Кровать с золотой ножкой — страница 45 из 68

— Позвольте представиться: Ганс Энгельгард Ульброк. Причина моего визита вам покажется, возможно, необычной, заранее прошу извинения. Видите ли, в этой квартире долгое время проживал мой крестный отец, советник городской управы Бернхард Криденер. В юношеские годы я частенько навещал его. И вот, волею судьбы оказавшись в Риге и проходя мимо, захотелось взглянуть из комнаты крестного на зеленые берега канала. Если память мне не изменяет, как раз напротив окон должны быть два дуба. Прошу прощения за столь бестактное желание, но воспоминания подчас понуждают нас к самым неожиданным поступкам.

— Все это, конечно, пустяки, — начала Марта, но тотчас замолчала.

Незнакомец перехватил ее озабоченный взгляд, брошенный на циферблат больших настенных часов.

— Понимаю, я явился не вовремя, госпожа торопится, все понимаю. Я отниму у вас не более пяти минут, никак не более.

С уверенностью старожила незнакомец шагнул за ней в комнату, а глаза его так и скакали с одного предмета обстановки на другой, как бы проверяя, все ли на месте, нет ли расхождений с его воспоминаниями. Запором балконной двери он занялся самостоятельно. За зиму Марта ни разу дверь не раскрывала. На балкон с ним не вышла, с улицы в квартиру хлынула весенняя промозглость, заставившая Марту зябко поежиться.

Потом спохватилась — в кухне на плите подгорает каша. Когда вернулась в комнату, незнакомец все еще разглядывал с балкона город, делая какие-то пометки в своей записной книжке.

Как только он ушел, Марта взглянула на часы и про себя отметила, что незнакомец был предельно точен, — визит его длился ровно пять минут. На прощание он еще раз назвался — Ганс Энгельгард Ульброк.

Тогда Марта не ломала голову над тем, откуда этот Ульброк взялся и какова была его роль в назревавших событиях. Позднее, включив эпизод в более широкую панораму, она пришла к выводу, что он, пожалуй, прибыл морем. В ту пору голубоватосерые немецкие суда, многочисленные двойники транспортника «Steuben», были не редкостью в рижском порту. В рамках недавно заключенного соглашения в Германию отбывали последние репатрианты, шел обмен торговыми грузами. Время и впрямь было странное: враги формально считались друзьями, много говорилось об угрозе миру, но мало кто верил в возможность войны.

Примерно месяц спустя, когда Марта совсем позабыла о странном визите Ульброка, из Франции пришло письмо. В конверт была вложена фотография размером с открытку — широко улыбающийся человек в военной форме, подбоченившись, по-хозяйски расставив ноги в блестящих сапогах, стоял под сенью Триумфальной арки. Это был Ганс Энгельгард Ульброк, который и в Париже не смог позабыть Ригу: так некоторые мужчины в объятиях одной женщины вспоминают другую. Впрочем, вряд ли возможно столь упрощенно объяснить, почему Ульброк прислал свою фотографию. В числе побудительных причин подобного экспромта свою роль, надо думать, сыграли хвастовство, желание припугнуть, тщеславие, а то и просто недалекость или скрытый садизм отправителя.

Первый налет на Ригу немецких бомбардировщиков до основания развеял мечтательно-романтическое мироощущение Марты. На ее глазах извозчичья лошадь стала безногой, девушке оторвало руку, а какого-то подростка размазало по стене. Больше всего Марту потрясла неотвратимость внезапно свалившегося зла. Средь бела дня четким строем, тройками прилетали самолеты убивать и разрушать. Неужели их невозможно отогнать? Она хорошо видела, как самолеты возникали вдалеке, с каким хладнокровием снижались, выбирая цель. От оглушающих раскатов бомбежки она в буквальном смысле впадала в столбняк. Ничего подобного испытывать ей не приходилось. Даже потом, на фронте, когда война вроде бы стала привычной, у Марты душа уходила в пятки от сотрясавшего барабанные перепонки грохота, рвались ли гранаты, строчили автоматы или землю перепахивали артиллерийские снаряды.

Из Риги они выехали на автобусе, прежде совершавшем рейсы от центра в Шмерли; возможно, потому возникло ощущение, будто она едет в пригород, чтобы к вечеру, самое позднее завтра, вернуться домой. Марта с собой прихватила портфель, в нем лежали плащ, два бифштекса в пергаментной бумаге и документы: бухгалтерские отчеты, выплатные ведомости, учебная программа и приказы. Ей казалось, этот внезапно свалившийся кошмар, уму непостижимая охота за человеческими жизнями — не более чем короткая, хотя и жуткая интермедия и что она столь же внезапно, как началась, закончится, вернув жизни и здравый смысл, и прежний размеренный ход. Но душераздирающая интермедия продолжалась, и под напором новых обстоятельств немыслимым образом преобразилась и Марта.

Когда автобус в который уже раз попадал под обстрел с земли или воздуха, она почти автоматически выполняла все, что выкрикивал привыкший командовать мужской голос. Близость смерти, отчего она совсем недавно впадала в столбняк, стала неизбежным, будничным фоном. Чуть ли не в каждой перестрелке их небольшая группа кого-то теряла; пятилетний мальчик, за время поездки ставший круглым сиротой, умер на руках у Марты, с хрипом втягивая воздух навылет простреленной шеей.

