Рядом другой красильщик суетился над своими горшками. Он высыпал из мешка сушеные цветки живокости, которые начали в воде таинственный танец, оставляя ярко-желтые полосы. Я наблюдала, как он опускает туда мотки белой шерсти, обретавшие цвет солнца. Мне захотелось подойти поближе, но Джаханшах остановил меня, протянув зубчатый прут:
— Вынь один из мотков.
Я опустила прут в горшок, поводила им, подцепила моток шерсти и подняла его вверх. У шерсти появился неприятный зеленый оттенок, как у мочи больной лошади.
Обернувшись к Джаханшаху, я в замешательстве спросила:
— Разве вы не собираетесь добавить туда индиго?
Джаханшах рассмеялся, а через мгновение к нему присоединился и Гостахам. Я стояла, держа капающий моток, не понимая, над чем они потешаются.
— Не спускай с шерсти глаз, — сказал Гостахам.
Моток почему-то уже не был такого болезненного цвета.
Я моргнула, чувствуя себя как изнуренный путешественник в пустыне, увидевший воображаемую зелень. Но ничего не изменилось: моток теперь был цвета бледного изумруда. Через мгновение он окрасился в цвет первых весенних листьев, затем в сине-зеленый, как вода Каспийского моря. Цвет становился все насыщенней, пока не стал похож на цвет воды в глубине озера.
Я сунула моток Джаханшаху, воскликнув:
— Аллах, защити нас от выдумок джиннов!
Джаханшах снова рассмеялся и сказал:
— Не волнуйся, это человеческие выдумки.
Теперь голубой цвет был таким ярким, что поразил меня своей бесконечной глубиной. Завороженная, я разглядывала шерсть, а потом воскликнула:
— Еще раз!
Джаханшах разрешил мне вытащить еще один моток, чтобы я могла снова увидеть, как шерсть окрашивается во все оттенки синего и зеленого, пока не приобретает густой цвет ляпис-лазури.
— Как это? — удивленно спросила я.
Но Джаханшах только улыбнулся.
— Этот секрет моя семья хранит уже более тысячи лет, — сказал он, — с тех самых пор, когда пророк Мухаммед привел своих учеников в Медину, родину моих предков.
Гостахам хотел, чтобы цвет был темней, и Джаханшах еще раз опустил шерсть в горшок, пока Гостахам не остался доволен. Потом он отрезал от мотка для Гостахама, а оставшееся забрал себе, чтобы каждый смог проверить цвет при новом заказе.
Дома, едва сняв чадор и пичех, я тут же спросила у Гостахама, что еще могу сделать.
— Разве ты не хочешь передохнуть? — удивленно спросил он.
— Ни минуты, — сказала я; волшебство индиго пробудило во мне тягу к работе.
Гостахам улыбнулся и велел мне расчертить еще одну сетку.
С того дня чем больше я просила у Гостахама дать мне какую-нибудь работу, тем охотней он соглашался. А работы было достаточно: нужно было расчерчивать новые сетки, смешивать цвета, отмерять бумагу. Я наслаждалась этими моментами так же, как ненавидела уборку и работу на кухне. Гостахам звал, и я бросала нож или ступку и с радостью присоединялась к нему. Остальные слуги возмущались, а особенно кухарка, которая с усмешкой спрашивала, накормит ли меня ужином олень или онагр, которых я учусь рисовать. Не нравилось мое увлечение и Гордийе.
— Когда нужно прокормить столько ртов, важна помощь каждого, — однажды сказала она, но Гостахам не обратил внимания на ее слова.
С тех пор как я стала помогать ему в мастерской, он начал выполнять заказы быстрей. Думаю, он наслаждался моей компанией в течение долгих часов, проведенных за работой, ведь мало кто понимал ее так же хорошо.
Однако моей матушке в Исфахане было не так легко. По милости Гордийе ей разрешалось оставаться на кухне и выполнять работу за меня. Та всегда поправляла матушку, насмехаясь над ее деревенскими привычками. Думаю, она чувствовала сопротивление матери и хотела сломать его, чего бы это ни стоило. Матушка должна была промывать рис по шесть раз, чтобы очистить от крахмала; нарезать редиску в форме роз; должна была делать печенье из горошка с фисташковой посыпкой, а для шербета нужно было использовать меньше фруктов и больше розовой воды. Матушке, ставшей хозяйкой в доме еще в моем возрасте, теперь указывали как ребенку.
Однажды во время дневного отдыха она вернулась в нашу комнатку настолько злая, что я чувствовала жар, исходивший от ее кожи.
— Ай Хода, — вскричала она, моля Аллаха о милосердии, — я не вынесу этого больше!
— Что такое? Что произошло?
— Ей не нравится печенье, которое я сделала, — ответила матушка, — оно должно быть квадратным, а не овальным! Мне пришлось выбросить все тесто собакам и сделать новое.
В моей деревне такое расточительство было невероятным. Но Гордийе требовала совершенства.
— Прости, — сказала я, чувствуя вину, — я целый день провела с Гостахамом, и работа моя была легкой и приятной.
— Дело не только в печенье. Я устала быть прислугой. Если бы только твой отец был жив, мы бы жили в собственном доме и по своим законам!
— По крайней мере, мы не умираем с голода, — попыталась я ее утешить; ведь мне так нравилось то, чему я училась в этом доме.
