Настя лежала на кровати. Ее лицо было истерзано зубами и когтями, тонкая шея сломана, в воронкообразной ране под ключицей засохла кровь. Рядом с кроватью, под книжной полкой лежала груда детских костей, обглоданных до алых прожилок.
Разум Кугана заволокло безумием. Он рванулся к окну. Третий этаж – достаточно, чтобы все отменить, зачеркнуть, закончить. Окно не открывалось. Бывший водолаз остервенело дергал за ручки, тянул, но чертово окно не открывалось. Куган поднял табурет, перехватил за ножку и саданул с размаху. Толстое стекло завибрировало, но выдержало. Удар оставил в центре небольшую белую выемку, от которой по круглому окну расползлось вдруг бледно-зеленое уродливое свечение, и в этом мертвецком свете Куган увидел прошмыгнувшую за окном рыбу. Еще одну.
Табурет выпал из рук.
Это было невозможно… Это…
«Это… то…»
Водянистое пение стихло, и он врезал головой по пуговице золотника. Из шлема фонтаном брызнули белые пузыри, похожие на металлические шарики. Заклокотали, забарабанили о подволок.
Каюта. Пристегнутый к койке мертвец. Нечто за дверью, в коридоре.
Ему привиделось… ненастоящее спасение, ненастоящая жизнь, все эти месяцы…
Круглоротая тварь обманула его.
Нет… нет, нет, нет! Морок не мог быть столь долгим, цельным, обыденно-муторным, возвышенно-радостным, разрушающе-диким, любым!
Во всех трех иллюминаторах качалась зеленоватая темень каюты. Батарейка фонаря готовилась умереть.
«Зато Настя и Захар живы…» – мелькнуло в раздавленном разуме.
Идиот! У тебя нет жены и сына, нет и никогда не было!
Бросив фонарь, водолаз вывинтил нож, перехватил острием к себе и ударил в толстое стекло переднего иллюминатора. Брызнула белая крошка.
Он просто заблудился в кошмарах и должен выбраться.
Размахнулся и снова ударил. Стекло задернуло паутиной трещин.
Он должен проснуться: под миноносцем, в морском госпитале, между бойких строф мертвых поэтов, в лабиринтах загробного Севастополя, на пороге детского дома, в немой правде революционной хроники, в объятиях Насти – где угодно, только не здесь!
Отвел нож – ударил. Из пробоины заклокотали пузыри. Куган закричал.
Мертвец на койке вторил.
Свет мой, зеркальце
Климов упал, ударившись затылком о край кровати. За окном висела луна. Икры сводило судорогой. Зеркало лежало на полу: кладезь странных историй. Забыв о боли в ногах, Климов вскочил и ринулся опрометью в ванную. По коже сновали мурашки.
«Быть того не может!»
Климов таращился через прихожую на арочный проем спальни. Утер пятерней взмокшую лысину. Заставил вращаться забуксовавшие шестеренки. Облик усача отпечатался в голове четче, чем история, которую он, похоже, слушал несколько часов. Отрывки плавали в памяти, как лоскутья в мутной воде.
«Я будто за стекло заглядывал, прозрачное только с моей стороны. И оттуда мне рассказали о медных головах и русалках».
Климов доверял зрению, гордился хладнокровием: на похоронах не проронил и слезинки, в то время как жена буквально тронулась рассудком. Списывать произошедшее на усталость? Его смешили герои ужастиков, которые, столкнувшись нос к носу с проявлением паранормальной активности, половину хронометража загораживались от истины.
Нет, не усталость, не раннее слабоумие. Тут другое.
«Например?»
«Например, байки о Вурдалаке – не совсем и байки».
«Например, оно рассказывает истории, полные нечисти, и показывает картинки».
Ушибленный затылок саднило.
– Эй, есть там кто?
Конечно есть. Кот Баюн с полной торбой жути.
Климов двинулся в комнату. Ненормальность происходящего затуманила разум. За последний месяц он так много прочел о зеркалах: обсидиановых пращурах современных зеркалец; египетских, изображенных на барельефах; римских, бронзовых и выпуклых; полированных золотых пластинах в человеческий рост; о муранских мастерах, заливавших олово в выдутые пузыри; венецианских стеклянных цилиндрах, которые алхимики раскатывали, как тесто, и глазировали амальгамой. В славянской культуре «глядельца» издревле считались магическими артефактами, связанными с гаданием, порчей, злыми двойниками, проходами… Зеркало изобрел дьявол, говорили предки, а собиратель фольклора Афанасьев записал со слов опрошенных стариков: «Из зеркал за людьми наблюдают».
Климов сунул голову в проем, и тут же в номере отрубило электричество. Погасли телеэкран и лампочки в люстре, тьма будто лизнула Климова шершавым языком. На полу гостиницы разверзлась багровая дыра. Колодец, исторгающий пламя, благо закупоренный защитным экраном. Это было зеркало, и в нем бушевал пожар. По стенам метались тени. Слух уловил треск пожираемого дерева, далекие крики толпы. Сотни грешников сгорали в аду зазеркалья.
Нервы Климова не вынесли этой абсурдной картины. Он шатнулся к выходу, дернул за ручку. В фильмах ужасов дверь была бы заперта, бейся о полотно, кричи про «горим, спасите», никто не придет на помощь. Но в реальности дверь подалась легко, Климов занес над порогом ногу: бежать стремглав до самого дурдома.
Треньканье осадило его, вынудило замереть. Будто тысячи иголочек впились в кожу. Музыка доносилась из номера. Там кто-то неумело играл на акустической гитаре, тонкими пальцами перебирал нейлоновые струны.
Потому что иногда Вурдалак говорит, а иногда – показывает.
Климов покачнулся. Он вообразил четче четкого: взлохмаченный юноша сидит по-турецки на гостиничной кровати, душит гитарный гриф, челка у него такая непослушная, улыбка такая виноватая, жалостливая, рохля он, в кого только уродился рохлей, слюнтяем.
Климов отступил. Дверь затворилась. Он стоял в прихожей в тишине и темноте и впитывал простенькую мелодию, которой не могло быть: ни здесь, в восьмистах километрах от Москвы, ни здесь, в мире живых. А когда он решился, выпутался из оцепенения, вошел в комнату, музыка утихла, и из врат между этим и тем раздался голос. Слово «Вештица» упало в Климова, как камень в застойную воду.
Владимир Чубуков
Вештица
Часть первая
Без сказки на ночь Верочка не засыпала, и Ксению это уже, честно говоря, начало раздражать. Нет, конечно, сказки – это и развитие, и воспитание, само собой, но и меру тоже надо знать. В сентябре у дочки первый класс, и лето переполовинилось, а она все: «Сказку, мамочка, сказку!» Пора бы, наконец, пресечь. Как-нибудь тактично, поделикатней.
Иногда дочь удивляла Ксению внезапными проблесками какого-то недетского мышления. Вот на днях ни с того ни с сего заявила:
– Сейчас я еще Верочка, а потом стану Верой, а потом – Верой Петровной, а как совсем состарюсь, стану Вероятностью.
– Вероятностью? Это почему? – удивилась Ксения такому повороту мысли.
– А потому что старые – они только вероятно есть, а вероятно – нет.
Ксения не нашла ни возражений, ни комментариев для неожиданной сентенции. Опешила. В блеске детских глаз, большущих и наивных, ей померещилась вдруг древняя опытность и мудрость. При этом Верочка все продолжала требовать сказки.
И вот Ксения вошла в ее комнату с твердым намерением объяснить, что пора со сказками завязывать, ведь неприлично же большой девочке, почти школьнице, вести себя как малому дитю.
Верочка, ожидая маму, лежала в постели. На тумбочке около кровати горела настольная лампа, в дальнем углу комнаты ночник бросал на стены и потолок замысловатые узоры, плавно менялись их очертания.
Лампу в изголовье кровати пришлось поставить после того, как около года назад Верочка сказала, что в узорах от ночника ей иногда мерещится страшное, поэтому нужна лампа, которую легко включить, только руку протяни, и все пугающее в ее свете сразу исчезнет. На предложение заменить ночник решительно помотала головой и заявила, что никаких других ночников знать не желает, пусть он даже пугает порой, но все равно свой ночник она очень любит. Потом рассказала матери – с оговоркой: «Только это сплошной секрет», – что ночник своими узорами помогает ей загадывать желания.
Ксения присела на край кровати, собралась произнести заготовленную речь против сказок на ночь, но Верочка ее опередила и удивила вновь – и недетской логикой сказанного, и тем, что словно угадала мамины мысли.
– Я, наверно, уже слишком большая, и мне неприлично в таком возрасте сказки слушать, да? Надо это все прекращать. А то как же я в школу пойду, буду там учиться, мне оценки начнут ставить, а я все от сказок отклеиться не могу. Как муха – от липучки. Нет, пора уже с этим кончать! Но только, мамочка, мне ведь очень хочется. – Лицо превратилось в страдальческую маску. – А если очень хочется, то ведь, наверно, хоть чуточку можно, да? – Маска страдания мгновенно сменилась маской наивного лукавства. – Совсем чуть-чуть, вот такую капельку? – Она показала пальцами размер той капельки.
Ксения с улыбкой покачала головой, произнесла:
– Ох, лиса-лисичка! Ну вот что с тобой делать, придется рассказывать!
Верочка расплылась в довольной улыбке маленького манипулятора и приготовилась внимать. Ксения начала:
– Жил-был кот. Он жил на дереве…
Верочка тут же перебила:
– У него там было дупло?
– Нет, почему! Никакого дупла, он жил на цепи, – ответила Ксения.
– Это был сторожевой кот? – уточнила Верочка.
– Ну… можно и так сказать.
– А что он сторожил? И почему без дупла? – сыпала Верочка вопросами. – У сторожевой собаки всегда дупло есть. Дупло в конуре. А коту разве не нужно дупло, чтобы прятаться от дождей и врагов? Хотя бы маленькое такое дуплецо, совсем дуплишко.
– Вот видишь, – сказала Ксения, – какая ты большая теперь, столько вопросов задаешь. Таким девочкам уже не сказки надо рассказывать, а в школе пора учиться, знания получать и ответы находить на все вопросы.
– На все-все-все?
– На все-все-все. – Ксения склонилась над дочерью, чмокнула ее в щеку. – А теперь пора спать. Глазки слипаются… слипаются… Сон идет… идет… мягкими лапками тихо переступает… одной лапкой… другой… подушечки мягкие у его лапок… шерстка шелковистая… шажочки тихие… идет – как пушинка летит…
Ее гипнотический шепот обволакивал и пеленал. Про сказку Верочка уже и не вспомнила. Дурманящий водоворот сна засасывал в свою воронку. Проваливаясь и утопая, слабо моргая потяжелевшими веками, она пробормотала почти бессознательно:
– Ты правда моя настоящая мама? Ты правда…
Это было неожиданно. Ксению кольнуло тонкой иглой, и она постаралась ответить как можно более нежно:
– Ну конечно я твоя настоящая мама!
Последний выплеск сознания вспузырился на губах девочки обрывком фразы:
– А тетя сказала…
И сон поглотил ее.
Что-то растеклось внутри Ксении, тревожное и темное, словно опрокинулся пузырек чернил.
«Тетя сказала? Какая еще тетя, к чертям собачьим? И что эта тетя могла моей девочке сказать?»
Над безмятежным лицом уснувшей Верочки нависало озабоченное лицо матери – будто над маленькой планетой большая луна, готовая потерять орбиту и расколоться на части при падении.
«Не хватало еще, чтоб какая-то стерва лезла к Верочке змеиным языком!» – мрачно думала Ксения, сидя над спящей дочерью.
Ночью Ксении снился жуткий сон.
В том сне она была бесплотным призраком, невидимым, летающим над землей. Она следовала за Верочкой, скользила за ней по воздуху, в отдалении, недоумевая: куда это Верочка так целенаправленно идет? Вокруг стояли старые запущенные дома с черными ямами окон. На стенах пятна плесени – как следы копоти. Под ногами мусор, сквозь трещины в асфальте пробиваются сорняки. Верочка шла безлюдными улицами, сворачивала то вправо, то влево, ныряла в подворотни, проходила сквозь безжизненные дворы.
Вслед за ней шла женщина – кажется, не старуха, но сильно запущенная. Из-за грязных косм лица не разглядеть. Лоб деформирован, посреди него – уродливая огромная шишка, чуть загнутая кверху; кажется, что из черепа растет рог вроде коровьего, вот-вот прорвет кожу и проклюнется наружу. На правой руке не хватает двух пальцев – мизинца и безымянного, оставшиеся пальцы длинные и скрюченные, как у хищной птицы, готовой с налета схватить мышь. Одета в рванье красного цвета; похоже, некогда это был дорогой наряд. Горбится, но движется резво. Иногда быстро и бесшумно перебегает через улицу, чтобы спрятаться за выступом какой-то архитектурной детали, нелепо вылезшей из стены. Она следила за Верочкой и старалась держаться так, чтобы та ее не заметила.
Ксения в тревоге кружила, как назойливая муха, вокруг преследовательницы, лезла ей в лицо, пыталась всячески помешать, но та лишь отмахивалась от призрачной помехи. Ксения видела плотоядно приоткрытый рот и недобрые огоньки в глазах, блестящих из-под волос, нависших над склоненным лицом.
«Ведьма! – думала Ксения. – Ведьма, которая похищает детей».
Верочка быстро обернулась, бросила за плечо лукавый взгляд, и Ксения поняла, что дочь знает о преследовательнице – знает и заманивает ее куда-то.
Верочка, кажется, достигла цели путешествия и скрылась в подъезде с покосившейся металлической дверью, намертво застрявшей, но приоткрытой настолько, что как раз прошмыгнешь в темную щель. Вслед за Верочкой в щель влетела Ксения, а вскоре и ведьма протиснулась не без труда.
Из подъезда Верочка ступила на лестницу, ведущую в подвал, начала спускаться, ее фигурка в светлом платьице таяла в смолистой тьме. Казалось, подвал всасывает ее жирными черными губами – бледную таящую карамельку.
