам и университетам. Одна, не замужем?

– Наверное, одна, – засмеялась Виктория. – Во всяком случае, фамилию не сменила.

– Фамилия – ее гордость, – сказал Савва и почувствовал, как защемило сердце.

Гвазава свернул на проселочную дорогу, проехал метров пятьдесят и остановил машину. Вылез из нее и уселся неподалеку на поваленную березу. Вдали неслышно текла река, за спиной с шипением проносились машины. Кто-то прогудел встречному. Встречный отозвался. Савва не слышал этого. Он весь оказался во власти воспоминаний. И из огромного прошлого, населенного, как детдом, одинокими индивидами, Савва явственно видел одно лицо – лицо Фаины. Она была на переднем плане полотна его воспоминаний, как центральный образ в картинах Ильи Глазунова. И вдруг он почувствовал поистине мистический ужас. Ведь в последних его снах та белокурая красивая женщина была она – Фаина! Савву охватил озноб. Он поднялся с березы, сел в «Чероки», круто развернулся и с бешеной скоростью поехал в город. Дома он выпил коньяка и немного согрелся. Достал альбом со старыми черно-белыми фотографиями и долго разглядывал несколько карточек, на которых была Фаина – с ним, с Мурловым, с Филологом, со своим отцом. Одной ее нигде не было. «Она может существовать только в диполе с мужчиной, противоположного, но равного ей по заряду, – подумал он. – Интересно, где она сейчас? И жив ли Сливинский? Бедняга…» Гвазава как-то по-новому взглянул на академика, и тот представился ему уже не всемирно известным ученым, а обыкновенным дальнобойщиком, каких много на продуваемых всеми ветрами северных трассах. Зашибает деньгу, возит чьи-то грузы. Вот тебе и вся механика, академик! В нем и тогда была какая-то обреченность: вон какие складки у рта. И в глазах робость, что ли… Впрочем, Савва погрешил против истины: такие пронзительные и умные глаза бывают только у победителей.

Лет пять назад Савва столкнулся с Фаиной нос к носу. Помнится, был праздник, День города. А ведь она была тогда одна и он один. Это на Дне-то города! А что ж они тогда разошлись? Савва вспомнил, как они стояли возле какой-то серой скучной стены без окон, возле какой-то урны, трепались ни о чем и разошлись, не обменявшись даже телефонами. И непонятно, были они тогда рады этой неожиданной встрече или нет? Она была все так же великолепна, не обрюзгла и не погрубела, а годы нанесли на нее непонятно откуда взявшийся прямо-таки аристократический налет. «Это, наверное, оттого, что никогда не была замужем», – подумал Гвазава. А ведь он тогда, сразу после встречи, пошел на больничный – первый раз в жизни. «Да, мне каждая встреча с ней дается тяжело, – вынужден был сознаться самому себе Гвазава. – Вот и сейчас – и не видел, а только подумал о ней – уже сердце колотится и места себе не нахожу. Как романтически влюбленный семиклассник. Интересно, сколько ей сейчас лет? Она на семь лет моложе меня. Неужели сорок два? Господи, как бежит время! Куда бежит, от кого бежит, кого догоняет? Тогда ей было тридцать семь, а выглядела на двадцать».

Савва приготовил себе яичницу с ветчиной, машинально поел и продолжал сидеть за кухонным столом, глядя в окно и собирая со стола на указательный палец хлебные крошки. «А Фаина-то, наверное, дура, – подумал он. – Умные быстро старятся».

Через неделю, как и обещала Виктория, ему нашли приличный коттедж, полностью отвечающий его запросам.

***

Когда Савва переехал в коттедж и несколько пообвыкся в нем, отметил новоселье и уже пригласил на ужин по очереди несколько знакомых женщин и одну новенькую, секретаршу компаньона, он, сидя вечером в кресле-качалке и глядя на золотые дали заката, вдруг понял, что коттедж этот один к одному воспроизводит коттедж Сливинского. Он даже содрогнулся от этой мысли. Да, все было в этом коттедже так, как он хотел: пахло хорошими духами, хорошим табаком, хорошим кофе, хорошим шоколадом, хорошим коньяком, хорошими новыми книгами, даже хорошими манерами, – но это были запахи бара, и не было запаха дома, о котором он недавно стал думать. С другой стороны, надо знать запах, чтобы не спутать его с подделкой. А какой он, запах дома, кто ж его знает? Гвазава не знал, но смутно догадывался, что не такой во всяком случае, как в баре. Не было того, что было у Сливинских. А ведь их коттедж практически не был обжит ими, жили они вдвоем в таких огромных апартаментах, и то больше ночевали, а вот запах их дома до сих пор щекотит ноздри своим неповторимым ароматом, который Савва трансформировал словом «уют».

