Кровать с золотой ножкой — страница 63 из 68

Из расспросов Иманту удалось узнать, что во время войны здание действительно служило общежитием, за подробностями ему посоветовали обратиться к Вере Исидоровне, в ту пору работавшей здесь комендантом или кем-то еще. Старики были любезны, словоохотливы. Прошло совсем немного времени, а он успел уже узнать об их житейских перипетиях и о том, в каком порядке суровые зимы чередуются с мягкими и что за птицы бегают по стволу дерева вниз головой. Иманта охотно провели по этажам, он даже побывал в нескольких квартирах, в подвале, на чердаке и еще в одном крохотном дворике, куда можно было попасть, протиснувшись между глухой стеной дома и блоком металлических гаражей. А вот Веру Исидоровну не удавалось отыскать.

Иманта это нисколько не удивило. Он уже привык к тому, что идти по следу Эдуарда Вэягала занятие не из легких — на каждом шагу подстерегают неудачи.

И все же Вера Исидоровна отыскалась. По рассказам соседей Имант вообразил ее несколько иной. Вера Исидоровна не вписывалась в этот двор, и к ней совсем не шли ни резная беседка, ни обложенная кирпичами клумба. Она была в черном пальто, в шляпке с узкими полями, с хрупким, старомодным зонтиком в руке. Простая, самобытная, по-своему даже элегантная. Если допустить, что одежда и всякие побочные аксессуары способны сохраниться шестьдесят лет, по ней можно было представить себе женщину той поры, когда мадам Кики Шанель являла миру свои первые модели одежды. Вера Исидоровна села на скамейку, очень прямая, с высоко поднятой головой. В лучах солнца, пробивавшихся сквозь поредевшую листву каштана, серебрились седые волосы.

— Эдуарда Ноасовича я помню, — сказала она, с ощутимым усилием вдыхая изумительный воздух бабьего лета, может, от быстрой ходьбы, а может, от затронутых воспоминаний. — Как он выглядел? Как и положено выглядеть мужчине. Был немного похож на Роберта Эйдемана, немного на Якаба Алксниса.

Никакого словоизлияния, никакой пустопорожней болтовни: закончив фразу, она умолкала и сидела с отсутствующим выражением на лице.

— Как он оказался в этом доме?

— Он вернулся из-за границы. У нас обычно селились возвращавшиеся из-за границы товарищи.

— У него была отдельная квартира? — спросил Имант, понимая, что уводит разговор в сторону.

— Нет, комната. Большая, удобная… Это было зимой в первый год войны, очень суровой зимы. — Она потерла свои тонкие ладошки, как если бы сидела у огня, и бросила на него взгляд, означавший, что эта зима частенько ей вспоминается. — Отопление работало неисправно, температура в помещениях до того понизилась, что при дыхании клубился пар. Эдуард Ноасович почти не выходил из комнаты. Сидел в пальто на табуретке посреди комнаты, покашливал и листал книжки.

— Вы хотите сказать — читал.

— Нет. — Вера Исидоровна продолжала потирать ладони. — Перелистывал книги быстро-быстро. От начала до конца. Будто искал в них чего-то. Что-то хотел проверить или уточнить.

— А что это были за книги?

— По-моему, классики. Великие теоретики: Маркс, Ленин, Плеханов. О целях и задачах революции.

— И что же, он листал их с утра до вечера?

— Нет. Иной раз не листал. Просто сидел, одной рукой придерживая наброшенное на плечи пальто. На другой руке у него была узорчатая рукавица. У Алксниса тоже были такие рукавицы. Однажды я спросила Эдуарда Ноасовича, а где вторая рукавица. Он ответил: «Где-то затерялась. Столько пройдено, столько изъезжено». Больше я о нем ничего не знаю. Прошу прощения.

Имант Вэягал смотрел в глаза старой женщины, необычно живые, с годами ничуть не поблекшие, и совершенно отчетливо видел все, о чем она рассказала: большую комнату с обледенелыми окнами, Эдуарда, сидящего на табуретке, его холодное дыхание, наброшенное на плечи пальто. Но главное — единственную рукавицу, которая нашлась среди немногих сохранившихся вещей, рукавицу, которая в тяжкую пору согревала его коченеющие пальцы.

Имант вернулся в Ригу в том неукротимом творческом порыве и томлении, когда не терпится скорее взяться за работу. Оставался один выход: побороть трудности замысла упорством прилагаемых усилий, исподволь вжиться в создаваемый образ. Теперь он знал, каким должен быть этот образ.

До конца года Имант Вэягал закончил скульптуру в глине и отлил ее в гипсе. Гипсовую модель отвез в литейный цех, где ее должны были отлить в бронзе. Но это уже было учреждение, считавшееся с нетерпением авторов не более, чем лошадь считается с аппетитом воробьев. Литейный цех всецело жил такими понятиями, как план, очередность заказов, проблемы транспортировки, наличие и отсутствие материалов. Прошел первый квартал, прошел второй. Ожидая, когда скульптура высвободится из тисков формы, всяких предварительных скорлупок и коконов, Имант нервничал как никогда. Безо всякой надобности ездил в литейный цех — вроде бы о стержнях договориться, еще раз о сплавах условиться, на самом деле лишь затем, чтобы потолкаться поблизости. Дело было сделано, оставалось отвоевавшему пространство образу превозмочь силу гравитации материала.