Ксения летела над щербатой лестницей с неровными крошащимися ступенями, и хотя не касалась их ногами, но ее мучило нелепое тошнотворное опасение, что она вот-вот оступится, упадет и кубарем покатится в жуткую неизвестность.
Лестница слишком длинная, спуск слишком долгий. Скользя по воздуху над ступенями, Ксения вдруг поняла, что ее опасения оступиться и упасть – не ее опасения, а опасения ведьмы, спускавшейся вслед за Верочкой. А Ксения… черт возьми, да она же часть этой старухи, какая-то ее эманация, клочок живого тумана, похожий на белую бабочку, с помощью которой ведьма преследует жертву. Ксению обожгло этой догадкой. Она заметалась в воздухе, теряя форму и вновь обретая ее, но продолжала – пусть зигзагами, а все ж таки лететь вниз. Ее воля была не ее волей, ее «я» принадлежало почти нечеловеческому жуткому существу, идущему за ней.
Наконец кончилась лестница, и зев подвала проглотил худенькую фигурку девочки, следом проглотил и Ксению, и ведьму. Если лестницу еще освещал кое-как слабый отблеск, лучом протянутый над нею, будто полоска ветхой марли, то подвал был до краев заполнен вязкой тьмой, в которую если всматриваться, то почувствуешь, как присасывается черная мерзость к твоим выпученным глазам и сосет их, сосет, высасывая через них и зрение, и разум, и душу.
Ничего не могла разглядеть Ксения в этой беспредметной тьме, в этом пищеводе мрака. Но она услышала звонкий и злорадный… Неужели злорадный? Да, именно такой. Злорадный Верочкин смех. А потом – истошный, полный ужаса, отчаяния и нестерпимой боли ведьмин вопль.
– Возьми ее! Возьми ее! – азартно кричала Верочка кому-то.
И это невидимое нечто, слушаясь Верочку, что-то страшное творило с преследовательницей; та визжала, будто животное, что заживо рвут на части.
Этот истошный смертный визг кромсал Ксенино сознание, лезвием проходил до самых сокровенных глубин, потрошил, выпрастывая мысли и чувства, словно кишки из вспоротого брюха.
Ксения проснулась в липкой испарине. По телу бежала дрожь, колотилось сердце, кисти рук свело судорогой, пальцы скрючились в когти хищной птицы. Таких жутких снов она не видела ни после гибели мужа, ни в детстве, когда изредка снились кошмары, в которых ее преследовали то собаки, то страшные люди, но ни разу сон не отзывался такой панической жутью.
Будто тебя нанизали на вертел и медленно проворачивают, обжаривая над языками пламенеющего ужаса.
Но самое скверное было в том, что Ксения, едва проснувшись, мельком увидела уродливую тень, которая отпрянула от нее, метнулась в сторону и слилась с сумраком спальни. Будто корявое дерево под окном бросает в комнату свой черный бегущий силуэт, когда проезжает мимо автомобиль с включенными фарами, полосующими ночь. Только никаких деревьев не росло под окнами ее квартиры на третьем этаже, и неоткуда было взяться на стенах случайным теням.
Она встала с постели, зажгла верхний свет, осмотрела комнату, заглянула в одежный шкаф, даже под разобранный диван, на котором спала, что совсем уж нелепо: под тот диван и кошка-то заползет с трудом. Все осмотрела и нигде ничего не нашла.
Утром, за завтраком, Ксения спросила Верочку, стараясь, чтобы вопрос звучал как бы между прочим, ненавязчиво:
– Ну, и что там сказала тебе тетя? И вообще, что за тетя, интересно узнать?
Верочка молча помотала головой, глядя на мать широко распахнутыми глазами, в которых Ксения увидела мольбу и страх. Взгляд – словно крик. Отчаянный, надрывный крик. «Молчи, мама, молчи! Прошу тебя, миленькая, молчи!» – вот что прочла Ксения в том пронзительном взгляде.
И – промолчала. Ей самой стало не по себе. Вернулся недавний ночной страх. Реальность вновь сделалась зыбкой, смешавшись с призрачными токами дурного сна. Нахлынуло чувство, что они с дочерью ступили на минное поле и одно неловкое движение разбудит ужас, дремлющий под пленкой обыденности.
Завтрак доканчивали в болезненном, судорожном молчании.
День был субботний, и Ксения, созвонившись с подругой Аленой, договорилась о встрече, сказала, что дело очень важное и разговор серьезный. Кратко обрисовала ситуацию.
Алена увлекалась эзотерикой, и Ксении нужен был ее совет. Сама она не верила ни в какой мистицизм, да и вообще не верила ни во что, кроме здравого смысла. Высшее экономическое образование служило ей противоядием от любых суеверий. Но вот Алена с ее двумя высшими – тем же экономическим и плюс к тому филологическим, – как ни странно, не отвергала все сверхъестественное, хотя и относилась со скепсисом ко многим явлениям из этой мутной области. Ко многим, но не ко всем. Определенный пласт мистических явлений Алена признавала со всей серьезностью. А Ксения сейчас, похоже, влипла в какую-то мистическую дрянь.
Несмотря на весь свой рационализм, она все-таки чувствовала, что где-то под разумом копошится гадостный червь, подтачивает подлым и постыдным страхом, проедает червоточины, и тянет оттуда стылым сквозняком иррациональной жути.
Стыдно было признаться самой себе, но все же призналась: она боится, что какая-то гадина, занимаясь колдовством, навела порчу на нее и Верочку. И не верила ведь ни в какие порчи, магические обряды, привороты и прочую чушь, но был тончайший волосок сомнения: а вдруг? Вдруг порча имеет какой-то эффект? Пусть не мистический, пусть связанный с гипнозом, с законами психологии, с какими-нибудь там архетипами юнговского коллективного бессознательного или с нейролингвистическим программированием, наконец. Или вдруг ее травят психотропными веществами, намеренно сводят с ума? Злая воля всегда найдет лазейку, через которую можно просочиться и ужалить, впрыснув яд.
«Кому там, – пыталась припомнить Ксения, – змея заползла в ухо во время сна? Какому-то королю?»
Ей хотелось, чтоб Алена выслушала ее, и объяснила, что происходит с ней и с Верочкой, и дала дельный совет, как поступить. Или чтоб Алена с фирменной скептической ухмылкой развеяла все страхи и убедила Ксению, что вообще не происходит ровным счетом ничего страшного, никакой мистики, а просто нервы и раздутая мнительность.
Они договорились встретиться в их любимом кафе «Сарториус», до которого Ксении ехать всего полчаса в метро, а Алене и того ближе. Можно, конечно, и по телефону поговорить, и в видеочате, но Ксении мучительно хотелось оказаться рядом с подругой, быть может, и расплакаться ей в плечо, почувствовать обнадеживающее прикосновение. Нечто мрачное и непонятное так близко придвинулось к ней, что захотелось вырвать себя из притяжения этой близости, поэтому с подругой следовало сойтись по-настоящему, лицом к лицу.
А если Ксении грозит настоящая опасность, то Алена не просто даст совет и плечо подставит, она ведь может и позвонить тому, кто способен помочь в действительно трудной ситуации, – своему дяде Герману, двоюродному брату ее матери.
Герман Измаилович – фигура мрачная, даже слегка пугающая. Именно он повлиял на Алену, пробудив у нее интерес к эзотерике, гипнозу, медитациям, всяким странным знаниям из пограничных областей. Доктор биологических наук, он был связан с ФСБ: консультировал чекистов, участвовал в разработке каких-то специальных медитаций, которые использовались чекистами, – только непонятно для чего, то ли для допросов, то ли для подготовки сотрудников. На всем лежал туманный мрак, и Алена сама толком не знала, чем занимается дядя; тот о своей работе почти ничего не говорил.
Алена рассказывала Ксене, как в конце девяностых дядя Герман, задействовав связи с силовиками, вытащил ее брата Митю из оккультной секты, где парня довели до состояния почти невменяемости. Кончилось тем, что лидера секты и его главного помощника просто не стало: первый умер от инфаркта (так гласила официальная причина смерти), хоть и крепкий мужик был, а второй покончил с собой. Секта же просто прекратила существование.
Дядя Герман потом с ледяной улыбкой говорил Алене, что ненавидит тоталитарное сектантство, и если представится случай раздавить паука, то непременно раздавит с огромным удовольствием. Ксения неоднократно видела этого высокого сухопарого старика у Алены на днях рождения, и каждый раз он производил зловещее впечатление: словно заторможенная рептилия, которая лениво наблюдает за окружающими, выбирая себе жертву, готовая в любой момент молниеносно броситься, обвить удушающими петлями змеиной плоти и впиться стальными челюстями.
Сейчас, когда Ксения вспоминала Алену, вместе с ее образом непроизвольно рисовался в уме темный силуэт дяди Германа, стоящего за плечом любимой племянницы, и эта мрачная тень уже не столько тревожила и пугала, сколько обнадеживала и вселяла уверенность.
Ксения торопливо переоделась, навела скорый макияж и выбежала на улицу.
Но Алена на встречу не явилась, что не походило на нее, всегда такую пунктуальную и обязательную. Ксения звонила ей из кафе, но та не брала трубку.
Прождав подругу около часа, Ксения поехала к Алене домой, однако на звонки в дверь никто не отозвался. Раз за разом набирая в телефоне ее номер и посылая вызов в пустоту, Ксения чувствовала, как все глубже окунается в панику, и старалась изо всех сил ее подавить. Пока что получалось, паника ее не захватила. Но руки, заметила она, уже мелко подрагивали.
Вернувшись домой, накормив обедом Верочку, сама ничего так и не съев, Ксения долго сидела в кресле без движения, уставившись в одну точку, стараясь успокоиться. Зарядила в проигрыватель DVD-диск с какой-то классической музыкой. Надеялась, что вид музыкантов, смотрящих в партитуру и сосредоточенно извлекающих звуки из своих инструментов, поможет ей привести в порядок мысли и чувства. Но на диске оказался телефильм, снятый во время постановки оперы Прокофьева «Огненный ангел». Когда-то давно Ксения начинала ее смотреть и бросила, а сейчас досмотрела до конца, завороженная инфернальными сценическими образами.
Какие-то демонические синюшно-бледные голые фигуры, ползающие по сцене, католические монашки, молодые все как на подбор, одержимые дьяволом и бесстыдно обнажавшиеся перед зрительным залом, чтобы устроить оргию с прославлением Сатаны, Фауст и Мефистофель в виде бродяг, маг и оккультист Агриппа, мрачный инквизитор-экзорцист в кроваво-красном облачении, требующий сжечь ведьму на костре…
Ксения смотрела на экран и словно тонула в холодном глубоком омуте, не в силах оторваться от зрелища, подобного кошмарному сну.
Потом, когда оперное беснование закончилось, она долго сидела, неподвижная, тупо пялясь в пустой экран, впечатанная в тишину, как в застывающий бетон.
Так и просидела до ужина. Тогда уже перекусила немного вместе с дочерью. Руки больше не дрожали, мысли не разлетались мусором на ветру. Кажется, она наконец пришла в себя.
Напутствуя Верочку перед сном, без сказки на этот раз, Ксения возобновила давешний разговор, чувствуя при том, как шевелится в утробе мерзкое щупальце тревоги.
– Ну что, рассказывай про тетю. Все по порядку. Где ты ее встретила? Кто она такая? Что тебе говорила?
«Черт! – подумала с досадой. – Я же ее допрашиваю. Как следователь какой-то. Нельзя так с ребенком, нельзя!»
– Она ночью ко мне приходила. Два раза уже, – отвечала Верочка, и Ксения не сразу поняла весь смысл сказанного.
Уточнила:
– Где она к тебе приходила?
И тут же спохватилась: «Да ведь понятно где. Если ночью. Где же еще, как не прямо здесь!» Еще уточнила:
– Во сне, что ли?
Ответ дочери обволок ее муторной жутью:
– Нет, не во сне. Я просыпалась. И она тут была, в комнате. А потом я снова заснула.
«Неужели кто-то проник в дом?! Был здесь ночью! Разговаривал с Верочкой!» Мысль изламывалась, дробилась в голове.
Ксения вспомнила уродливую тень, которую видела прошлой ночью, пробудившись от кошмара.
– Тетя сказала, – продолжала Верочка, – что теперь она моя мама, а не ты. Ты – бывшая мама, у тебя больше нет на меня прав. Она скоро меня заберет.
Какие-то холодные длинные иглы пронзали Ксению, вползая в тело снизу, протыкая насквозь кишечник, желудок, сердце, легкие, мозг. Верочка не шутит, чувствовала она, не шутит! В глазах дочери ей чудился металл, как будто на дне взгляда кольцами свернулась железная стружка.
– Как она к нам… вошла? Откуда вообще? Откуда она? – с трудом выдавила Ксения, стараясь не сорваться в истерику и панику.
Внимательно смотрела Верочка на мать, становилась спокойней, уверенней в себе, даже оттенок снисходительности проступил на личике. Ксения вдруг с ужасом представила, что Верочка сейчас злорадно рассмеется ей в лицо. Нет – не рассмеялась. Но заговорила с каменной серьезностью, и каждая фраза вонзалась в Ксению гвоздем:
– Тетя пришла из смерти. Она сказала, что внутри смерти – там сказка, и там можно жить, только по-другому, не как здесь. Она уведет меня к себе, в свою сказку, потому что я теперь ее дочь. И мы будем жить там, внутри. Там, с ней и с папой.
Во всей этой тираде четырежды прозвучало «ТАМ»: «ТАМ сказка», «ТАМ можно жить», «жить ТАМ», «ТАМ, с ней»… У Ксении в голове словно били в барабан, – там! там! там! там! – и эхо ударов раскатывалось под черепом, как под пещерным сводом.
– С папой? – пробормотала Ксения. – Она тебе про папу говорила?