Савва жил в коттедже уже десятый месяц. Начиналось лето, и оно сулило тепло и отдых, хотя бы от лишней, сковывающей тело одежды. Он перестал думать о прошлом и силой изгонял непрошеные мысли, и в этом единоборстве с самим собой терял много сил. Но настоящее, нет-нет, да и блеснет какой-нибудь черточкой и напомнит то невозвратное прошлое, которое не принадлежит уже никому. То блеснет по-особому озеро на закате, то беззвучно прочертит в ясном небе траекторию ласточка, то воздух пахнет чем-то знакомым, то почудится вдруг, что вон там, у озера, стоит под ветлами белокурая женщина в голубом платье… И то, о чем мечтал он в преддверии своих перемен – как будет выходить он утром на веранду, бежать по мягкой тропинке, на которую свешивается с обеих сторон высокая трава, с восторгом глядеть на восход солнца и благодарить Бога за его щедрость, опрокидывать на разгоряченное тело ведро с холодной водой и вообще вести исключительно здоровый образ жизни, не думать ни о ком плохо и не делать никому ничего дурного, и даже не плевать и не сморкать на землю, как советует Порфирий Иванов, как советуют все мудрецы с того света (как говорила когда-то юная Фаина, ссылаясь на Сократа, стремись быть хорошим человеком, ибо самое священное – это хороший человек, а самое скверное – человек дурной), вечером качаться в кресле-качалке, глядеть на спокойный закат и прощаться с ним до завтра и в то же время навсегда, смотреть, как синеет и чернеет частокол леса за озером, заходить в дом и делать ритуальный круг по холлу на велосипеде, брать с малахитового столика португальский ликер и наслаждаться несколькими его каплями, всего несколькими каплями, раскусывать орешки или грильяж в шоколаде, и из дома сего отойти в дом свой вечный, – ничего этого не хотелось, абсолютно ничего!

***

А с чего вы, собственно, взяли, что этого хотелось Савве? Это и не его вовсе желания были, а так, кое-какие соображения Автора. Из всей этой муры Гвазаву привлекали по-настоящему лишь коттедж, женщина в коттедже, ну и ликер с орешками – к женщине в коттедже. Да и потом, прав Гоголь: «…видно, и Чичиковы, на несколько минут в жизни, обращаются в поэтов…» Вот только минут этих мало – из-за того, что сердчишку очень уж тяжело в такие минуты…

***

И как-то так само собой получилось, что перед Саввой из всех жизненных вопросов остался всего один, наиболее жизненный и, значит, чисто схоластический: что первично – Фаина или коттедж, то есть коттедж куплен для того, чтобы в него можно было привести Фаину, или для Фаины, и только для нее одной, куплен коттедж. Но вопрос этот никак не решался, а ночной скрип и ночное молчание дома, одиночество и ежедневный закат – стали невыносимы. И словно из той дурацкой юности досада пришла и с нею злость, что вот она, Фаина, рядом, а не откусишь. Савва стал тяготиться женским обществом и по воскресеньям перестал бриться. Сидит целый день напротив окна, рассеянно слушает местное радио и тянет, тянет джин, ликер, бренди, только не водку – он терпеть ее не может, это доступное забвение горькой жизни.

«На пирсе тихо в час ночной. Тебе известно лишь одной, когда усталая подлодка из глубины идет домой», – поет Юрий Гуляев из глубины полузабытых советских лет.

«Дом – это место, где уют и где от тебя никто ничего не требует. Это крепость, где ты полный хозяин», – думает Гвазава.

Давно уже ночь, давно уже смолкло местное радио, работающее до полуночи, а Гвазава все сидит, глядит из кромешной темноты в кромешную же темноту, его пустота, по закону сообщающихся сосудов, соединяется с пустотой вне его, приближаясь к абсолютной пустоте, он цедит виски и бормочет:

– На пирсе тихо в час ночной… На пирсе тихо в час… На пирсе тихо… На пирсе… На…

На длинном-длинном пирсе, конец которого теряется в ночи, тихо-тихо… Слева – громадная черная туша моря. Шкура его искрится в темноте. Морское чудовище дышит во сне и еле слышно ворочается. Об этом движении скорее догадываешься, чем слышишь его. Как-то бочком выплывает из-за облака луна и заливает пустынный пирс голубовато-белым казенным светом, и на пустынном пирсе, на его блестящей в этом свете глади, под чудом уцелевшей лампочкой, стоит стройная, красивая и такая желанная женщина, с золотыми волосами и в голубом платье, и глаза ее сияют, глаза у нее мерцают, и полны глаза ее крупными, не пролитыми до конца слезами.

– А я усталая подлодка из глубины иду домой, – бормочет Гвазава. – Из глубины иду домой… Иду домой… Домой… Ой…

***

Или ему только кажется, что это происходит с ним? А с кем же еще, господа? Другого-то просто нет. Ни Филолога нет, ни Мурлова. А с кем-то ведь должна происходить вся эта чертовщина?

***

С неба в море сыплются то ли искры, то ли звезды, они неслышно ударяются о шкуру черного зверя, перекатываются по ней и гаснут в ее складках и густой шерсти. Эти же искры падают Фаине в глаза, устремленные к небу, и искры эти острые и ледяные, и смертельным холодом веет от них.

Рухнувшие надежды