— Так вот, дружок, выпадет орел — я тебя пристрелю. Выпадет решка — сможешь застрелить меня.
Монетка взлетела и со звоном подкатилась к кровати.
— Ну, так что там выпало? Погляди, тебе ближе!
Эдуарду это казалось донельзя банальным, глупым, унизительным. Почему-то больше всего злило то, что Микаэл застал его в одолженной Карлиной ночной рубашке, которой, надо полагать, пользовался и его предшественник.
Не веря, что Микаэл в самом деле станет стрелять, Эдуард свесился с кровати и, будто потянувшись за монеткой, рванул ковровую дорожку с такой силой, что Микаэл, потеряв равновесие, грохнулся на пол. Лет через двадцать или тридцать в детективных фильмах подобный трюк, много, раз повторенный, станет известным каждому подростку. Но заподозрить Эдуарда в подражательстве было бы несправедливо, — сработали сноровка боевика и вдохновение. Револьвер Микаэла оказался у Эдуарда, и он смог натянуть штаны.
Микаэл, потирая ушибленную щеку, по-прежнему лежал на полу. Внешность у него была жутковатая. Через лоб тянулся рубец, отсутствующий фрагмент лобной кости был просто-напросто затянут кожей, трепетавшей при каждом ударе пульса. Вздернутое левое веко приоткрывало белок выпученного глаза.
— Послушай, ты, мерзавец, — злобно прохрипел Микаэл. — Я ведь знаю, чем ты занимался в Гельсингфорсе. Стоит мне позвонить в полицию, и тебя в двадцать четыре часа выдворят из Штатов как гангстера.
Эдуард, застегнув брюки, сунул револьвер Микаэла в задний карман.
— Ну что ж, — сказал Микаэл, поднимаясь с пола, — у тебя был верный шанс меня застрелить. Как бы тебе не пришлось об этом пожалеть!
— Возможно, — ответил Эдуард, — только я здесь не для того, чтобы стрелять дураков.
— Это как сказать… Я о том, для чего каждый из нас где-то находится.
— Свобода сама с неба не падает.
Микаэл рассмеялся булькающим смехом, как-то особенно растягивая и без того неприятные звуки.
— Свободы в чистом виде нет. Свобода всегда одной цепью повязана с властью. А ради власти… хо, хо! Только мы, анархисты, под власть подводим бомбу, и — аминь.
Уйти он собирался через дверь. Эдуард вытащил из кармана револьвер и перекинул его Микаэлу.
— Не надо, — сказал Микаэл, на прощанье вскидывая пальцы к пульсирующему виску, — Оставь себе на память. Авось пригодится. Не беспокойся, у меня другой найдется. Никогда не выхожу с одним револьвером. Привет Карлине. Можешь ей передать, что по сравнению с моей негритянкой она обычная доильная машина.
На исходе недели Эдуарду удалось устроиться подсобным рабочим в мастерской весов. Получив первое жалованье, он снял себе комнату в том же доме, где находилась мастерская. Некоторое время продолжал встречаться с Карлиной, но прежняя увлеченность прошла. Их отношения затухали постепенно, как затухает лампа, когда кончается керосин. Карлина оказалась права: любви между ними не было. После таких встреч Эдуард даже испытывал что-то похожее на стыд. Через несколько лет он совсем забыл о Карлине. Вернее, вспоминал о ней с безмятежным равнодушием — что поделаешь, уж так получилось, как говорится, дай ей бог.
Лишь один раз в жизни он любил по-настоящему. Воспоминания об Элзе были незаживающей раной. И она нередко, как и многие другие раны, напоминала о себе саднящей болью. И тогда, опять как в номере гельсингфорсской гостиницы, Эдуард ощущал в своих руках летящее тело Элзы, и она звездой с высоты снова спускалась к нему.
Независимо от того, была у него над головою крыша или со всем своим добром, умещавшимся в сумке, он скитался из города в город, независимо от того, бывал он сыт или голоден, улыбалась ему удача или приходилось бедствовать, в хорошем или скверном настроении, больной или здоровый, но в ту пору Эдуард каждый день, точнее, каждую ночь изучал основы классовой борьбы и революционную стратегию.
Из массы американских рабочих Эдуарда всегда на первый план выдвигали его недюжинный ум и бойцовский темперамент. Где бы он ни появлялся, начинались забастовки, основывались лиги солидарности. Эдуард выводил на улицу демонстрантов, воевал со штрейкбрехерами, призывал латышские революционные группы участвовать в акциях левых американских организаций, собирал средства в помощь безработным, убеждал в необходимости экономических требований, проповедовал главную цель трудового народа — мировую революцию. Имя Уэйглла, вполне понятно, сделалось известным в кругу фабрикантов и предпринимателей. А это было равнозначно включению его в «черные списки». Находить работу становилось все труднее. Стоило боссам разобраться, с кем они имеют дело, как Эдварду Уэйгллу без церемоний указывали на дверь. Рослый детина — шесть футов и два дюйма — надевал на ковбойский манер заломленную шляпу и понимающе улыбался. «Good!» {3}
В странствиях от одних заводских ворот к другим сточились толстенные подметки из буйволовой кожи. От голода иногда подгибались колени. Подчас казалось, еще немножко — и совсем не станет сил даже дышать, но он упрямо сохранял надежду. Противник пока был силен. Пока противник держал за глотку и выкручивал руки. Однако Эдуард был уверен, что в этой огромной стране растут и крепнут силы, которые в конечном счете положат на лопатки всесильных денежных тузов. Снег не всегда падает сверху вниз, особенно когда метет метель. Река, выходя из берегов, течет, не считаясь с проложенным руслом. Ход истории определяется суммой логичных и алогичных следствий.