– Еще как говорила! – Яд в словах дочери, он вился, клубился дымчатыми нитями, как чернила, капнувшие в воду. – Все мне рассказала вчера. Ночью. Папа не умер случайно, как ты наврала. Он себя убил. А виновата ты. Ты довела его. Ты говорила, что он не мужик, а тряпка. Что не может семью обеспечивать. Что ты в своей таможне получаешь больше него. А он, как дятел, стучит на своих барабанах, и даже это у него так себе получается. Что с ним никакие приличные музыканты вместе играть не будут – только такие же долбодятлы и лузеры, как он. Все, на что он способен для семьи, – это только сказки для дочки сочинять, для меня! А мне очень его сказки нравились, больше, чем твои. Говорила, что уйдешь от него, что найдешь наконец себе мужчину, с которым заживешь по-человечески. А то ведь папа тебя даже ни разу за границу не свозил. А что вы были один раз – так на твои же деньги, а не на его.
Ксения сидела перед дочерью, потрясенная и словно оплеванная. Каждое слово, слетавшее с Верочкиных уст и жалившее в сердце, было ложью. Но очень похожей на правду. Верочка почти дословно повторяла ее мысли, мучительные и нежеланные, которые сами просились у Ксении на язык во время последней ссоры с Петром, но она сдержалась, подавила эти подлые ростки, ведь она любила его, жить без него не могла, а он, родной, милый, глупый, что же он тогда наделал!..
Верочка меж тем продолжала:
– А папа пошел, пил с горя и убил себя. Прыгнул под поезд в метро, а не случайно упал.
Слова, как раскаленный штырь, входили в череп ошарашенной Ксении и шарили внутри, разрывая сознание в клочья. Правый глаз задергался в нервном тике.
– Это… это все… не то, – растерянно бормотала Ксения.
Дочь совершенно по-взрослому спросила:
– Так ты говорила это?
Ксения, едва удерживаясь над провалом истерики, прошептала:
– Н-нет, я не…
Покоробило: как же фальшив ее голос, ржавая, гнойная фальшь. Она сейчас будто рыба с крючком правды, застрявшим внутри. Совесть или черт его знает что – какая-то высшая безжалостная дрянь – тянет за леску, чтобы выдернуть крючок вместе с кровоточащим куском нутра, вывернуть наружу, обнажить сокровенное.
И Ксения, чувствуя, что тонет в жгучей кислоте, призналась:
– У меня в мыслях только… мелькнуло. Но я не сказала! Я молчала! Я другое говорила.
Дочь тут же припечатала ее выводом:
– Мелькнуло – а он это почувствовал.
Ксения давилась собственным молчанием, как набившейся в горло землей. Что тут скажешь! Неподвижно сидя на кровати, она чувствовала, что проваливается во тьму. Вспомнился давешний сон, в котором она легким призраком летела над ступенями лестницы в подвал.
Верочка продолжала:
– Тетя сказала: ты – та еще стерва. Я не понимала раньше, а теперь понимаю. Когда папа умер, я загадала желание. Загадала, чтоб папа после смерти попал в сказку и с ним все было хорошо. А потом – чтоб мы пришли к нему в сказку и жили все вместе, веселые и сказочные, вот! Потом тетя пришла ко мне и сказала, что папа в сказке и с ним все хорошо, он женился там на тете, они теперь вместе, и он меня ждет. А тебя никто не ждет. Таким, как ты, в сказке места нет. Сказка, она для хороших людей, а мы все хорошие – я, папа и тетя. А ты здесь останешься, тетя так сказала, здесь место для подлецов, их в сказку не пускают, даже после смерти.
Ксения изломанно дернулась – неловко, конвульсивно, марионетка в руках неопытного кукловода, – попыталась обнять дочь. Но та с ненавистью начала отбиваться от Ксениных рук, а потом плюнула матери в лицо и процедила со злостью:
– Вот тебе за папу!
Ксения влепила Верочке звонкую пощечину и тут же спохватилась: что же она натворила!
Затравленным зверенышем исподлобья смотрела девочка на мать и цедила, терзая зубами слова:
– Ты мне больше не мама! Не мама! Ты гадкая! Ты мерзкая!
Ксения лепетала:
– Девочка моя, прости, прости меня!
– Никогда не прощу! – донеслось в ответ, как бы издалека; Ксению, казалось, уносит от дочери порывом холодного ветра. – Я теперь уже жду не дождусь, когда тетя уведет меня отсюда.
Ксении казалось, что сердце стремительно гниет у нее в груди, чернеет, сморщивается, плесневеет, и вместо крови расползаются по венам вереницы трупных червей.
Ночью, лежа без сна, нераздетая, поверх одеяла, Ксения вспоминала Петра: как познакомилась с ним в баре «Солярис», где собирались фанаты старого рока шестидесятых – семидесятых годов, куда приглашали музыкантов, не игравших никаких собственных песен, одни лишь забытые хиты древних замшелых групп психоделического, гаражного рока и протопанка вроде Count Five, Fever Tree, Blue Cheer, Standells, MC5, Quicksilver Messenger Service, Bonniwell Music Machine, Chocolate Watchband, 13th Floor Elevators и прочих тому подобных.
Алена, ее бывшая однокурсница по МГГЭУ, затащила ее в тот бар, обещала клевый вечер, сногсшибательный концерт, взрыв эмоций. И не соврала. Группа из двух гитаристов и барабанщика, будто миксером, вонзалась своей музыкой в битком набитый зал. Фронтмен лихо терзал гитару, иногда перекидывал инструмент на плечи, за затылок, колдуя на струнах руками, заведенными назад, а потом, перекидывая инструмент перед собой, впивался в струны зубами и так играл, облизывая и обцеловывая свою гитару. Грязный, как и положено, слегка фонящий звук гаражного рока мешался с сигаретным дымом, лип к испарине, блестевшей на лицах одержимых музыкантов.
Ксения завороженно смотрела – но не на фронтмена, самого эффектного из троих, а на барабанщика. Тот был вдвое моложе других музыкантов и глубже всех погрузился в транс этой магии звуков, набросившей свою сеть на всех оказавшихся в баре.
Пожирая его глазами, Ксения решила про себя: «Я буду проклята, трижды проклята, если не затащу сегодня же этого мальчика в постель!» И конечно, она изо всех сил постаралась избежать проклятия, которое сама же и призывала на свою голову.
Той ночью, когда они с Петром стали любовниками, отдышавшись после первого раунда, она спросила его:
– Ну, что скажешь, на каком инструменте лучше играть – на мне или на твоей ударной установке?
– Да к чертям ее, установку! – отозвался Петр. – Я на тебе Бетховена буду играть, Пятую симфонию! Баха – Токкату и фугу ре минор!
Их любовь была водоворотом, который засасывает с непреодолимой силой в глубину, прочь от поверхностности жизни – от родственников, подруг, друзей, знакомых, от политики, новостей, житейских проблем. Их окружала не то глубокая тьма, не то слепящий свет, и все за пределами их любви меркло, теряло объем, лишалось смысла и значения.
Первые тени пролегли меж ними, когда Ксения родила, сидела в декрете, и оказалось, что денег, которые Петр зарабатывал на выступлениях по барам и клубам, слишком мало. Родители, конечно, помогали дочери, но Ксении неловко было принимать помощь от них, ведь с самого начала отец был против ее брака с Петром, а мать, как всегда, поддерживала мужа. Отец, начальник Московской таможни по работе с кадрами, уверял, что Петр утащит ее на дно, и потом, когда помогал дочери деньгами, делал это с видом самодовольного пророка, чьи дурные предсказания сбылись в точности. Ксению это просто бесило. Она разрывалась между любовью и презрением к отцу, который теперь казался ей отвратительной разжиревшей свиньей, отвоевавшей себе место у корыта.
Ксения, несмотря ни на что, любила своего мужа. Да, он был неудачником, но это еще как посмотреть, из какого угла! Он никогда не гонялся за деньгами, и те платили взаимностью: просто не липли к нему, скользили мимо, а он равнодушно провожал взглядом упущенные возможности. Зато был человеком – настоящим человеком, который чувства ставит выше денег, выше выгод. У него глаза лучились солнцем – будто среди черных туч пробивается свет. И жизнь для него была не лестницей к успеху, по которой надо карабкаться до самой смерти, расталкивая и сбрасывая всех, кто попадется на пути, а долиной, по которой можно идти с любимым человеком, рука в руке.
Он так и говорил Ксене:
– Жизнь – долина среди гор. Пройдешь по ней – и попадешь в сказочный, волшебный город. А будешь в горы лезть – взберешься на вершины, и что? И ничего. Замерзнешь там, на пике, в одиночестве. На вершине место только для одного, вдвоем там не устоять, а в городе, там, за долиной, для каждого найдется место.
Его жизненная философия, наивная и романтичная, с почти детской концепцией сказочного города, завораживала Ксению. Сама она выросла в обеспеченной семье, где главной добродетелью было сытое самодовольство удачливого дельца, который все сумел рассчитать, предусмотреть и обстряпать. Домашняя атмосфера отравляла ее, и Ксения с наслаждением дышала тем воздухом, который окружал Петра, в его мире воздух был чист и свеж.
Но при этом семья все-таки жила на ее деньги, а не на его, и это подтачивало Ксению: ей все казалось, что Петр чувствует рядом с ней свою неполноценность, старается, конечно, не подать виду, но втайне мучается этим.
Она старалась уловить на дне его глаз тени тех мучений, и порой ей чудилось, что видит там что-то, глубоко спрятанное, ползучее, в чем Петр никогда не признается даже себе самому.
Она искренне хотела быть ему верной, преданной женой, надежной подругой, с которой можно пройти через любые трудности. Но боялась, что в глубине души она – не такая, что она старается быть такой изо всех сил, но уже тот факт, что приходится напрягать силы, говорит, что все-таки она притворщица, человек из другого мира, ходящий по чужим следам на чужой земле среди чужаков. I’m a spy in the house of love, – как пелось в одной старой песне, из числа любимых у Петра: «Я шпион в доме любви».
А потом змея приползла к самому сердцу и впилась в него зубами. Ксения начала подозревать Петра в измене. Сначала это были призрачные контуры, легкие намеки, тающие отпечатки; затем фрагменты подозрений стали складываться в мозаику, картина выстраивалась, обрисовывался образ; наконец, Ксения увидела ее, когда сама побывала на одном из выступлений Петра. Там были две сестры-близняшки – высокие, смуглые, по-кошачьи гибкие, и одна из них, кажется, была его любовницей. Уверенности не было, но подозрения грызли Ксению, прочертили всю душу извилистыми бороздами, которые постепенно заполняла черная вязкая ревность.
Вокруг музыкантов всегда вертятся какие-то бабы, живущие в бесконечном трансе, на волнах ритма, липнущие, неотвязные, и эта тварь была из таких. Ксения так и думала про нее: «тварь», хотя ни в чем уверена не была.
«Может, это все дурное наваждение?» – приходила мысль, но подозрения камнем тянули на дно, и вырваться из притяжения дна не хватало сил.
Однажды пришло озарение: спокойная, ясная мысль о том, что нет и не было у Петра никакой любовницы, что каждый факт, якобы свидетельствовавший о том, – просто оптический обман, аберрация из-за смещения угла зрения, из-за мысленного вывиха, но верни только мысль на место, измени угол и точку – и все тут же приобретет иной смысл, поменяются оттенки, развеются намеки, исчезнут скверные догадки. Она сама виновата во всем. Ее тайное недовольство мужем-неудачником, которое она подавляла, вылезло в другом месте и начало очернять Петра в ее глазах.
Она это поняла на следующий день после их ссоры – той самой, когда сумела сдержать самые подлые слова, едва не вспенившиеся на губах. Поборола в себе эту проклятую гордость, побуждавшую обвинять мужа в воображаемых грехах, наступила змее на голову, не сказала ничего конкретного, лишь выплеснула абстрактное глупое недовольство, казалось бы, не имевшее причины. Петр тогда смотрел на нее потерянно, с глубоким недоумением и горечью, не понимая: чем она так недовольна, с чего злится?
На следующий день она уже готова была просить у него прощения за нелепый скандал накануне, готова была все искупить нежностью, лаской и, если надо, слезами. В таких чувствах она и ждала его, припозднившегося с концерта, а он…
А он возьми да погибни. Под поездом в метро.
Оступился и упал – потому что выпил лишку?
Или прыгнул – потому что так хотел?
Смартфон, лежавший рядом, на одеяле, тренькнул коротким сигналом. Она разблокировала экран и развернула список уведомлений.
Пришло совершенно ненужное уведомление из VK о том, что кто-то там «поделился новой историей», дескать, «посмотрите историю, пока она не исчезла», но ниже, с пометкой «2 часа назад», она увидела уведомление о сообщении, которое пришло от Алены через WhatsApp. Тогда, два часа назад, она почему-то не услышала никакого сигнала и уведомление пропустила.
Ксения открыла мессенджер – там ожидало новое аудиосообщение от Алены – и запустила прослушивание.
– Подруга, слушай, – взволнованно говорила Алена, – я не могла с тобой встретиться сегодня. Со мной такая ерунда случилась, с которой я еще не сталкивалась. Когда ты мне позвонила, сказала, что против тебя и Веруськи, возможно, кто-то колдует и делает это по-серьезному, с эффектом, я, прежде чем ехать с тобой на встречу, решила помедитировать немного. Есть одна медитация, дядя Герман меня научил, это из тех, специальных… Короче, когда за какого-то человека беспокоишься, то существует способ узнать его состояние. Словно бы подключиться к удаленному компьютеру по Сети. Называется «психосоматическая техника информационного сканирования». В общем, я мобильник в бесшумный режим перевела и начала. Думала, полчасика всего, а меня будто затащило в какую-то нору, я впала в очень глубокий транс, прямо как самадхи, пришла в себя только недавно. Как выпотрошенная вся. Такого со мной еще не бывало. Смотрю, куча пропущенных звонков от тебя. А за окном ночь. Не знаю, может, ты спишь уже? Я поэтому звонить не стала. Если вдруг не спишь, звякни мне. Вкратце я тебе так скажу, подруга: ты влипла во что-то очень нехорошее. Это не колдовство, это хуже колдовства. Ты в большой опасности. К тебе проложили туннель, подпространственный черный ход, прямо к твоему жилью, и по этому туннелю к тебе подбирается что-то или кто-то. Это все у меня в медитации возникло как образ, без определенных деталей, без конкретики, и этот образ просто сочился жутью. Но мало информации, чтобы делать выводы. Короче, звони, как только – так сразу, все обсудим и обмозгуем. Давай, подруга, жду твоего звонка. Я сейчас второй сеанс медитации проведу. Надеюсь, что-то еще откроется. Если повезет, можно озарение получить и все узнать про того, кто против тебя действует. Звук у телефона не стану отключать. Будешь звонить – подольше звони, чтоб я услышала и вышла из транса, тогда сразу тебе отвечу.
