Кровавые легенды. Европа — страница 41 из 73

– Как же вы выдержали такую связь? – спросил Бальтазар.

– Сам не знаю. Это было… как минимум чудовищно. Знаете, когда я вселялся в кого-то, у меня всегда возникала ассоциация с изнасилованием – будто я насильник, растлевающий невинную девицу, простите за сравнение. Но в тот раз мне показалось, будто я сам – девица, которую насилует огромная толпа, целое море людское. Это было настолько запредельно противоестественно, что я даже получил наслаждение. Признаюсь, у меня есть эта черточка в характере: наслаждаться тем, что доходит до крайности и перехлестывает через край. Я едва было не потерял себя и не остался там, в этом необъятном киселе всеобщей слизи. Возвращение к моему телу, оставленному дома, к его человеческой форме – это казалось мне отвратительным, настолько я проникся идеей всеединства, в котором упразднены индивидуальные формы. Но вместе с восторгом и наслаждением, которые я испытал в мире победившей любви и единения, во мне извивалось тонкое, как волосок, червивое чувство тошноты. И как ни тонко было оно, но все-таки вызвало у меня рвотный спазм. И я выблевал самого себя обратно – в мой мир и в мое время. Вернувшись и придя в себя, я продолжал ощущать восторг всечеловеческого единения. Я бегал по улицам Лодзи, набрасывался на людей, чтобы заключить их в объятия, признаться им в любви и бежать дальше – к другим людям, которых я старался озарить своей любовью и заразить восторгом. Меня хлестали по щекам, били под ребра кулаками и ногами, плевали мне в лицо, но я получал лишь наслаждение. Я даже открывал рот, когда мне плевали в лицо, и ловил губами чужую слюну. Но иногда состояние любви к человечеству сменялось у меня исступленно-мрачным желанием всех замучить, задушить, убить, и я прятался в нору, забивался в темный угол, боясь высунуть нос наружу, понимая, что, едва увижу хоть одно человеческое лицо, – не сдержусь и вопьюсь в него зубами. В эти моменты я ненавидел всех за то, что они разделены друг с другом, обособлены, разграничены, и каждый скован проклятием собственной индивидуальной формы. Тогда, от греха подальше, я решил предаться страсти путешествий и вновь сбежал в будущее. Но – странное дело – попал сюда, в семнадцатый век. Из двадцать первого! Чего в принципе быть не может. И мало того, у меня почему-то не получается вернуться обратно. Путешественник в будущее возвращается в свое время с той же легкостью инерции, с какой маятник, качнувшийся влево, летит потом вправо. Но нет, я тут застрял, как в трясине. Что-то здесь нечисто! Какой-то во всем этом подвох: в самой этой эпохе, в людях, которые ее населяют, в Филиберте ван дер Хайде, в которого я вселился. Не знаю, что здесь не так, но что-то не так.

– Вы меня удивляете, – произнес Бальтазар. – Говорите: «Что-то здесь нечисто», – в то время как сами пользуетесь услугами нечистого духа, демона, который перебрасывает вас из эпохи в эпоху. Если только он действительно перебрасывает, а не морочит вам голову ловко состряпанными фантазиями.

– Да не в демоне же дело, как вы не понимаете! – раздраженно процедил Филиберт.

* * *

Бальтазар сильно удивил Желле, ответив на вопрос о том, когда ему угодно будет поговорить с Дидериком.

– Мне уже нет нужды разговаривать с Дидериком. Я имею достаточно сведений, чтобы понять, приверженцем какой еретической секты он является. Сейчас самое главное – выявить других еретиков, которые, возможно, затаились среди монастырских братьев. Если я поговорю с Дидериком и заставлю его сознаться, то это может помешать нам выявить других еретиков. В тюрьме при магистрате есть стены, а у стен, как известно, всегда имеются уши. Что, если еретики окопались и в магистрате? Тогда разоблачение Дидерика станет им ведомо, и что прознали одни еретики, то прознают и другие. Сообщники предупредят сообщников, и злоумышленники, засевшие в монастыре, станут сугубо осторожны, что усложнит их выявление. Посему не будем тревожить Дидерика, пусть сидит себе в камере, он все равно не уйдет от правосудия, а мы займемся ловлей более глубоководных рыб.

– Что вы предполагаете сделать? – спросил Желле, холодно блеснув глазами.

– Для начала я зачитаю вам фрагмент из трактата Альфройда о смирении. – Бальтазар открыл книгу, которую Желле принес ему несколько дней назад, и зачитал оттуда: – Вот что он пишет в разделе о признаках святого смирения, в которых оно проявляется, когда получено в дар от Господа: «Описание признаков божественного дара смирения мы находим в книге “Actus beati Francisci et sociorum eius”, сиречь “Деяния блаженного Франциска и спутников его”. Там, в главе про смирение брата Массео из Мариньяно, мы читаем, как Массео умолял Господа даровать ему смирение, без которого он чувствовал себя достойным ада, и даже выразил желание отдать глаза свои в обмен на дар смирения, а когда наконец получил тот дар, то следующие признаки смирения, как повествуется, проявились у него:

“Брат Массео так исполнился даром смирения, что с того времени постоянно пребывал в радости. И часто, когда молился, он подолгу издавал монотонный ликующий звук, наподобие приглушенного воркования голубя: у! у! у! – и так стоял в созерцании с выражением великой праведности и счастья на лице. И он сделался столь смиренным, что почитал себя малейшим из братьев. Когда блаженной памяти брат Иаков ди Фаллероне тайно подслушал, как тот воркует своим обычным манером, и спросил его, почему же не меняет он звук и тон голоса своего, брат Массео с великой радостью отвечал, что если некто обрящет всю благость в одном способе, то не найдет уже причин сей способ переменять”».