Эдвард Уэйглл работал на автомобильном заводе, принимал деятельное участие во всех начинаниях профсоюза рабочих автомобильной промышленности как широко известный, общепризнанный организатор. Правда, год спустя администрация фирмы его уволила, но это уже не имело существенного значения.
В личном плане тот отрезок жизни для Эдуарда был знаменателен его женитьбой на активистке профсоюзного движения Эмануэле Родригес. Весть о победе революции в России на Эдуарда подействовала иначе, чем он ожидал. Конечно же радовался, ходил сам не свой от счастья. И все же не мог по-настоящему проникнуться ни радостью, ни торжеством, поверить — еще вчера казавшееся мечтой свершилось! Весть, сама по себе приятная, долгожданная, своей внезапностью отвлекла его от сплочения революционных сил Америки в единую партию. Радость подтачивала мысль: «Это уже придется сделать кому-то другому».
Он нередко говорил себе: ах, если можно было бы вернуться в Латвию, если бы не нужно было прозябать в Америке! И вот открылся путь на родину. В своем письме из Латвии Петерс рассказывал о жизни в освобожденной Видземе, звал его на работу в редакцию «Цини».
В Ригу, непременно в Ригу, думал Эдуард, но время шло, возникали какие-то препятствия. Вот подготовлю эту конференцию — и уж тогда… Еще только свести счеты с раскольниками из Массачусетса и — прощай, Америка! Уже имелся план возвращения. В Атлантике немецкие подводные лодки немилосердно топили суда, кроме того, в портах Восточного побережья полиция задерживала всякого, заподозренного в намерении отправиться в Россию. Ну что ж, он с Западного побережья псрессчет Тихий океан, доберется до Шанхая. А дальше — поездом через Сибирь.
Эдуард даже назначил день отъезда в Сан-Франциско и опять остался. И тогда до него дошло: не дела, неулаженные, незавершенные, стоят поперек дороги, а нечто более существенное, что он чувствовал лишь приблизительно и выразить в словах пока был не в состоянии. Что он выдумывает про подводные лодки и полицию — право, смешно! Как будто жизнь его когда-то обходилась без риска, опасности. И супружество с Эмануэлой не смогло бы удержать его в Америке лишний час. По правде сказать, они давно жили как разведенные. Эмануэла была верна ему и преданна. Эдуард не сомневался: представься случай — она бы и жизнь за него отдала. И все же мало-помалу они отдалялись. Уже не трогали, как раньше, ее вкрадчивая нежность и влажный блеск глаз. Эдуард так и не смог разобраться, что происходит в ее красивой головке. Иной раз ему казалось, вот сейчас из-под подушки выхватит нож и зарежет его — из любви, безумной страсти или по какой-то иной, неведомой ему причине… Нет, то, что действительно мешало уехать, коренилось в его вэягальской натуре: упрямстве, самолюбии, нежелании все бросить на произвол судьбы, тщеславии и, если угодно, гордыне.
Он был одним из лидеров. И уехать теперь! Бросить товарищей в тот момент, когда взлелеянное экономическое движение перерастало в борьбу? Рабочие сталеплавилен уже строили баррикады, считали погибших и раненых. Полиция, презрев законы, хватала «красных», устраивала обыски на квартирах и в помещениях обществ, арестовывала, заковывала в наручники, бросала за решетку. Нет, надо остаться. Теперь-то и надо остаться когда его выслеживали, когда за ним наблюдали, не спускали с него глаз, устраивали ему провокации, когда он ежечасно мог ожидать ареста или пули из-за угла.
Однажды в детстве они с отцом весной, перед, тем как тронуться льду, спустились к реке Салаце. Припорошенный снегом ледяной панцирь трещал и похрустывал, одиако не двигался. В детском нетерпении желая, чтобы лед поскорее тронулся, Эдуард поднял камешек и швырнул его на середину реки. И надо же было такому случиться — в тот момент лед и тронулся. Какое божественное чувство — сдвинуть реку! А сравнимо ли это с его теперешним воодушевлением: не река пришла в движение, в движение пришел целый континент! Он верил в революцию в Америке и с самого начала был убежден, что за горделиво-величавым фасадом скрывается обветшавшая, подверженная разрушению постройка.
Месяц спустя, в рождественский сочельник, его арестовали.
На девяносто четвертый день заключения Эдуарда впервые вызвали из камеры. Он решил, что его поведут на допрос, а затем предъявят обвинительное заключение. Но колоритный американский тюремщик в многоугольной фуражке, похожей на венок со статуи Свободы, с идиотским немногословием объявил:
— Внесен залог… Убирайся к чертям — до суда!
У тюремных ворот его поджидал незнакомый молодой человек.