— Сдается, у него была знатная бородища, — прикрыв глаза, старался вспомнить Паулис. — Это я вам говорю! В ту пору, как и в наше время, молодые люди ходили обросшие волосами. А если не носили бороды, то усы уж точно.
Утверждения Паулиса были близки к истине. Относительно прошлого это подтверждалось всеми имевшимися фотографиями зунтян революционного периода. В нынешней фазе — внешностью самого Иманта; борода и усы столь колоритно обрамляли его лицо, что он казался сродни широко известным скульптурным образам Карлиса Зале. И все же одной лишь бородой не оживишь лицо Эдуарда Вэягала.
Правда, в жандармском архиве отыскалась небольшая фотография Эдуарда, относившаяся ко времени его последней ссылки, но снимок был низкого качества, притом настолько пропитанный тюремным духом, что скорее являл Эдуарда таким, каким желали его видеть тюремщики, а не каким он был на самом деле.
В Риге, в других городах и весях Латвии еще можно было найти живых современников Эдуарда, принимавших участие и в великом митинговании на горе Гризинькалн, и в акциях боевиков. Все они утверждали, что отлично помнят Эдуарда, из рассказов их, однако, становилось ясно, что в потоке времени отдельным лицам свойственно сливаться в некие обобщенные собирательные образы, как свойственно сливаться отдельным каплям воды. Эти люди приносили фотографии, пестревшие множеством лиц, и говорили — здесь он непременно должен быть, да попробуй теперь угадай который. Зато рассказы их о прошлом бывали ярки и обстоятельны.
В свое время гельсингфорсские и лондонские газеты публиковали красочные отчеты о революционных боях, нередко подкрепляя их картами и схемами. При желании можно было познакомиться и с революционной деятельностью латышских эмигрантов в Америке, в библиотеках об этом имелось немало воспоминаний, даже научных исследований. В разгар туристического сезона в Ригу чуть ли не ежегодно наезжал кто-нибудь из почтенных старолатышских ветеранов. Но и среди них не нашлось никого, кто бы смог придать внешности Эдуарда Вэягала хотя бы единую черточку, воссоздающую неповторимость человеческого облика.
Совершенно неожиданно отыскались письма Элзы Пенгерот, писавшей сестре в Ригу из тюрьмы вскоре после событий в Гельсингфорсе. Эти письма, сами по себе выдающиеся документы той эпохи, служили косвенным дополнением к биографии Эдуарда. И что интересно: они раскрыли то, чего сам Эдуард не узнал до конца своих дней. Драма Элзы оказалась глубже, чём он мог предположить, своей жертвой Элза ничего не добилась, ничего не поправила. Вскоре после ее добровольной явки в полицию выяснилось, что Элза ждет ребенка от Эдуарда. Как следовало из сообщения полицейского чиновника города Тобольска — оно было приложено к письмам, — при родах, в малоподходящих условиях ссылки, Элза скончалась. О судьбе ребенка ничего не говорилось.
Пока Имант Вэягал при содействии Скайдрите Вэягал шел по следу Эдуарда, стало известно, что из Риги в Мундосу направляется туристическая группа. Иманту трижды повезло. Во-первых, потому что его включили в группу. Во-вторых, потому что у точильщика ножей Петериса на сберкнижке оказалась лишняя тысяча рублей в добавление к тому, что удалось наскрести его непрактичному сыну. И, в-третьих, повезло потому, что руководительница группы, женщина интеллигентная, с пониманием отнеслась к его пожеланиям в частности и к скульптурному искусству вообще. По прибытии в Суарес она попросила туристическую фирму немного изменить программу, включив в маршрут места, связанные с пребыванием Эдуарда.
О том, что в Мундосе ему предстоит погружение в прошлое, Имант нисколько не сомневался, только не представлял, каким образом это случится. Первые два дня практически были потеряны. На третий день пребывания группу принимали левые профсоюзные деятели. Имя Эдуарда Родригеса никаких эмоций у них не вызвало, но один из лидеров, человек пожилой, припомнил, что в свое время его друг Хесус Нико незадолго до своего побега на Ямайку, где вскоре произошло объединение демократически настроенной оппозиции, несколько недель скрывался у какого-то иностранца в лавке сувениров, неподалеку от церкви Санхуана Марии Вианнейи. Если ему не изменяла память, тот иностранец выдавал себя за Родригеса. Высокий, представительный, седовласый и степенный деятель после приема вызвался Иманту показать этот тихий уголок Суареса. Предположение показалось заманчивым, к бывшему местожительству Эдуарда Вэягала отправились всей группой.