У Ксении перехватило дыхание. Руки, к вечеру прекратившие было дрожать, вновь затряслись. Она хотела послать вызов Алене, но дрожащий палец плохо справлялся с сенсорным экраном, попадал не в те значки. Глаза наполнялись слезами досады и страха. Ксения тихо выматерилась.
Ее остановили едва различимые голоса, донесшиеся через дверь. Голос дочери и с ним еще один – взрослый, женский.
Какая-то гадина пробралась в квартиру и говорит сейчас с Верочкой.
Вот оно!
Ксения вскочила с дивана, сунула смартфон в задний карман джинсов, вышла в коридор, приблизилась к двери в комнату дочери и замерла, прислушиваясь.
Точно! Два голоса.
Приоткрыв дверь и проскользнув внутрь, встала на пороге. Сердце билось, как ночная бабочка в окно. Занемели похолодевшие пальцы рук и ног. Она увидела… это.
В свете ночника можно было разглядеть фигуру – страшную, корявую, уродливую. Немыслимая помесь человека с умершим деревом. Руки – как ветви. Лицо – словно сова, наполовину высунувшаяся из дупла. Сова с ликом высохшего мумифицированного покойника. Отвислые груди с безобразными наростами сосков. Искривленное туловище склонилось над полом, будто в мучительном болевом приступе. Одна рука, изломанная в трех сочленениях, касается пола длинными пальцами. Другую руку, более короткую, чудовище подставило Верочке, которая всей пятерней сжала указательный палец безобразной твари.
Невозможная эта фигура повернула голову и уставилась на Ксению плесневелой прозеленью страшных фосфоресцирующих глаз. Эти глаза… они показались Ксении знакомыми. Где она уже видела их? Верочка бросила короткий взгляд на вошедшую мать и тут же перевела его обратно – на чудовище. Смотрела на него с клейкой преданностью. Наконец и чудовище отвело взгляд от Ксении, и тут же стало легче дышать. Ксении показалось, что ее собственные глаза обратились в две ледышки, когда заглянули в эту жуткую прозелень, сочащуюся кошмаром.
Чудовище и девочка двинулись с места, и тут только Ксения заметила, что дальней стены, где были окно и выход на лоджию, у комнаты больше нет, что вместо нее – провал, туннель, уходящий в непроглядную глубину.
Когда чудовище и Верочка приблизились к входу в туннель, Ксения закричала истошно:
– Стой! Стой!
Бросившись вперед, подбежала к дочери, опустилась на колени и заключила ее в объятия. Но Верочка тут же вырвалась из материнских рук, словно из чего-то мерзкого, брезгливой гримасой исказилось детское личико. Смотрела на мать, как смотрят на гадкое насекомое, прежде чем раздавить. Мать в отчаянии застыла на коленях перед дочерью.
Чудовище протянуло руку и корявыми, будто ветви или корни, пальцами больно обхватило лицо Ксении, зажав его как в клещи. Фосфорические глаза с холодным любопытством рассматривали женщину.
– Что, любишь девочку? – произнесла тварь.
Если закрыть глаза и не видеть этого ужаса, то можно подумать, что это голос обычной женщины.
– Оставь! Оставь ее! – задыхаясь от страха, прошептала Ксения. Это был и страх перед неведомой тварью, и страх за свою жизнь и за жизнь дочери, и страх перед возможностью разлуки с ней. Страх многосторонний, глубокий, одновременно парализующий и тут же придающий отчаянной решимости.
– Мы сделаем так, – произнесло чудовище, приближая лицо к лицу Ксении, властно глядя на нее глаза в глаза; у той от ужаса поползли вширь кляксы зрачков.
Не отрывая от Ксении взгляд, тварь забормотала на непонятном языке. Кажется, произносила заклинания. Только странно, что звучали те заклинания в примитивном ритме, словно детские стишки. В этом была какая-то особенная жуть.
Ксении показалось, что в центр ее зрачков вонзились медицинские иглы и по ним потекла к ней в голову и в сердцевину сознания тягучая ледяная отрава. Мучительный холод вгрызался во все ее существо. Невозможно шевельнуть даже пальцем, невозможно закричать. Бессилие смешивалось с болью, омерзением, тошнотой и паническим ужасом.
Из глаз у Ксении потекло белесое и вязкое. Сначала показалось, что вытекают сами глаза, но нет – они оставались на месте. И следом подобная белесая дрянь потекла изо рта. Чудовище отняло пальцы от лица Ксении, ее лицо безвольно склонилось над полом. Стекавшее тремя потоками – по щекам и подбородку – капнуло на пол, и где упали тяжелые капли – там кислотно зашипело, над полом всклубились испарения.
Когда они рассеялись, на полу перед Ксенией лежали три небольших предмета. То ли камни, то ли плотные сгустки коллоидного газа, то ли куски студня. Опалесцирующие, белесые, размером с перепелиные яйца, они, казалось, чуть подрагивали, слишком нежные среди грубой и плотной материи. Странным образом эти сгустки, словно наполненные светящимся молоком, застывшим в желе, отбрасывали на пол красочные отсветы – красный, зеленый и синий. Цвета переходили от предмета к предмету. Вот один предмет отбрасывает красный отсвет, другой – зеленый, третий – синий. А вот они меняются цветами, и тот, что отбрасывал синий отсвет, теперь отбрасывает красный; тот, что отбрасывал красный, отбрасывает зеленый, а третий меняет зеленый отсвет на синий. Они перебрасывали цвета своих отсветов друг другу, будто дети, играющие с цветными воздушными шариками. В какой-то момент все цвета менялись: красный превращался в светло-голубой, зеленый – в лиловый, а синий – в желтый. И эти новые цвета предметы играючи перебрасывали друг другу, затем вновь возвращались к прежней триаде синего, красного и зеленого. Необычайные сгустки с их игрой цвета завораживали взор.
Чудовище ловко сгребло эти странные предметы рукой; они притянулись к ее пальцам, как металлические опилки к магниту.
– Я забираю их у тебя и отдаю девочке, – сказало оно. – Тремя частями себя ты будешь теперь с дочерью. А она будет с тобой.
Верочка во все глаза смотрела на эти странные предметы у твари на ладони, они завораживали ее.
– Здоровские! – прошептала она в тихом восторге.
И хотела уже взять предметы из руки чудовища, но уродливые пальцы сжались в кулак.
– Не сейчас, – произнесла тварь. – Тебе лучше не касаться их, пока ты здесь. Нам пора.
Тварь вошла в туннель, увлекая Верочку за собой. Ксения провожала их туманным взглядом. Что-то изменилось в ее восприятии окружающего, но что именно – сразу и не разберешь. Все предметы приобрели какое-то другое значение, даже тени предметов теперь иные.
Ее дочь с этой чудовищной «тетей» удалялись по коридору, таяли в его глубине, а Ксению перемалывало изнутри в невидимой мясорубке. Мысли и чувства превращались в мерзкое месиво. Комната дочери была для нее уже не комнатой, а желудком гиганта-людоеда, где каждая поверхность склизко блестела, подрагивая в такт с биением жизни противоестественного организма.
На коленях Ксения подползла к входу в туннель, пожравший ее дочь, но вход уже зарос паутиной – дымчато-прозрачной, тонкой, однако непреодолимой. Ксения повисла на этой паутине, которая слегка поддалась напору плоти, продавилась внутрь туннеля, но так и не порвалась. Множество проворных пауков, похожих на сгустки нечистого серого дыма, ползали по паутине со стороны туннеля, укрепляя ее. Они облепили Ксенино лицо новым слоем паутины. Ксения чувствовала, как паучьи лапы сквозь паутину касаются ее остекленевших распахнутых глаз.
Что-то завибрировало и мерзко завыло где-то рядом с ней или прямо в ней самой. Это был смартфон в заднем кармане джинсов.
Ксения оторвалась от паутины, кое-как вытащила устройство на свет. Ей казалось, что вытаскивает его из-под собственной кожи, через рваную рану. Она смотрела на предмет в своей руке, читала на экране имя абонента входящего вызова – «Алена», – но все формы и символы перемалывались в ее мозгу, дробясь на части и соединяясь в слепки абсурда. Ксения видела в своей руке отрезанное ухо, отдаленно схожее с человеческим, и понимала, что это ухо надо приложить к собственному уху, чтобы оно могло нашептать ей свои тайны. Так она и сделала и даже произнесла что-то – то ли «слушаю», то ли «да», то ли «алло», какую-то сакральную фразу, сама не поняла какую, – и тайны хлынули на нее, когда из отрезанного уха в ее руке стал выплескиваться гной.
– Подруга, что у тебя с голосом такое? Что там происходит? – встревоженно спрашивала Алена, наконец дозвонившаяся до Ксении. – Ладно, не суть! Я тебе сейчас все расскажу. Все, что мне открылось…
Но та не слышала ее слов – она видела их. Слова Алены предстали в ее глазах пузырящимися гнойными выплесками, которыми ухо неведомого существа плевало в нее. Ксения разжала пальцы, ухо полетело на пол. И там оно продолжало плеваться гноем, будто маленький грязевой гейзер, когда Алена разговаривала с подругой через динамик смартфона. Ксения резко помотала головой, стряхивая налипшую гадость.
– Ее зовут Снежана… – говорила Алена; голос вился комариным писком над смартфоном, лежащим на полу.
Снежана познакомилась с Петром после концерта в баре «Кельвин». Познакомила их ее сестра-близняшка, которая закрутила роман с Глебом, лидером группы. Они тогда сидели на двух диванах за столиком для четверых: Томислава и Глеб на одной стороне, Снежана и Петр – на другой. Томислава болтала без умолку, рассказывала, как они со Снежаной занимаются особой, редкой магией:
– Это другая магия. Она на другом мировоззрении основана. Есть магия белая, черная…
– Красная, зеленая, – подхватил Глеб.
– Да хоть какая! Цвета – это все чушь. Это все равно что пули для автомата раскрасить разными цветами и сказать: вот это белая пуля, это черная пуля, это красная… Пуля есть пуля, и все. Так и магия есть магия. Цвет – ну, это такая незначительная частность.
«Незначительная частность?» – подумал Петр, глядя на Томиславу и косясь на Снежану, сидевшую рядом с ним. Одна сестра казалась зеркальным отражением другой. Красивые, высокие, гибкие, длинноногие, лица смуглые, с чертами то ли итальянщины, то ли цыганщины. Обе одеты в одинаковые обтягивающие платья настолько яркого красного цвета, что платья, казалось, кричали и вопили. У обеих падали на плечи копны беспросветно-черных волос. У обеих длинные ногти светились голубым флуоресцентным лаком. У обеих губы выкрашены в один вишневый цвет. У Петра мелькнула мысль, что это, возможно, и не две женщины вовсе, а одна, раздвоившаяся волшебным образом.
– У магии всех цветов одно и то же мировоззрение, одни принципы, – продолжала Томислава, – ну, может, цели немного разные. А у нас мировоззрение другое, поэтому магия другая совершенно. Наша магия – сказочная.
– Сказочная? – заинтересовался Петр.
– Именно. Обычная магия – это наука…
– Да какая она наука, к чертям собачьим! – перебил Глеб.
Томислава посмотрела на него снисходительно и продолжила:
– По крайней мере, сами маги так считают. Алистер Кроули говорил, что магия – это наука и искусство вызывать изменения в соответствии с волей. Ученые могут не соглашаться и отказывать магии в научности, но в их научной позиции есть свои червоточины. Нам ведь всем с детства вдалбливали в голову про такого великого ученого Джордано Бруно, дескать, последователь Коперника, повлиял на дальнейшее развитие астрономии, высказал ряд предположений в космологии, которые опередили свое время, и все такое. Но этот Бруно занимался магией. У него и трактат есть, называется «О магии», и Бруно там пишет, что три главных типа магии – это божественная, физическая и математическая, и все эти типы магии имеют одинаковые принципы, согласные с принципами наук – с геометрией, арифметикой, астрономией, оптикой. Можно считать, что магия – это псевдонаука, пусть так, но хоть псевдо, а все-таки наука, стало быть, наукообразность у магии есть, какие-то шаблоны научного мышления в ней применяются, пусть криво и косо. Даже теология – это своего рода наука. Вы, мальчики, читали, что академик Раушенбах писал про теологию и математику? В «Вопросах философии» эта статья была. Раушенбах – который физик и математик, один из основателей советской космонавтики. Не читали, нет? – Томислава усмехнулась; снисходительность, с которой она смотрела на Глеба и Петра, просто зашкаливала. – Он говорил, что математика построена на формальной логике, и та же самая формальная логика применяется в теологии, поэтому в математике можно найти объект, изоморфный главному объекту теологии, Святой Троице. Изоморфный – значит обладающий той же структурой. Формальная логика лежит в основе и науки, и теологии, и магии, разве что применяется к разным объектам и цели у нее разные, но это все та же логика. И основные принципы те же. Вот есть законы – законы математики, физики, химии, биологии, музыки, медицины, лингвистики, теологии, магии, – и если ты их знаешь, то можешь использовать в своих целях. Ты нашел рычаги давления, ты нажимаешь на них в нужной последовательности и получаешь результат, на который рассчитывал. Так делается везде, от высших сфер до самых низших бытовых, без формальной логики и ее принципов даже пельмени на кухне не сварить. Но у нас все по-другому. У нас принципы другие. Наша магия не подчиняется формальной логике. Она только может местами прикрываться формальной логикой, но в основе своей не имеет с ней ничего общего. Сила нашей магии не в логике, не в знании каких-то законов и принципов действия, а в сказке…
– В чем сила, брат? – язвительно вставил Глеб. – Вот некоторые говорят, что сила в правде, но сила в сказке. А сказка-то – неправда…
Томислава продолжала, не обращая на него внимания:
– Есть мир с его научными законами, а есть сказка, и в ней никакие науки не имеют смысла. В сказке главное – желания и их исполнение. В мире, который основан на формальной логике, загадывать желания бессмысленно, в нем надо находить рычаги воздействия – и воздействовать. А в сказке ты просто загадываешь желание – и оно исполняется. Это совершенно другая логика, другое мировоззрение, другие принципы бытия. Но! – Томислава подняла вверх указательный палец с голубым ногтем. – Вся фишка в том, что загадывание желаний иногда срабатывает в нашем научном мире. Не всегда, но иногда ой как срабатывает! И о чем это говорит?