— Пока она не вышвырнет нас из дома.
— Зачем ей это?
Матушка сердито фыркнула:
— А тебе никогда не приходило в голову, что рано или поздно она захочет избавиться от нас?
Я подумала, что она преувеличивает.
— Посмотри, как много мы помогаем им в хозяйстве!
Матушка сбросила туфли и рухнула на подстилку. Пальцы на ногах у нее покраснели из-за того, что она долго стояла, делая печенье.
— Как же болят ноги! — простонала она.
Я поднялась и подложила под них подушку.
— Гордийе считает, что мы разоряем их. Ведь она не нанимала нас и не может прогнать. Сегодня она сказала, что дюжины женщин Исфахана отдадут глаз, чтобы работать у нее. Молодые женщины, которые могут работать без жалоб. А не те, которые тратят бесценное кухонное время, учась ткать ковры.
— Что же нам теперь делать?
— Остается только молиться, чтобы Аллах послал тебе мужа и ты смогла вести собственное хозяйство. Хорошего мужа, который счел бы своим долгом заботиться и о твоей матери.
— Но как я найду мужа без приданого?
Матушка вытянула ноги, стараясь уменьшить боль.
— Что за злосчастная звезда! Почему она забрала его раньше, чем мы обеспечили тебя! — причитала она. — Я решила делать лекарства из трав и продавать их соседям, чтобы собрать тебе приданое. Больше мы ждать не можем.
— Я начну ткать другой ковер для приданого, — пообещала я.
— Женитьба — это единственный способ для тебя снова жить, как хочешь ты, — сказала матушка.
Она отвернулась и уснула почти мгновенно. Как бы я хотела сделать ее жизнь слаще. Я развернулась в сторону Мекки и стала молиться за скорое окончание злобного действия кометы.
Однажды вечером у меня не было дел; я взяла большой кусок бумаги, выброшенный Гостахамом, и отнесла его в комнатку, которую делила с матушкой. Согнувшись у светильника, я начала рисовать орнамент, который украсил бы гостиную богатого человека и затмил его остальные ковры. Я использовала все мотивы, которым научилась, — мне хотелось найти в узоре место каждому из них. Я делала наброски скачущих коней, павлинов с разноцветными хвостами, газелей, щипавших траву, высоких кипарисов, расписных ваз, рисовала полные пруды, плавающих уток, серебряных рыб, и все соединялось между собой лозами, листьями и цветами. Работая, я думала о том незабываемом ковре, который видела на базаре. На нем было выткано величавое дерево, но его ветви заканчивались не только молодыми листьями, но и головами газелей, львов, онагров и медведей. Торговец называл его «дерево ваквак», это была иллюстрация к стихотворению, в котором рассказывалось о животных, обсуждающих людей и их загадочные поступки. В голову пришла мысль, что такое дерево могло бы целую ночь сплетничать о нашем новом доме.
Я ждала, пока Гостахам будет в хорошем настроении, чтобы показать ему свои наброски. Он был удивлен просьбой, но поманил меня за собой в мастерскую. Мы уселись на подушки, и он развернул лист. Воцарилась такая тишина, что я могла слышать последние слова молитвы, доносящиеся из Пятничной мечети. У муэдзина, сидевшего по вечерам в минарете, был ясный, приятный голос, наполнявший мое сердце надеждой и счастьем. Я думала, что он будет мне добрым знаком.
Гостахам смотрел на рисунок всего минуту, а потом поднял глаза и спросил:
— Что все это значит?
— Н-ну, — замялась я, — мне хотелось бы сделать что-нибудь красивое, что-нибудь вроде…
В мастерской повисла неприятная тишина. Гостахам бросил лист, который свернулся и откатился.
— Послушай, джонам, видимо, ты считаешь, что ковры лишь вещи — вещи, которые можно продать, купить или сидеть на них. Но в один прекрасный день ты станешь настоящим мастером и поймешь, что значат они гораздо больше для тех, кто хочет увидеть.
— Знаю, — сказала я, хоть и не совсем догадывалась, о чем он.
— Нет, — сказал Гостахам, — ты думаешь, что знаешь. Итак, скажи, что общего у всех этих изображений?
Я старалась придумать объяснение, но не могла. Я нарисовала их лишь потому, что эти узоры казались красивыми.
— Ничего, — наконец ответила я.
— Верно, — сказал Гостахам, вздохнув, будто сейчас он выполнял самую тяжелую работу в своей жизни. Он дернул свой тюрбан, словно хотел вытащить оттуда какую-то мысль. — Когда я был в твоем возрасте, — начал он, — в Ширазе я услышал историю, глубоко поразившую меня. В ней рассказывалось о Тамерлане, монгольском завоевателе, который двести лет назад прихромал к Исфахану и приказал его жителям сдаться под страхом смерти. Наш город восстал против его железной длани. Маленькое восстание, у жителей не было воинской мощи, но в отместку Тамерлан обратил все свои клинки против пятидесяти тысяч горожан. Тогда пощадили только одну часть жителей: ремесленников, изготавливающих ковры, чья ценность была слишком высока, чтобы уничтожить их. Но даже после этого бедствия… скажи — разве ткачи вплетают в свои ковры смерть, разрушение и хаос?
— Нет, — тихо сказала я.