Памятник открывали поздней осенью в парке новой средней школы Зунте. Лил дождь, день выдался на редкость неуютным. Насквозь промокшее полотнище в нужный момент не пожелало сползти с памятника. Когда же полотнище сдернули силой, кружившийся в воздухе красный лист, сначала коснувшись древка флага, затем зонтика Леонтины, наконец припечатался к бронзовому лбу Эдуарда Вэягала. Имант, особенно не раздумывая, заботясь об одном — освободить скульптуру от всего лишнего, снял прилипший лист. Немного погодя, однако, ко лбу приклеился второй лист, краснее прежнего. Только тут Имант обратил внимание, что памятник стоит под промокшим в затяжном дожде кленом, сыплющим красной листвой.

Виестур Вэягал на открытие привез из Крепости всех домочадцев — старого, изрядно сдавшего Паулиса, все еще резвую Нанию, свою жену Валию и, само собой разумеется, маленькую Солвиту. Три старших девочки на открытии присутствовали вместе с другими школьниками.

— Папа, а кто такой Эдуард Вэягал? — Позднее, когда уже были сказаны речи, отзвенели песни и трубы, Солвита, как обычно, захотела обо всем узнать.

— Его уже нет. Он был

— А кем он был?

— Выдающимся человеком.

— Еще более выдающимся, чем дедушка Паулис?

— На это так сразу не ответишь.

— А дедушке тоже поставят памятник?

— Памятники редко кому ставят.

— А за что?

— Тем, кто сражался и пал смертью храбрых.

— И Эдуард сражался?

— Да.

— И пал смертью храбрых?

— В известной мере.

— Почему «в известной мере»?

— О том тебе расскажут в школе.

— А кто более выдающийся — кто пал смертью храбрых или работал?

— Солвита, не болтай ерунды!

— Хорошо, не буду… Пап, а он под этим памятником похоронен?

— Нет, никто не знает, где его могила.

— Почему же тогда памятник поставили здесь?

— Потому что здесь его родина.

— А что он выдающийся, точно известно?

— Да, известно.

— Все-таки насколько выдающийся?

— Ну, настолько… Чтобы помнить о нем!

— И у всех выдающихся есть памятники?

— Да.

— А где? Там, где они похоронены?

— Солвита, опять ты…

— Нет, просто хочу знать, есть ли у них памятники?

— Есть. Пожалуй, есть.

— Там, где они похоронены?

— На родине.

Последующее лето надолго отложилось в памяти зунтян как лето суровое, или лето ярого громового раската, после которого Паулис Вэягал прямо с крыши Крепости ушел к праотцам. С тех пор как красавца цыгана по кличке Кобелек смерть застигла на телеге в объятьях с хозяйкой хутора «Робежниеки», зунтяне не могли пожаловаться на однообразие ухода в мир иной своих земляков. Однако умереть на крыше дома, как это случилось с Паулисом, никому еще не доводилось. Событие было чрезвычайным; из ряда вон выходящим, и зунтяне объясняли это необычным расположением планет и обилием пятен на Солнце. В самом деле о таком случае, чтобы молния одновременно шибанула в пять деревьев, прежде слышать не приходилось.

Да и вообще в последнее время с миром творилось что-то неладное. В Африке у негров снег валил, у эскимосов на Аляске под Новый год произошло такое потепление, что реки вздулись, начался ледоход. К Земле приближалось сразу несколько комет; одна из них летела прямо на планету и лишь в последний момент чуть отклонилась в сторону. Будто в подтверждение стародавних поверий, что кометы не к добру, и международные горизонты, под стать летнему небу над Зунте, были наэлектризованы.

Уж кто-кто, а Паулис это доподлинно знал. После того как ноги ослабели, приходилось больше по дому обретаться, появилась возможность почаще посидеть у телевизора. Сказать по правде, мужская половина зунтян делилась на две большие подгруппы — хоккеистов и министров иностранных дел. Нания так и говорила: «Моего Паулиса сейчас не тронь, он на переговорах с Вулфсоном». Или: «Мой-то Паулис опять в Белом доме заседает». Не все международные новости зунтяне черпали из телеящика. И свои люди по белому свету ездили, кое-что сами видели. Новые законы о квотах лова несколько притормозили промысел, тем не менее рыболовецким судам зунтян случалось заходить во многие порты. А потом еще и турпоездки. Совсем недавно колхозное руководство всех подряд выспрашивало, не желает ли кто в Бангладеш прокатиться и нет ли кандидата для поездки на Мадагаскар?

Годы не внесли беспорядка в голову Паулиса, но в одном он повторял своего отца Августа: Паулис тоже любил вспомнить давние события и вслух потолковать с друзьями своей юности. Особенно часто тем летом общался он с Янкой Стуритисом, который как ушел в стрелки, так будто в воду канул. Кое-кто утверждал, что после первой мировой войны его видели в России, но в Зунте он не вернулся и писем не присылал.

Тем утром Виестур сказал за завтраком Нании, что вместо ушедшего на пенсию Скроманиса пришел к ним новый агроном по фамилии Стуритис. Паулис пожелал узнать имя нового агронома, Виестур ответил, что в точности не знает, но думает, что Янис. Стало быть, Янис Стуритис и есть, объявил Паулис, сделавшись совсем странным. Лицом не худощав ли, с таким заостренным носом? Виестур, ухмыльнур шись, ответил, что нос у нового агронома пока еще острый, однако жизнь довольно скоро притупляет любые носы.