Он направила свой жуткий ноготь на Петра, прищурилась поверх пальца, словно целилась из пистолета, и повторила вопрос:
– О чем же это говорит?
Снежана, сидевшая рядом с Петром, потянулась губами к его уху и шепнула подсказку:
– О том, что сказка где-то рядом.
Петр бросил на Снежану искру косого взгляда и ответил Томиславе:
– Наверное, это говорит о том, что сказка все-таки существует и у нее есть какие-то точки соприкосновения с нашим научным миром. Так?
– Точно! – одобрила Томислава, поднимая свой палец и дуя на него, как на дымящийся ствол пистолета.
– Петруха у нас сказочник, – ухмыльнулся Глеб. – Тосты какие предлагает, а! За сказочный город в конце пути, говорит, давайте выпьем. И пьем. Да, пьем. Любимый у него тост.
– Что, правда?! – встрепенулась Снежана.
Петр улыбнулся. Она легонько подтолкнула его локтем.
– Так что ж ты молчишь, а ну давай, предлагай!
– Момент! – сказал он, поднимаясь из-за стола. – Пива принесу.
Он вернулся с четырьмя кружками пива и, когда сел на место, поднял свою кружку и провозгласил:
– Ну что, друзья-подруги, за сказочный город! И за то, чтоб нам дойти до него в конце пути.
После другого концерта, следующим вечером, они сидели в том же баре, на том же месте. Снова пили за сказочный город, только тост уже предложила Снежана. Глеб все шептал что-то на ухо Томиславе, та с трудом сдерживала смех и возбуждение. Снежана тихо говорила Петру:
– Знаешь, какое желание я загадала?
– Откуда мне знать?
– Должен. Ты должен его чувствовать нутром.
– Почему это?
– Потому что оно касается непосредственно тебя. Я загадала желание, чтобы ты стал моим. Только не делай вид, что тебе это безразлично. Все желания, которые я загадываю, исполняются. Как в сказке. А против сказки в этом мире ничто не устоит – ни физика-химия, ни психология, ни мистика, ни самая черная-пречерная магия…
– Ни даже совесть? – спросил он, пристально взглянув на нее.
– Большинство людей – страусы, которые в случае чего сразу зарывают голову в песок. Этот песок – и есть совесть. Для того и насыпали целую пустыню песка, чтобы было во что зарыть свои волю и сознание. Смотри мне в глаза внимательно…
Петр послушно уставился на миндалины ее карих глаз. В этот момент Томислава шепнула на ухо Глебу, встала из-за стола, и тот поднялся вместе с ней. Держась за руки, они ушли, оставив Петра и Снежану в одиночестве.
– Смотри и слушай, – продолжала Снежана. – Я родилась за спиной у Бога, в час, у которого два лица: старое и доброе лицо смотрит на рассвет, молодое и злое лицо смотрит на закат. Родители зачали меня в ночь на великий праздник Благовещенья, когда Богом положен запрет на зачатья людские, ибо то день зачатья от Духа Святого, и похоть не должна осквернять его, даже законная похоть мужа к любимой жене своей. Между полночью и первым часом ночи зачали меня. Моя мать, когда зачинала, выкрикивала молитвы к Богу, и ум ее мутился от пьянящей сладости, которая вожделенней вина. Мой отец, когда зачинал, поминал дьявола, как привык делать в азарте, в ярости и в любовной судороге. Слова божественные и дьявольские переплелись друг с другом в миг, когда зачиналась я. В сердцевине Господнего слова скрылась адская червоточина. Семя моего отца, белесое на вид, имело злой привкус черного греха. Мать с жадностью глотала это семя, хватая его устами – теми, другими и третьими. Три пары уст у нее: две пары на двух полюсах тела, третья пара сокровенная – внутри души, – предназначенная к тому, чтобы вкус любви отличать от вкуса похоти, вкус безумия отличать от вкуса мудрости, вкус правды отличать от вкуса лжи, вкус зла отличать от вкуса добра, вкус Духа Святого отличать от вкуса духа нечистого. Посеял семя отец мой, и взошло оно во чреве матери моей, и я вышла из темного чрева на свет яркого дня, но мне казалось, что из светлого рая изгнали меня в мрачный ад, и по пути в него задержалась я в странноприимном доме, что стоит у дороги, меж оврагом и трактом, между Истиной и Мороком, и дом называется жизнью человеческой. Дом этот мал снаружи, но бесконечен внутри, в нем этажи-лабиринты, в нем змеи-коридоры, в нем челюсти-двери, в нем комнаты-утробы. Для блужданий в этом доме вручили мне мерцающую свечу в одну руку и волшебную ветвь в другую. Когда я заглядываю встречному в глаза, то свечу свечой, и пелена мрака падает на разум его, и во мраке касаюсь ветвью левого соска, и встречный открывает мне свое сердце, чтобы я взяла его и проглотила и оно слилось с моим сердцем внутри меня. Расступается плоть, когда пальцы мои тянутся к сердцу, и смыкается вновь, когда я оставляю пустоту на месте его. Сосущую змеиную пустоту на месте пропавшего сердца. И в той пустоте живет время – время между небытием и смертью. Голос времени смертные путают с голосом сердца и, когда слышат «тик-так», принимают его за «тук-тук». Сердце, стучащее костяшками пальцев в двери вечности, так похоже на время, скребущее когтями по душе. Но сердце есть нечто, а время есть ничто. У сердца есть форма, у времени ее нет. Сердце бежит от смерти, время вливается в смерть, как река – в океан. Сердце – это птица, запертая в груди, время – это камень, повешенный утопленнику на шею. Петр, Петр! Имя твое означает «камень», и я дала тебе камень пустоты вместо сердца, которое забрала.
Когда он пришел в себя, очнулся от оцепенения, то увидел, что у Снежаны губы и подбородок в крови.
– Что с тобой? – спросил он, прикасаясь пальцем к ее подбородку и размазывая кровавый подтек. – Губу прокусила?
– Ты слышал когда-нибудь про вештицу? – спросила она, вытирая пальцами кровь и облизывая их языком. – Болгары ее «вещицей» называют, а у нас говорят «вештица».
– У вас – это где? – спросил он.
– В Хорватии, в Сербии, в Черногории, в бывшей Югославии, короче. Мой отец – серб, мать – хорватка. Они жили в городке Бели-Манастир, в Хорватии. Там они и зачали меня и сестру, а родились мы в Венгрии, куда родители сбежали от войны. Потом сюда перебрались, в Москву. Тут мы с сестрой и выросли. Потом родители возненавидели друг друга, развелись, мать вернулась в Хорватию, и мы с сестрой вместе с ней. А потом мы с Томиславой уехали от матери сюда. Нам ведь Хорватия – никакая не родина, по сути. Так вот, у нас – у сербов и хорватов – есть «вештица». Слышал?
– Нет, не слышал.
– Так послушай. Чтобы женщине стать ведьмой, она должна душу продать дьяволу – тогда и получит ведьмовские способности. А вештица, ей не обязательно душу продавать, часто она уже с рождения такая – волшебная. Потому что зачата была в особый день и час. Вештица может превратиться в мотылька и влететь в чужой дом. Поэтому, если увидишь мотылька, на всякий случай перекрестись и скажи: «Спаси меня Бог от нее», – вдруг это вештица. Она может похитить с неба месяц, превратить его в корову и выдоить лунное молоко. Правда, никто не знает, что она делает с тем молоком, но я тебе скажу. – Снежана положила ладони себе на груди, нежно погладила их, помяла круговыми движениями, развела руки в стороны и продолжила: – Она поит этим молоком избранных мужчин. А избранные мужчины у вештиц – всегда чужие мужья. Вештица крадет сердце мужчины из груди во время сна. Прикасается волшебной веточкой – и грудь раскрывается. Достает сердце и поедает его. Раскрытая грудь смыкается, как и не было ничего, но только сердца в груди больше нет. – Она навела на Петра палец с голубым ногтем. – Проверь, где твое сердце?
Петр не думал этого делать, но рука сама поднялась и легла ладонью на грудь, и он с тревогой понял, что там, внутри грудной клетки, пусто, сердце не билось, а пустота на его месте как будто коснулась холодными губами его ладони, пройдя сквозь кость и плоть. Он в ужасе отдернул руку, чувствуя, как леденеет на ладони след поцелуя страшной пустоты.
– Ты уже мертв, хоть и кажется тебе, будто живешь, – произнесла Снежана. – Твоя жизнь отнюдь не внутри тебя. Сейчас смерть вложит в тебя иллюзию жизни. Как таксидермист, который набивает чучело опилками. И ты вновь услышишь якобы стук своего сердца. Но не обманывайся: это не он. Это отсчет времени твоей смерти. Маятник твоей обреченности. Мужчина, у которого вештица украла сердце, обязательно умрет, ведь он должник смерти, она позволяет ему жить до поры без сердца – жить мнимой жизнью зеркального образа, что задержался на стеклянной глади, после того как первообраз сгинул из реальности.
В ту же ночь Петру снился сон. Он бежал по ночным улицам, а за ним летел мотылек. Белый мотылек. Живая снежинка. Пушинка. Мазок бледной темперы на холсте ночи.
Петр знал, что в мотылька обратилась проклятая вештица и надо успеть добежать до родного порога, проскользнуть в дверь, а чертову тварь оставить снаружи.
Из темноты на него смотрели незримые чьи-то глаза и дырявили, дырявили душу! Взгляды-иглы вонзались в нее. Взгляды-спички ее обжигали. Взгляды-дыроколы смыкались, как челюсти, с двух сторон, соприкасаясь полюсами противоположных зарядов, прокалывая в душе черные дыры, из которых вылетал ядовитый сквозняк космического безумия.
Под надзором невидимых соглядатаев он бежал по дну воздушного океана, где затонул весь мир, потерпевший катастрофу высоко в небе и канувший в пропасть томительной обыденности, на самое дно, – наш ангельский «Титаник»! И белый мотылек преследовал его по запаху панического страха.
Он успел. Добежал. Приоткрыл дверь. Протиснулся. Захлопнул за собой. В изнеможении привалился к стене в прихожей и сполз по ней до самого пола. Сидел, тяжело дыша.
А мотылек бился во входную дверь, и та дрожала, сотрясаясь от бешеного натиска.
И шепот, как змея, прополз под дверью и в ухо прыснул ядом.
«Ты слышишь? Знаю – слышишь! – пузырился яд, растекаясь в голове. – Тебе долг мешает освободиться? Жена, дочь, семья! Это удерживает тебя на краю? Но ты же знаешь принцип: когда гора не идет к Магомету, тот сам идет к горе. Когда стоишь на краю и не прыгаешь в бездну – бездна сама, как кошка, прыгает тебе на грудь. А ведь в твоей груди уже пустота, ты помнишь? Пустота, способная вместить все бездны мироздания».
Алена торопилась рассказать Ксении все, что она выудила из своей последней медитации, куда окунулась, будто ныряльщик за жемчугом – в опасные зыбкие тени морской глубины.
Ксения не слышала звуков, едва доносившихся из динамика смартфона, брошенного на пол, но даже услышь она все, то ничего бы не поняла. Человеческая речь уже не воспринималась ею как речь. Алена говорила в пустоту:
– …получилось с ней соприкоснуться, ощутить ее, заглянуть. У нее какой-то совершенно непонятный вид магии. Там не магические операции, как в обычном оккультизме, там другое. Это магия желаний. Она загадывает желания, и они исполняются. Ничего не делает для их исполнения – просто загадывает, и все. Черт знает что! Принцип детских сказок. И это очень страшно. Непонятно, необъяснимо, и… это просто абсурд. Она считала себя с рождения каким-то сверхъестественным существом. В детстве ее способности спали внутри, а потом пробудились. И она узнала, что обладает силами, которые выше законов логики. Она привыкла получать все, что пожелает. Но когда она хотела заполучить твоего Петра, загадала желание – и впервые силы не сработали, и не смогла она получить что хотела. Это привело ее в бешенство. Тогда она сделала что-то совершенно дикое. Захотела увести Петра с собой – туда, где для ее желаний не будет никаких препятствий, в какой-то чертов сказочный мир, что ли. Прежде она только чуть-чуть соприкасалась с ним, а тут решила полностью уйти. Короче, она загадала желание увести Петра туда за собой. И бросилась под поезд в метро. Это было утром. А вечером, в тот же день, Петр упал под поезд. Помнишь, тогда еще сообщали, что это второй случай за день? Так вот, первый случай – это была она. Снежана. Теперь она что-то задумала против тебя. Она вернулась с той стороны. Хватай Веруську и беги из дома. Как можно быстрей. Такси вызовешь – и ко мне. А потом… мы что-нибудь придумаем. Я найду способ, как эту тварь остановить…
Верочка уходила вместе с чудовищем по коридору в темную манящую неизвестность. Ее белая ночнушка постепенно истлевала на ней, истончалась и вскоре стала пыльной паутиной, облепившей тело. Девочка остановилась и с омерзением сорвала с себя тонкие липкие пелены, осталась голой. Бледная кожа, обтянувшая худое тельце, отливала синевой. Верочке показалось, что совсем недавно ее тело было мягче, розовее, плотнее, и кости не так сильно выпирали наружу.