Автобус, железнодорожный эшелон, пароход — смерть повсюду следовала по пятам, с той лишь разницей, что в нараставшей жаре трупы не коченели, а разбухали, источая сладковатый смрад. Когда пароход прибыл в пункт назначения, вспомнилась в какой-то миг ее собственная тень, та Марта, что месяц назад села в рейсовый автобус с табличкой Рига — Шмерли. И сердце сжалось в груди не от слезливой жалости, даже не от грусти по утраченному. Потрясло, что с момента отъезда прошел всего месяц. Один-единственный месяц! В правой руке она несла санитарную сумку, в левой ведро с хлоркой. За плечами солдатский вещмешок; портфель ей удалось поменять на пару белья и потертое одеяло. Плащ оценили не слишком высоко, за него Марта получила буханку хлеба, пяток яиц и кулек помидоров.

Теперь, когда ужасы войны были в отдаленье, когда разруха и смерть остались как бы на другом берегу, Марта напряженно прислушивалась к доходившим временами с фронта голосам, пытаясь хоть что-то разузнать о Харии. Но вести о нем были скудные. В первые дни войны вступил в истребительный батальон. Потом его никто не видел.

В южном городе их рижская группа разлетелась в разных направлениях. Марта осталась вдвоем с Ольгой Кузнецовой, той самой Ольгой из Лудзы, с которой когда-то ездила в Москву. Ломаная речь Марты, ее акцент вызвали подозрения, да и документы казались сомнительными, не раз ее принимали за подосланную диверсантку. И лишь вмешательство Ольги спасало от более серьезных неприятностей. Жизнь была неимоверно трудной и предельно простой. Возможно, потому что вопросы, в последнюю пору мирной жизни державшие ее на взводе, будоражившие чувства и занимавшие ум, теперь сводились к элементарным истинам, не требовавшим даже объяснений. Они здесь находились потому, что в Латвию вторглись немцы. Чтобы вернуться туда, нужно разгромить оккупантов. Единственный путь, единственная возможность. И о жизни, полной лишений, ломать голову не приходилось; бедность, нужда, разруха, горе, все самое худшее, злое объяснялось одним словом: война.

В первую фронтовую зиму после знойного беженского лета она больше всего страдала от лютого холода. Женщин мобилизация не коснулась, но какой-то внутренний голос, должно быть голос Вэягалов, позвал ее к землякам. Войдя в состав Латышской стрелковой дивизии, Марта считала, что она тем самым на шаг приблизилась к дому. А это — как нередко при подобных обстоятельствах случалось с Вэягалами — высвободило энергию, для которой уже никакое задание не казалось трудным. Действительность с ее действительными возможностями и взаимосвязями попросту перестала существовать. Нужно было сделать то, что следовало делать, добиться того, чего следовало добиваться. Нужно было поскорее выйти на исходный рубеж, а затем ломиться вперед, не обращая внимания на страх и страдания.

Марте вспомнилось, как они, молоденькие санитарки, жгуче-студеной, звездной ночью сошли с поезда; дальше к переднему краю пришлось идти пешком. Снег под валенками сердито поскрипывал. На них была обычная солдатская одежда — ватные штаны, телогрейки, шинели, волосы острижены совсем коротко, ушанки завязаны на подбородке. К рассвету растянувшаяся колонна застряла в еловом, подлеске неподалеку от зенитной батареи. Подходили зенитчики, спрашивали табаку, в обмен предлагая хлеб и сахар. Она и еще несколько девушек попросились отойти. Они были стеснительны, но и боялись отбиться от своих. Один артиллерист ненароком наткнулся на присевших за елочками девушек. Некоторое время как вкопанный стоял с отвисшей челюстью.

— Бог ты мой, да это ж бабы!

Летом, на второй год войны, в расположение части, которой был придан медсанбат, приехал командир партизанского соединения. Он подбирал людей для работы в Латвии. Фронтовые будни в перерывах между боями в общем-то мало чем отличались от жизни в тылу — и тут любили и ссорились, и тут распускали всякие слухи, травили анекдоты. Командир партизан был человек бывалый, не раз пересекавший линию фронта, его похождения послужили благодатным материалом как для драматических, так и комических повествований.

Действия партизан, ни умом, ни сердцем не постижимые, — уж какие в Латвии леса! — вызывали всеобщее удивление и восхищение. А потому отобранным кандидатам завидовали, хотя все знали о трудностях, им уготованных. Завидовали еще и потому, что они сразу отправятся в Латвию.

Марта была немало удивлена, когда партизанский командир выразил желание с ней побеседовать. Они бродили по изувеченному немецкой дальнобойной артиллерией березняку за большой хирургической палаткой и говорили о всяких пустяках: о рижских липах и молочном шоколаде «Лайма», о том, как лучше сушить одежду и как на кленовых листьях в деревенскую печь запускают хлеба. Командир был в солдатских брюках, офицерских сапогах и расшитой холщовой рубахе с расстегнутым до второй пуговицы воротом. Внешность совершенно невоенная, к тому же у него из груди вырывались какие-то хрипы, а в уголках обветренных губ постоянно таилась чуть насмешливая улыбка.