Бальтазар поднял глаза от страницы и внимательно посмотрел на Желле, будто давая тому возможность все прочесть в его взгляде.

– И? – осторожно вопросил Желле.

– Альфройд дважды ссылается на этот пример воркующего Массео в своем трактате о смирении. А значит, монахи-альфройдисты, скорей всего, практикуют данную форму смирения и, по примеру Массео, тоже потихоньку воркуют, словно голуби, во время молитвы. Что скажете, отец Желле, я прав?

Впервые Бальтазар увидел Желле смущенным; тот не знал, что ответить.

– Простите, – наконец вымолвил он, – мне неведомо это обстоятельство. Я не настолько хорошо осведомлен об особенностях молитвенной практики альфройдистов.

– Но вы можете узнать?

– Да, конечно! – с жаром отвечал Желле. – Все выведаю досконально.

– Прекрасно! Во-первых, проясните этот вопрос. А во-вторых, сделайте вот что. Найдите способ узнать, кто из монахов, издавая птичьи звуки во время молитвы – особенно во время вечерних и ночных молитв, – не воркует по-голубиному, но подражает голосам каких-нибудь других птиц. В-третьих, если таковые обрящутся, найдите в городе или в округе хорошего птицелова, который знает голоса птиц, проведите его в монастырь под видом кого угодно, лишь бы никто не знал, что он птицелов, и дайте ему тайком послушать тех монахов, чтобы он определил, голосам каких птиц они подражают. Сделайте все аккуратно и осторожно, чтобы не встревожить братьев и никого не вспугнуть, а потом доложите мне, каким именно птицам кто из монахов подражает. Это очень важно.

Бальтазар говорил строго и властно, словно был начальником Желле, а не приглашенным консультантом. Говорил таким тоном, что Желле не посмел ни ослушаться, ни возразить, ни усомниться в необходимости мер, предписанных Бальтазаром.

– Все будет исполнено, отец Ханс, можете не сомневаться, – подобострастно отвечал Желле, охотно, будто верный пес, подчиняясь воле собрата. – Все сделаю с сугубой тщательностью и осторожностью.

– Поймите меня правильно, – произнес Бальтазар, – я не говорю вам всего только по одной причине – чтобы вы были совершенно непредвзяты. Дело ведь тонкое, а предвзятость может навредить. Поэтому я сам на время устраняюсь, чтобы моя собственная предвзятость не сыграла со мной злую шутку, и все передаю в ваши руки.

– Понимаю, понимаю! – закивал Желле.

– А я буду ожидать вашего доклада, – сказал Бальтазар. – В любое время дня и ночи.

* * *

В ту ночь Бальтазар бодрствовал: он молился об умерших язычниках и еретиках, страдающих в аду. Когда-то в молодости он прочел житие святого Макария Египетского, жившего в четвертом веке, и его глубоко впечатлил в этом житии один эпизод, где описывалось откровение, полученное святым Макарием во время разговора с черепом.

Однажды Макарий, идя по Нитрийской пустыне, нашел человеческий череп. Он прикоснулся к нему пальмовой палкой, и череп, вопреки законам природы, издал жуткий хрип и стон. Макарий понял, что это голос души умершего человека, которому принадлежал череп, и спросил эту душу, глядя в глазницы черепа: «Кто ты?» Из черепа раздался голос, уже не столь жуткий, но человеческий и осмысленный. Голос отвечал: «Я был жрецом, служителем Ра, Горуса, Осириса. Я знаю тебя, Макарий, в тебе обитает Дух Божий. Многие из наших знают тебя. Потому что ты молишься о наших душах, брошенных в адскую пропасть, погруженных в мучение, которому нет конца. Когда ты, по своей доброте, которую мы не понимаем, молишься о нас, мы получаем некоторое облегчение мучений». Макарий спросил: «В чем же это облегчение?» Голос из черепа отвечал: «Сколько отстоит небо от земли, столько огня под нами и над нами. Мы стоим, как безжизненные идолы, посреди огня, и никто из нас не может видеть никого другого, поэтому, кроме ужаса адского пламени, нас мучает ужас одиночества. Ты не можешь представить, что это за мука! Бездна огня и бездна одиночества! Бездна в бездне, и моя одинокая душа в сердце этого бесконечного кошмара, отрезанная от всего и всех: от Вселенной, от родины, от земли, от воздуха, от воды, от солнечного света, от родных и друзей, от Бога Создателя. Но когда ты, движимый желанием сердца своего, молишься о таких, как я, не зная даже наших имен, но поминаешь в молитвах безымянное множество грешников, заключенных в аду, то мы благодаря тебе чувствуем нисхождение милости Божией к нам, в наш ад. Эта милость в том, что мы начинаем видеть лица друг друга, и это великое утешение для нас, ибо отступает ужас одиночества». Макарий заплакал от сострадания к несчастным мертвецам и сказал: «Горе тому дню, в который родился человек, если только таково утешение в этой муке! Но скажи: твоя мука самая страшная или есть еще страшнее?» Голос из черепа ответил: «Ниже нас мука еще страшней. Нам, язычникам, оказано еще какое-никакое снисхождение. А ниже нас мучаются ваши – христиане. Те, кто делами жизни своей отреклись от заповедей Божьих, соблюдать которые поклялись».