Чудовище поймало ее недоуменный взгляд и произнесло:
– Ты утончаешься. Всякий живой внутри смерти должен немного истаять, чтобы сошли отпечатки, которые жизнь положила на него. И на тебя тоже, девочка моя.
– Ты сказала, что, пока я там, мне лучше их не касаться. Но теперь-то ведь можно? – напомнила Верочка своей новой матери про странные предметы, которые так притягивали ее.
– Теперь можно.
Чудовище разжало пальцы и показало девочке три таинственных предмета на своей ладони.
– Это камни, которые лежали во главе каждого из трех углов ее существа, – пояснило оно. – Три угла. Три камня. Три грани. Три стороны.
– Да разве ж это камни? – усомнилась Верочка. – Как желе какое-то!
– Это волшебные камни. Такие они и должны быть.
– А почему такие цвета у них? Сами беленькие, а тени цветные.
– Это хромодинамика. Как у кварков. Не обращай внимания.
– Зачем они? – спросила Верочка.
– Без них человек теряет равновесие посреди трех измерений пространства, трех измерений времени и трех измерений мысли. Эти камни защищают человека от сказки. Вынь их из него – и он станет беззащитен, и сказка может войти в него и сделать с ним что захочет. Без этих камней он как воздушный шар без балласта, ветер способен его унести в любую даль. Понимаешь, о чем я? Ничего, потом поймешь. Теперь ее камни у тебя, и ты можешь дать ей почувствовать себя через них. Пусть она тебе бывшая мать, но все-таки мать, а значит, она у тебя в долгу и в плену. Когда захочешь передать ей себя, то сделай так. Вспомни, что ты ее ненавидишь, пожелай передать ей твою ненависть – во всю ширь и глубь, до самого дна, собери свою ненависть на кончике языка. Собери ее в жгучую каплю смертельного яда – и оближи камни. Оближи! Пусть кошмар твоей ненависти вольется в нее. Давай, девочка моя!
Верочкин язык просунулся наружу, удлиняясь, будто ползущая меж губ серая змея. Плоть уже подстраивалась под условия той стороны, где оказалась Верочка, уже вплелась в ее законы и могла позволить себе то, на чем прежде лежал запрет. Необычайно длинный и гибкий язык выползал из Верочки. Он медленно вился на весу, радуя Верочку пластикой своих извивов, необычайной свободой движений. Язык коснулся сразу всех трех предметов на ладони у чудовища, облизал их с одной и с другой стороны. Льдистые искры мерцали у девочки в глазах. В миг, когда язык коснулся предметов, испарилась их белизна, предметы стали прозрачны, словно льдинки, и вместо цветных отсветов отбросили густые черные тени.
В этот момент Ксения, сидевшая на полу перед затянутым паутиной входом в туннель, схватилась за голову руками. Небывалой силы спазм пронзил ее. Боль выплеснулась изо рта и ноздрей черными брызгами. В груди рождалась пустота, из темных ее глубин полз ужас, подобный потоку червей и сороконожек. Бесчисленные кольчатые сегменты и лапы ужаса касались ее изнутри. Пустота в груди все ширилась, и Ксенино «я» висело над ней, как осужденный на казнь повисает в петле над распахнутым под ногами люком эшафота. Пальцы, сжимавшие голову, проходили сквозь мягкие кости черепа в самый мозг, ветвились там, пускали побеги, принося вместо облегчения новые страдания. Ксения хотела оторвать руки от головы, но не могла. Тело не подчинялось ей. Оно повалилось на бок и корчилось на полу. Внутри Ксении распускались бутоны ненависти, разделялись на черные лепестки, сочились ядовитым нектаром опустошающей жути, которая облизывала ее холодным языком, сдирающим с нее, будто кожу, поверхностные слои человечности, обнажая кровоточащее мясо обезумевшего внутреннего существа.
Посреди этого кошмара Ксении мерещился знакомый голос страшного человекодерева, которое увело ее Верочку в мир живой смерти, где обитает сказка:
«Так, девочка моя, так! Отдай ей всю твою ненависть, до последнего черного осадка. Прокляни ее, и пусть она задыхается в твоем проклятии, как в могильной яме. Черпай росу тьмы, черпай слизь ужаса и выплескивай на нее».
Рудиментом разрушенного человеческого мышления сквозь Ксенино сознание прозмеилась мысль: «За что?» – и что-то внутри Ксении дико захохотало в ответ на эту вопиющую нелепость, затряслось от хохота и мучительных конвульсий.
Как можно спрашивать «за что?», когда попадаешь в страшную гравитацию сказки, где нет привычной логики, нет закономерностей, нет ничего, на что можно опереться, где детский абсурд желаний пожирает тебя со всеми твоими «да» и «нет», «действительно» и «недействительно», «истинно» и «неистинно», «возможно» и «невозможно», «обоснованно» и «необоснованно».
Откуда в этом хаосе взяться ответу на вопрос: за что?
Извиваясь в корчах, Ксения подползла к источнику света – единственному источнику света в этой внутриутробной камере. Неимоверным усилием оторвала руки от головы, выдернула пальцы-ветви из мозга и сознания, протянула их к свету. Взяла сгусток света трясущимися руками, будто плод райского дерева – древа познания добра и зла, – и вгрызлась в него, чтобы соком и мякотью утолить боль и безумие, пожиравшие ее изнутри.
Ксения грызла зубами зажженный ночник, не понимая, что она делает. Ломкий пластик хрустел на зубах, впиваясь в плоть остриями обломков. Ксения глотала свою кровь, словно сок целебного фрукта.
Кажется, становилось легче. А может быть, облегчение только мерещилось посреди кислотно-едкого беспощадного ужаса, в котором она утопала. Камнем шла ко дну. Пронизывала одну за другой мучительные стадии глубинного мрака.
Оттуда тянулись к ней руки мертвецов – взрослые, детские, мужские, женские, старческие. Все худые, удлиненные, истонченные. Ощупывали ее паучьими лапами пальцев, будто слепцы, читающие шрифт Брайля.
С прикосновением каждого пальца она мертвела, словно палец, как пиявка, высасывал из нее частицу жизни. Шепот мертвых вился тонкими жгутиками, заползал в уши, разветвлялся между черепом и мозгом. А Ксения все продолжала проваливаться в безумную черноту.
Продолжала до тех пор, пока Верочка не втянула свой язык, облизав напоследок губы, как будто только что слопала самую желанную запретную сладость.
Тогда Ксению выбросило из кошмара, и она с отупелым облегчением распласталась на полу, подавленная и опустошенная.
Верочка сгребла три волшебных камушка с ладони твари. Зажала их в кулаке с радостью маленькой собственницы. Ей казалось, что она сжимает маленьких пушистых птенцов, или скользких слизней, или ночных мотыльков – что-то живое, трепещущее, хрупкое, но пронырливое и живучее.
Злая, наивная и в то же время блудливая улыбка-червячок выгнулась на синевато-бледных детских губах.
Часть вторая
Пока полиция билась в глухую стену, пытаясь отыскать след пропавшего ребенка, семилетней Верочки, ее обезумевшую мать Ксению Пятницкую держали в психиатрической клинике имени Ганнушкина.
Алена рассказала все, что знала о Ксении, своему дяде Герману Ковенацких, и ему крайне любопытным показался рассказ племянницы.
Другому на ее месте Герман не поверил бы, но у Алены светлая голова, трезвый рассудок и, главное, здоровый скепсис. Уж он-то знал ее хорошо. К тому же она добыла свои слишком странные сведения с помощью методики, которую он сам и разработал. Разработал вместе со своим старым другом Антоном Решетовым.
Свою методику Ковенацких с Решетовым назвали «Психосоматическая техника информационного сканирования», а попросту окрестили ее «Гностическим Пылесосом».
В начале восьмидесятых годов, когда в советской Москве множились подпольные эзотерические кружки и общества, Герман и Антон, тогда студенты биофака МГУ, были известны в среде московских мистиков-нонконформистов в качестве гностиков. Они сами предпочитали представляться именно так: «Мы – гностики». В них видели продолжателей традиций гностических сект второго – третьего веков, последователей Маркиона, Сатурнина, Василида, Карпократа и прочих еретиков, которые скрещивали христианство с учением о Плероме, Эонах и Демиурге. Но друзья интерпретировали гностицизм достаточно вольно и своеобразно. Оба были одержимы идеей разработки эффективных эзотерических методов познания, способных добывать информацию из таких темных щелей бытия, куда простым смертным проникнуть невозможно.
Друзья ставили на себе рискованные и опасные эксперименты, чтобы расширить и обострить гностические – познавательные – способности разума. Пробовали всякое: и депривацию, и физическое самоистязание, и вызванный искусственно реактивный психоз, и различные психоактивные вещества, и даже питье крови. Последнее – кровопитие – неожиданно оказалось наиболее эффективным, поэтому вошло в окончательную версию методики, в которой кристаллизовался весь гностический опыт, накопленный новыми гностиками за четверть века экспериментов.
Прошла нонконформистская молодость. Решетов стал чекистом, дослужился до звания полковника и должности начальника отдела в Военно-медицинском управлении ФСБ, а Ковенацких зарылся в науку, занялся биоакустикой, стал доктором биологических наук и старшим научным сотрудником Акустического института имени Академика Андреева, изучал локационные способности летучих мышей и глубоководных тварей.
Но далеко их пути не разошлись. Друзья продолжали совместные разработки методов познания и создали наконец технику «Гностического Пылесоса», которую можно было применять в том числе и для расследования преступлений – в тех случаях, когда стандартные следственные методы оказывались бессильны.
Герман обучил cвою племянницу Алену урезанному варианту «Гностического Пылесоса»; обучил специально, чтобы проверить, насколько действенна технология в сокращенном виде и при использовании недостаточно опытным оператором. В итоге остался доволен: Алена показала хороший результат – технология работала достаточно эффективно даже в ее руках.
Вообще, племянница была для Германа добровольным испытателем различных техник и приемов, которые он разрабатывал. Но полностью в свои исследования он ее, конечно, не посвящал, и Алена могла только гадать о настоящих интересах дяди Германа.
После того как Алена связалась с ним по делу своей подруги и ее пропавшей дочери, тот в свою очередь связался с Решетовым и попросил его о помощи. Друзья решили опробовать свою технику на повредившейся рассудком Ксении, чтобы разобраться в случившемся, восстановить целостную картину происшествия и, если возможно, найти пропавшего ребенка.
Решетов договорился с доктором Лукояновым, лечившим Ксению, что увезет ее из клиники на одну ночь для следственного эксперимента и утром вернет обратно.
Эта августовская ночь выдалась душной, влажный воздух, казалось, лип к телу, будто мокрая марля. Они ехали в машине Решетова из клиники. Решетов сидел за рулем, Герман – рядом с ним, на заднем сиденье устроились Алена с Ксенией.
Решетов рассказывал все, что сумел узнать по своим каналам.
Когда погиб Ксенин муж Петр, а случилось это год с лишним назад, поздним вечером двадцать пятого мая, утром в тот же день было еще одно подобное происшествие: на другой ветке московского метро женщина погибла под колесами поезда. Разница в том, что женщина покончила с собой, и это сомнению не подлежало, там были очевидцы, а происшествие с Петром, скорее всего, трагическая случайность, хотя версия самоубийства тоже не исключалась.
Алена утверждала, что погибшей женщиной была знакомая Петра Снежана Секулич, которая совершила ритуальное самоубийство, но подтвердить это не удалось. Личность погибшей не установили. Ее череп полностью раздробило, ни документов, ни телефона при ней не нашли. На кадрах, заснятых камерами станции метро, ее лица не рассмотреть. Лишь две приметы неопознанного тела могли указать на Снежану: возраст около тридцати лет и длинные ногти, выкрашенные голубым флуоресцентным лаком. Но этих примет, конечно, недостаточно для идентификации. Сестра Снежаны Томислава, у которой был роман с Глебом Хайбулиным, игравшим в одной группе с Петром, покинула Россию летом прошлого года авиарейсом «Москва – Загреб». Снежана Россию не покидала, она просто пропала.
– Я вот что думаю, – произнес Решетов. – Если Снежана бросилась под поезд в колдовских целях, она могла специально обстряпать все так, чтобы остаться неопознанной. Есть такая оккультная практика: не только убить себя, но и личность свою вытравить из окружающего пространства, чтобы скончаться в полной безвестности. Тогда усиливается эффект ритуала, потому что в жертву приносится не только собственное тело, но и собственное эго.
– Что-то я не слышал о такой практике, – усомнился Герман.
– Ты много о чем не слышал. Есть такая практика, есть. Редко – но встречается. И вот еще что. Отец обеих девушек Владимир Секулич живет в Москве. Наши люди с ним поговорили, но он в специфическом состоянии. Дважды за последние десять лет лечился в психиатрической клинике, в Корсакова, сейчас сидит на препаратах. Так вот, он сказал, что у него вообще не две дочери, а одна, и зовут ее не Снежана и не Томислава – а Вера. Показал паспорт, и там действительно прописана одна дочь. Вера. Черт его знает, может, это не тот Секулич?! Но вроде как тот. Этнический серб, с примесью русской крови, родился в Югославии, в городе Бели-Манастир, который сейчас на территории Хорватии. Говорит, в Россию приехал из Венгрии, куда бежал с женой во время войны. В Венгрии родилась дочь Вера, потом всей семьей перебрались к нам, потом развелись, жена, этническая хорватка, забрала дочь и умотала на родину. Все. Дочь он с тех пор не видел. Глеб Хайбулин, кстати, рассказал про этих сестер практически ту же историю: что их родители из Бели-Манастир бежали в Венгрию, там родились близняшки, потом перебрались в Россию, прожили тут шестнадцать лет и развелись, мать уехала в Хорватию с дочерьми, отец остался, а потом обе дочери вернулись в Россию – и вроде бы к отцу, и вроде бы отец у них тот самый Владимир Секулич. А он, зараза, ни про каких Снежан и Томислав знать ничего не знает! Хрень какая-то! Будь у нас больше времени, мы бы этот клубок размотали, но пока что информация в таком вот перекошенном виде, извиняйте!