В каком именно доме помешалась лавка сувениров, выяснить не удалось. Семнадцатого или восемнадцатого века постройки из пористого розовато-бурого туфа были очень похожи; снаружи окна закрывались почерневшими от времени дубовыми ставнями. Был час заката. Каленым блеском горели церковные колокольни. За старыми домами многоступенчатым барьером вздымались современные небоскребы, как бы преграждая древнему Суаресу выход в океан. Время от времени тихо позванивал колокол. У колодца, вытянув ноги, широким сомбреро застя половину туловища, дремал человек. «Должно быть, и тогда все выглядело так же», — подумал Имант. Щемила легкая печаль, но к пониманию Эдуарда Вэягала ему ни на шаг не удалось приблизиться. Казалось, и в Риге, и в Зунте, и здесь, в Суаресе, он смотрел фильм о человеке-невидимке. Шум шагов то ближе, то дальше. Он вытянул руки — раздался задорный мужественный смех. А площадь была пустынна…
*
Узнав, что Эдуардо Родригес проходил по делу об убийстве Антимессии, его седовласый знакомец на следующий день утром привез папку с газетными вырезками о сенсационном процессе. Хотя в ней оказалась добрая сотня фотодокументов — и кабинеты предварительного следствия, и зал суда, и тюремная камера, — не нашлось ни единого снимка, где бы Эдуард был четко снят в профиль или анфас. Затылок, спина, половина лица — это все, что удавалось поймать в кадр. Закрадывалось даже подозрение, что Эдуард обладал каким-то особым чутьем, позволявшим ему заблаговременно почувствовать обращенный на него объектив и занять самую невыгодную (самую выгодную?) позицию. Эту сноровку Эдуарда, испортившего столько задуманных композиций, очевидно, почувствовали и трудяги фоторепортеры — на завершающей стадии процесса Эдуарда почти не снимали.
Но все можно было объяснить иначе. Эдуард был неудобным подсудимым. Доказать его вину не удалось, а в своих показаниях и добавлениях он почти всегда из обвиняемого превращался в обвинителя. Остроумно, убедительно, едко изобличал он некомпетентность судей, ханжество прокурора, недемократичность процесса в целом.
В селенье, где когда-то жила Мария Эстере, группа сделала короткую остановку по дороге в древний город Тутманчапану, расположенный в северной гористой части Мундосы. Когда блистающий хромом огромный туристический автобус, распугав индюков и собак, протиснулся на базарную площадь селенья, шел дождь, по тем местам явление довольно необычное. Дети с ликующими криками шлепали по красным глинистым лужам, суетились женщины с различными посудинами.
Староста селенья был примерно одного возраста с Имантом. С гордостью сообщил, что он левый социалист, и вообще был очень доброжелателен. Марии Эстере, как и следовало ожидать, уже не было в живых. Двое из ее сыновей тоже умерли, третий как будто проживал во Флориде. Об Эдуардо Родригесе староста ничего не знал. Он с интересом выслушал рассказ Иманта.
— Нет, сеньор, о таком человеке мне ничего не известно, — повторял он, дружелюбно поглядывая на Иманта. — Но я могу сказать, что ни один удар по диктатуре не был напрасным. Прежде мы имели право говорить только «да», теперь мы можем говорить и «нет».
Он спросил, не желает ли Имант побывать на могиле Марии Эстере. Предложение было сделано от чистого сердца, но посещение могилы этой славной женщины ничем не могло помочь Иманту.
— Спасибо, — сказал он, — быть может, в другой раз.
— Да, — согласился староста, — и погода для этого не слишком подходящая, у нас редко идут дожди.
До самой Тутманчапапы автобус упорно взбирался по извивам горной дороги. Таинственный город, о котором почти не сохранилось преданий, произвел неизгладимое впечатление. Стены безо всякого скрепляющего раствора были сложены из гигантских, немыслимой тяжести тесаных камней. Как оказалось возможным сделать такое, по сей день никто не может сказать. Как не может никго сказать, кто это все построил. Тех людей уже нет, остались только плоды их труда.
Среди голых стен печально посвистывал ветер. Высоко-высоко, в блистающей синеве безоблачного неба, на недвижных крыльях выписывал круги горный орел, завороженный волшебством эллипсов своей скользящей тени. На стыках стершихся плит мостовой, не подверженные страстям эпохи, ползали муравьи.
«Ах, если бы такое случалось лишь с построенными городами», — подумал Имант Вэягал.
Полученные газетные вырезки он благополучно привез в Ригу и передал их Скайдрите; они и помогли воскресить деятельность Эдуарда Вэягала на далеком континенте.
Оставалась последняя надежда: продолжить поиски в Москве. Московское местожительство Эдуарда удалось установить по старым спискам читателей Центральной библиотеки.
Переночевав в «Золотом колосе», огромной туристической казарме, Имант ранним утром отправился по добытому адресу. При виде помпезного дома в центре Москвы с нарочито грубой облицовкой из гранита и золочеными излишествами по фасаду, Имант тотчас сообразил, что Эдуард, не мог иметь ничего общего с подобным домом. Но разочарование оказалось преждевременным. По обычаю предвоенного строительства старый трехэтажный каменный дом ломать не стали, а передвинули его на задворки нового роскошного здания. Старый дом не раз перекрашивался, в остальном же сохранил свой первобытный облик. Во дворе тишь и гладь, словно это был не центр большого города, а сонное предместье. В углу двора, в окружении разросшегося кустарника примостилась пестревшая деревянной резьбой беседка, как будто занесенная сюда из Кинешмы или Саратова. Каштан осыпался глянцевито-коричневыми орехами. На обложенных кирпичами клумбах георгины клонили свои уже прихваченные первыми утренниками разноцветные головки. Босоногие мальчишки на траве почему-то затеяли игру в хоккей. Женщина развешивала на веревке белье, старик прогуливал собачонку.