Алену покоробило, что Решетов говорил весело, словно анекдоты травил. Вообще, держался он слишком несерьезно. Жизнерадостный упитанный кабанчик, кровь с молоком, весельчак, балагур и душа компании – таким она увидела его в первый час знакомства. И этот почти клоун, подумалось ей, руководит каким-то загадочным отделом ФСБ, в котором изучают пограничные состояния сознания?!
Алена не знала, что Решетов часто впадает в пугающее окаменение, когда застывший взгляд наливается мраком и проседает вглубь себя; в такие моменты всякое добродушие осыпается с него шелухой, Решетов становится жесток и опасен. В гневе бывает по-настоящему страшен. Подчиненные недолюбливают и боятся его, за глаза зовут своего начальника Менгеле.
Сеанс «Гностического Пылесоса» решили провести в квартире у Ксении, в комнате ее пропавшей дочери – там, где в свое время и нашли Ксению сидящей у стены, с испарившимся рассудком.
Технология рассчитана на двух операторов и одного испытуемого. Между операторами, согласно протоколу, устанавливалась субординация. Первый оператор подвергал второго оператора гипнозу вместе с испытуемым, второй оператор использовал гипнотический транс для проникновения в подсознание испытуемого.
Перед началом сеанса Герман наставлял Алену:
– Ты будешь наблюдателем. Твоя задача – следить за Ксенией, чтобы она не навредила себе самой. У нас это первый опыт, когда испытуемый в состоянии психоза. Мы пробовали технику на нормальных людях и на мертвецах, но на безумцах еще ни разу.
– На мертвецах? – поразилась Алена.
– А чему ты удивляешься? Если труп достаточно свежий, его можно пропустить через «Гностический Пылесос». Кой-какую информацию удается добыть даже из покойника, но это, знаешь, все равно что читать полусгнившую книгу, изъеденную плесенью. Кое-что удается прочитать, кое-что удается реконструировать по обрывкам и контексту, но большая часть полученных сведений – мутные-мутные намеки, которые можно по-всякому интерпретировать. Сумасшествие – напротив, препятствием не является, теоретически – даже наоборот: оно должно способствовать, но пока не было случая убедиться на практике. Вот заодно и проверим. Ты, главное, ничему не удивляйся. Если увидишь что-то… этакое, не пугайся, это просто галлюцинации будут, ничего страшного. Сохраняй спокойствие. Когда начнется сеанс, твоя задача – тихо сидеть в углу и внимательно смотреть. Надеюсь, твое участие не понадобится вовсе, но, если что, если вдруг Ксения выйдет из-под контроля и ее придется успокаивать, тогда вмешаешься. Она хорошо реагирует на тебя, поэтому будешь полезна в экстренной ситуации.
Алена кивнула. На душе было тревожно, и в то же время жгло любопытство, чертовски интересно было увидеть всю технику «Гностического Пылесоса».
С Решетова вмиг слетела всякая веселость. Добродушное полное лицо помрачнело и даже как-то осунулось, все черты заострились.
«Словно умер заживо», – подумала Алена, глядя на него.
Решетов тщательно вымыл руки, достал две упаковки с одноразовыми шприцами и сделал заборы венозной крови у Германа и Ксении. Кровь слил в два пузырька. На пластиковых крышках нанес маркером пометки «Г» и «К» и спрятал пузырьки в карман.
Он встал в центр свободного пространства между Верочкиной кроватью и стеной. Герман, взяв Ксению за руку, подвел ее к Решетову, заставил ее опуститься на колени перед ним и сам опустился рядом.
Алена, устроившись в углу, с удивлением смотрела на это. Дядя Герман и Ксения стояли на коленях перед Решетовым, словно пара новобрачных перед священником, готовым их повенчать. Не хватало только зажженных свечей в руках и дымящего кадила.
«Так ведь даже и на венчании, – вспомнила Алена, – никого не заставляют стоять перед попом на коленях. А здесь!..»
Решетов возложил руки на головы Герману и Ксении и забормотал неразборчивой скороговоркой – монотонно, как заправский пономарь, бубнящий псалмы. Алена, как ни вслушивалась, ни одной внятной фразы разобрать не смогла, зато ей мерещились какие-то дикие, абсурдные и зловещие обрывки предложений:
«Чрево кита станет твоей преисподней… саранча на устах… плесень человечности… выплюнь себя… вечный шорох костей… смеющийся ветер отчаянья… мы леденцы за щекой кошмара… в окаменевшей пустоте…»
«Нет! Нет! Мне это все мерещится! – думала Алена. – Зачем ему такое говорить? К чему? Просто кажется».
Решетов продолжал бормотать, и Алене уже чудилось, что изо рта у него выползают черные дымчатые струи, тонкие, словно живая паутина, они вьются в воздухе, опутывают Германа и Ксению, ткут вокруг них общий саван, в котором оба сойдут в могилу.
Зажмурившись, Алена потрясла головой, а когда вновь открыла глаза, паутина исчезла.
Решетов достал из кармана пузырек с кровью, отвинтил крышку, поднес к губам Германа, тот выпил. Достал второй пузырек, и кровь из него выпила Ксения. Опустошенные пузырьки покатились по полу.
– Чада мои, – внятно произнес Решетов, прервав бубнеж, – узы крови связали вас, плывите по ее течению, она унесет вас в глубины, недоступные и запретные, откроет перед вами двери, расширит дыры и трещины. Узы внутри освобождают от уз снаружи.
Герман поднялся с колен и помог подняться Ксении. Решетов отступил назад. Герман начал раздевать Ксению.
«Что он делает?!» – похолодела Алена.
Ксения не сопротивлялась. Когда упали на пол остатки ее одежд, Герман начал раздеваться сам.
И вот они уже стоят, обнаженные, друг против друга.
Решетов снова принялся бормотать. Вместе с его голосом воздух будто наполнялся сигаретным дымом. Алене стало трудно дышать, защипало в носу.
«Это мне все кажется, – убеждала она саму себя, – кажется!»
Облако дыма сгустилось над головами Германа и Ксении и опустилось, скрывая их фигуры. Казалось, посреди комнаты возвышается небольшой шатер и что-то происходит внутри, там движутся смутные тени, колебля дымчатый покров.
– Отворитесь, врата медные! – внятно возгласил Решетов, воздев руки и совершая странные пассы – не руками, а пальцами неподвижных рук; словно перебирал струны невидимой арфы. – Расступитесь, покровы кожные! Разверзайтесь, пропасти мысленные! Поднимайтесь, завесы!
«Поднимите мне веки», – тут же вспомнилось Алене требование гоголевского Вия.
Дымчатый покров рассеялся, и Алена увидела безумную картину. Ксения сидела на полу и грудью кормила ребенка, которого держала на руках. Младенческое тельце венчала несоразмерная взрослая голова дяди Германа. Жадно впившись в грудь, он высасывал… Неужели молоко? Но откуда оно у Ксении?
И тут Алена начала понимать логику происходящего. Когда дядя Герман наставлял ее в технике «Гностического Пылесоса» – в том урезанном ее варианте, который счел возможным доверить племяннице, – он говорил, что техника не подействует, если между оператором и исследуемым нет взаимной симпатии. Нельзя с помощью этой техники вытащить на свет информацию о безразличном для тебя человеке, но если двое связаны узами родства, дружбы, обоюдной любви – тогда все получится.
Чтобы узнать, какая опасность грозит Ксении и Верочке, Алена, совершая предписанные упражнения, представляла себе подругу вместе с дочерью, концентрируясь на их сдвоенном образе, мысленно вмещая их в себя, как в некую емкость, затем помещая себя внутрь каждой из них и, наконец, проваливаясь в них, словно в пропасть, на дне которой ожидало прозрение. Все эти ментальные операции были бы бесполезны, не будь Алена и Ксения подругами.
Но сейчас оператором, добывающим знания, был дядя Герман, не имевший с Ксенией никаких связей, поэтому и понабилась кровь. Алена не видела, чью именно кровь пил он, а чью – она, но была уверена: Решетов напоил дядю Германа Ксениной кровью, ей же дал его кровь. Причастились они кровью друг друга, и кровь связала их не хуже любви и родства. В ознаменование сего ритуал кровяного причастия так походил на обряд венчания, а затем возник образ матери, кормящей дитя. Галлюцинация приняла ту форму, что отвечала внутренней сути процесса. Но в действительности все выглядело не так. Дядя Герман наверняка сидел на полу, погруженный в себя; сконцентрировавшись на образе Ксении, он совершал сложные ментальные операции…
«Да, наверняка все именно так. Реальность гораздо прозаичней моих видений», – решила Алена.
Но, что бы она там себе ни думала, глаза убеждали в ином.
Чавкая и урча, маленький уродец мял ручками грудь, чтобы выдавить больше пищи. Ксения восторженно запрокинула лицо и созерцала потолок в оцепенелом блаженстве. Левая грудь, из которой кормился уродец, казалась раза в три больше правой груди, совсем съежившейся, втянувшейся в тело.
Из-под Ксении по полу растекалась темная вязкая кровь. Не лужей вытекала, но отдельными тонкими струями. Казалось, из-под Ксении выпускает во все стороны щупальца некий моллюск вроде осьминога или каракатицы.
Алена вдруг подумала, что если взглянуть сверху, то Ксения, сидящая среди этих извилистых потеков, будет похожа на цветок с темными тонкими лепестками и светлой антропоморфной сердцевиной. И едва подумала, как тут же и увидела Ксению сверху, словно вмиг перенеслась на потолок: жутковатый и прекрасный цветок действительно раскрылся прямо под ней.
«Спокойно, это просто галлюцинации, ничего больше», – успокаивала себя Алена, но жуть не ослабевала, нервные судороги змеились по телу, пальцы дрожали, мерзкая испарина проступала на коже. Отчаянно хотелось закурить, но останавливало иррациональное предчувствие, что, если закурит, сам воздух комнаты, пропитанный душным кошмаром, вспыхнет, как горючая смесь.
– Теть Лена! – раздался за спиной тихий детский голосок.
Верочка! Только она называла Алену так: «теть Лена». Не узнать этот голос невозможно. Скользкая медуза страха поползла вдоль позвоночника. Алена сидела на низком табурете в углу комнаты, и за спиной у нее не было ничего – лишь голый угол на стыке двух стен, покрытых обоями.
Она обернулась и увидела, как угол, наполненный мраком, проваливается в себя, разверзаясь, будто пасть чудовища, лежащего на боку.
В глубине этой пасти шевелился, плясал огромный язык.
Нет! Что в первую секунду показалось языком, то было детской фигуркой. Верочка – голая, худая, угловатая, непропорционально вытянутая, словно увеличенное по вертикали изображение на экране, – приплясывала на месте и рукой манила Алену к себе. Влажные искры глаз леденели холодом. На Верочкиных губах червиво извивалась улыбка.
– Теть Лена, пойдем со мной!
Алена потеряла равновесие, табурет под ней пошатнулся, и она кувыркнулась назад, в пространство отверстого угла. Обе стены и угол меж ними содрогнулись, будто живая плоть. Алена только что сидела в углу, и вот уж ее нет: угол пожрал добычу, втянул в себя. Словно лист бумаги скользнул в узкую щель и исчез без следа.
Она ничего не видела в этой темноте, но чувствовала прикосновение детских пальцев к своему плечу и слышала голос над ухом:
– Когда вернешься к ним, сделай так. Хлопни в ладоши три раза и с каждым хлопком говори: «первый» – хлоп, «третий» – хлоп, «второй» – хлоп. И потом: «Все идите домой». Поняла? «Первый, третий, второй – все идите домой». Повтори.
Алена начала повторять:
– Первый, второй…
– Теть Лена! – оборвала Верочка. – Не «первый, второй», а «первый, третий, второй». Вот так, по-другому нельзя. Давай!
– Первый, третий, второй – все идите домой.
– Во! То что надо! Потом, когда они выйдут, возьмешь эти штучки и бросишь в угол. Хорошо?
– Какие штучки? – не поняла Алена.
– Да ты увидишь и все поймешь. Штучки такие.
Тень в углу заколебалась, словно виолончельная струна, по которой провели смычком, но вместо звука эта темная струна угловой линии породила фигуру. Алена вышла из темноты; так, наверное, из гностической Плеромы выделялись эманации Эонов. Застыла на месте, глядя на образы, порожденные ритуалом технологии.
Уродливый младенец на руках у Ксении уже не сосал грудь, в которой, похоже, иссякло молоко; теперь он пожирал ее, вгрызаясь зубами в мякоть. В безумных Ксениных глазах искрило противоестественное удовольствие.
Решетов все бормотал свою монотонную невнятицу, и Алене почудилось, что его голос удавкой обвивает Ксенину шею, затягиваясь туже и туже. Она как будто видела этот змеистый голос, текущий по воздуху.
Алена громко хлопнула в ладоши и крикнула:
– Первый!
Хлопнула снова:
– Третий!
И еще:
– Второй!
Затем, набрав воздуха в легкие, закричала изо всех сил:
– Все идите домой!
Дядя Герман оторвался от Ксениной груди. Он уже не был младенцем с несоразмерной головой. Голый старик с недоумением смотрел на Алену. Решетов умолк и тоже уставился на нее.
Рвотные спазмы сотрясли дядю Германа с Решетовым. Оба согнулись, разинув рты, и тут Алена увидела то самое, о чем говорила Верочка, увидела «штучки». Сгустки рвоты, павшие на пол, преобразились в странные предметы, которые и не знаешь, как назвать: действительно «штучки», как Верочка и сказала.
Девочка ждала в темноте, Алена не могла ее ослушаться – не могла и не хотела. Она быстро, кошкой, метнулась, сгребла троицу «штучек» перед дядей Германом, зажала ее в правой руке и левой рукой сгребла другую троицу, у ног Решетова. Пока те недоуменно смотрели на нее, Алена бросилась к углу и швырнула в него все шесть предметов. Угол поглотил их, как давеча поглотил Алену.
Из темноты в глубине угла раздался радостный детский смех.
Часть третья
Жизнь после смерти не стала для Петра сюрпризом. Он так и предполагал, что его ожидает не аннигиляция, но некое существование, правда, неясно, в чем оно будет выражаться. Он не имел никаких убеждений – ни религиозных, ни оккультных, – из которых мог бы составить представление о том, какова она, жизнь за гробом. Просто верил, что есть она, такая жизнь, и все. Но вот чего он никак не думал – что загробное бытие настолько похоже на самое обыкновенное сновидение. Как будто ты просто заснул и провалился в сон – муторный, нелепый, тревожный, сумбурный, иногда страшный, подобный липкой паутине, что слегка отпустит лишь для того, чтобы тут же вновь оплести своей сетью. Но пробудиться от этого сна уже невозможно.
«Какова, однако, шутка! – подумал он. – Столетиями смерть называли успением, то есть сном, и она, тварь, именно сном и оказалась! А все гадали, ломали головы над загадкой смерти, ответ же на самом видном месте лежал, веками лежал, спрятавшись за элементарным психологическим эффектом: правильный ответ просто не принимали всерьез».
Теперь он понимал основу механизма смерти. Когда тело спит, разум и воображение оторваны от объективной реальности, от которой остались лишь объедки воспоминаний и впечатлений. Жизнь разума вне реальности, в самом себе – это и есть сон. Смерть загоняет разум в ту же самую камеру сенсорного голодания, где нет зримых образов из объективного мира, нет его звуков, запахов, тактильных ощущений. Лишь воспоминания о мире. Почти как в глубоком сне.
Если допустить возможность существования разума без тела, то надо допустить и другое: смерть – это гигантский кошмарный сон, в который проваливаются все мертвецы. Сон вне мозга, вне черепной коробки, один на всех, настолько необъятный, что в нем, как в лабиринте, можно разойтись и никогда больше не встретиться или, напротив, встретить тех, кого не ожидал.
Петр представлял себе смерть как бесконечный кусок подгнившего мяса, проедаемый червями, создавшими в нем грандиозный многоуровневый лабиринт извилистых туннелей. Себя он воображал одним из тех червей, пожирающих вечное мясо смерти. К такой участи он готовился всю жизнь, в каждом сне тренируясь быть загробным червем, в каждом сне получая свой маленький кусок смерти.
«Жизнь – лишь короткий плевок в цель, – думал он, – а цель есть смерть, и этот жалкий сгусток слюны, который я всегда считал своим разумом, своим „я“, эта мерзкая жижа самосознания наконец обрела свое подлинное место».
Смерть как ничто другое располагала к размышлениям, бесплодным и бесконечным. Мысли роились вокруг его «я», будто мухи, намертво влипшие в гравитацию гнилостного смрада.
Загробный сон был зубастой пастью, и эта пасть, лениво работая челюстями, пережевывала Петра – все, что от него осталось.
Ему снилось, что Снежана, эта психопатка, которая так старалась его обаять и околдовать, выкопала черную яму, в которую он в конце концов провалился, и на дне той ямы она жадно впилась в него, высасывая волю и желание.
Сон смерти – вот еще один образ – был мясорубкой, ее ножи и шнеки вращались, перемалывая тебя, и ты вращался с ними, разделяясь и разобщаясь, сталкиваясь и смешиваясь с самим собой, противопоставляясь самому себе сегментами своего дробленого самосознания.
Как будто у тебя болит все тело – каждая мышца, косточка, жилка, нервишка, клеточка, – искры боли вспыхивают всюду, и ты уже не ты, а все эти вспышки, эти мерцающие звезды необъятного космоса, и нет в нем ни верха, ни низа, ни опоры, ни основания, ни перспектив, ни ретроспектив.
Еще при жизни бывали такие муторные сны, где ты терял себя, терял опору под ногами, терял цель и смысл и потом с облегчением обретал все это, выброшенный из раструба сна в реальность. Но здесь не будет пробужденья, не будет берега, и ты не станешь целостным существом, не осознаешь вновь свое «я», не вырвешься из морока. Мучительные рвотные спазмы, выворачивающие наизнанку, не кончатся никогда, ведь ты уже не человек, которого рвет, а сама рвота, поток, и ты выташниваешь самое себя из себя.
«Папочка, – слышал Петр голос дочери, – расскажи мне сказку!»
Сказку? Конечно, девочка моя, сейчас, только соберусь с мыслями…
«Сказку, папочка, сказку, сказку за сказкой, много сказок!»
И его тошнило пузырящимся потоком сказок прямо в лицо дочери, которая жадно ловила ртом эти выплески, летящие в нее, слизывала их со своего лица по-змеиному гибким языком, неожиданно длинным.
И просила еще.
«Смотри, папочка, у меня волшебные камешки, вот они!»
Она показывала ему, и он видел что-то страшное в ее руках, словно эмбрионы трех младенцев, вырванные из чрева, – сгустки какого-то безумия, воплощенную боль, застывшие крики ужаса.
«Мама Ксения подарила маме Снежане».
Ксения?.. Подарила?..
«У меня теперь две мамы, только одна уже ненастоящая, потому что бывшая, больше я ее не люблю, я с ней только играю – вот так…»
И Верочка делала что-то чудовищное, что-то противоестественно кошмарное, вызывая волны безумия, вибрацию бреда, от которых Петр содрогался, даже не пытаясь вообразить, в чем суть этой игры и какой ужас испытывает игрушка, которую дергают за нити из глубины загробных снов.
«Папочка, папочка! – Верочка плевалась брызгами восторга. – Мы правим сказочным королевством! Ты – король, мама Снежана – королева, а я – принцесса! Мы правили долго и счастливо. Так долго, так счастливо, что и сказать нельзя, вот как! Все наши желания исполнялись, ведь это же наше собственное королевство. Давай пожелаем чего-нибудь! Пожелаем чего-нибудь такого, чего еще никто-никто не желал!»
Королева обвивала его руками, прижималась к нему телом, которое словно мерцало – из образа в образ, из соблазнительной женской плоти в кошмарную, уродливую фигуру и обратно, – и вливала в него смолу жаркого шепота:
«Девочка хочет новую сказку. Ты отец и король; так повели – и пусть сказка сказывается».
Петр послушно изрыгал потоки новой сказки:
«Жили-были король Петр, королева Снежана и дочерь их, принцесса Верочка. Они правили своим королевством и были счастливы. Но из соседней страны пришли соглядатаи, лазутчики, они прошли сквозь незримые волшебные экраны на границе и стали все высматривать, все выглядывать. Однако маленькая принцесса была хитрее врагов, она выкрала у лазутчиков волшебные камни, которые защищали их, и показала те камни своей матери королеве, а королева сказала:
– Покажем их королю и спросим его, что нам делать с ними.
Так и поступили.
Король взглянул на камни и задумчиво произнес:
– У тебя ведь, кажется, были уже такие камни?
– Да, – отвечала принцесса, – три камушка от мамы Ксении, а теперь еще три, и еще три.
Королева воскликнула:
– Три по три – этого уже достаточно, чтобы повелевать всеми волшебными камнями страны врагов!
– Ты так думаешь? – уточнил король.
– Даже не сомневайся! – ответила королева. – В чьих руках три по три волшебных камня, тот властен над всеми камнями. Не забывай, милый, что я ведунья, я вештица, и мне известно многое такое, о чем не ведают обычные королевы с королями.
– Хорошо, – сказал король, обратившись к дочери, – раз такая сила в твоих руках, то грех будет ее не применить.
Принцесса радостно закивала, предвкушая потеху.
– Дорогая, – обратился король к королеве, – как ты посоветуешь применить силу? Каким именно образом?
– В стране врагов не знают настоящего волшебства. Все, что у них есть, – это волшебные камни, которые используют с самой извращенной целью: чтобы они убивали волшебство и защищали от него. А мы теперь сделаем так, чтобы их камни, напротив, дарили волшебство – каждому, кто захочет. А уж они захотят, еще как захотят!
– Прекрасно! – одобрил король; принцесса взвизгнула от восторга. – Но в какой форме мы это сделаем? Посредством простого заклинания или прибегнем к сложному ритуалу?
– Достаточно будет повеления, – ответила королева. – Тройственного повеления. Пусть каждый из нас выскажет собственное повеление. Теми словами, какие взойдут на ум. Камни положим в схему; я сейчас ее нарисую; встанем вокруг – и произнесем по очереди.
Королева мелом начертила на каменной плитке пола шестиконечную звезду, в ее центр вписала круг, а в него – три кружка. Затем крестиками отметила вокруг звезды места, где будут стоять Повелители.
Девять волшебных камней распределили так. Шесть камней, доставшихся от лазутчиков, Германа Измаиловича Ковенацких и Антона Родионовича Решетова, положили по углам шестиконечной звезды. Три камня от бывшей Верочкиной матери, Ксении Константиновны Пятницкой, положили в центр звезды, на маленькие кружки внутри большого круга.
Трое Повелителей встали на отмеченные крестиками места. Первое слово дали принцессе Верочке.
– Я хочу, чтобы… – начала она, но королева прервала ее:
– Дитя мое, не „я хочу“, а „я повелеваю“.
– А я хочу хотеть, а не повелевать! – упрямо топнула ножкой Верочка.
Король молча сделал знак королеве: чуть склонил голову и прикрыл веки. Королева поймала этот сигнал и отступилась:
– Хорошо, дитя, будь по-твоему. В принципе, „хочу“ и „повелеваю“ – это синонимы, когда дело касается настоящего волшебства. Так что вреда не будет, если одно заменить другим. Продолжай.
Верочка вкрадчиво и самодовольно улыбнулась. Продолжила:
– Я хочу, чтобы в стране врагов все волшебные камни стали… – Она задумалась. – Стали делать наоборот. Да!
Второе слово предоставили королю:
– Мое королевское величество повелевает, дабы страна врагов стала отныне волшебным городом, а поспособствовали бы этому тамошние волшебные камни, недолжным образом доселе употребляемые.
Последней держала слово королева, она замкнула треугольник повелений:
– Повелеваю, чтобы в стране врагов обрушились старые законы и правила, чтобы волшебные камни – камни равновесия – стали камнями хаоса, в котором возможно все, любое чудо, только пожелай. Пусть это придет к ним, как вирус, и завоюет весь их жалкий мирок, и все начнется с города, который они называют Москва, от него на север и юг, на запад и восток да растекутся потоки, да повеют ветры, да поползут трещины. Да здравствует новый мир!
И – стало так».
В одну секунду Петр сочинил и рассказал эту сказку. Мгновенно. Вот только какой системе измерения времени принадлежала та секунда, то мгновение? Ведь какова система измерения, такова и единица в ней.
Верочка была в восторге.
Петру показалось странным, что, сочиняя о лазутчиках, он наделил их именами, да еще в таких подробностях: Герман Измаилович Ковенацких, Антон Родионович Решетов. Как только он задумался об этом, в его воображении тут же нарисовались две фигуры, одна почему-то голая, другая одетая. Он сразу понял: голая фигура – это Ковенацких, одетая – Решетов.
«Прочь!» – с досадой отмахнулся он, и тут же сгинули фигуры.
Верочка, довольная новой сказкой, тихо посмеивалась, переваривая услышанное в своем воображении.
Часть четвертая
Прежде мир был иным, в самой основе иным. В сердце всего лежала технология, в почете были наука, научное мышление, рациональность, логика, строгая последовательность, арифметическая прогрессия, геометрическая прогрессия, все эти отточенные вещи. Математические, физические и химические формулы работали безупречно. Даже магия хоть и не в таком почете была, как наука, но и та представляла собой вид технологии.
Стоял наш логичный мир, как барашек, на которого нож уже заточен, стоял прочно – и ничегошеньки не подозревал.
Как вдруг одним движением лезвия мир обратили в новую веру, и вошла та вера в него, заняв место вытекшей крови, место иссякшего дыхания.
Небо потемнело над Москвой. И, будто зараза, ползла темнота по небу во все стороны от Москвы. Встревоженные лица обратились ввысь. Не тучи покрыли небо – потемнела небесная лазурь, сама ткань небесных пространств. Словно бы где-то там, выше неба, лежали чьи-то гигантские трупы, сгнивая и пропитывая трупным ядом небосвод. Воздух наполнялся ужасом, как духотой, и эта удушливая жуть ниспадала сверху, пронизывая собой все поднебесные просторы.
Люди увидели, как оживают их тени, как наполняются живой тьмой, как удлиняются, как набрасываются на тени других людей, как тени убивают и пожирают друг друга. Некто обезумел от этого зрелища и побежал по улицам с криками: «Теневой каннибализм! Теневой каннибализм!» – а следом за ним волочилась его мертвая тень, у которой другие тени оторвали голову и бросали ее друг другу, как мяч, присасываясь к ней между бросками, чтобы хлебнуть тенистой крови.
Небо прорвалось, словно гнилая ткань, и вниз посыпались трупы. Величественные трупы богов. Их выпученные мертвые глаза белели недоумением. Кто посмел убить их? И, главное, как это удалось и кому?
Мертвые боги уже разлагались, их плоть точили черви – страшные твари, пожиратели богов. Прежде они пожирали души грешников в аду и уже предвкушали, как будут пожирать грешную плоть, когда та воскреснет на последний Суд; про этих червей ходили смутные слухи, благочестивые матери пугали ими непослушных детей, проповедники предостерегали паству от них: бойтесь, дескать, червей неумирающих, вечно грызущих вечную плоть в черном ужасе геенны!
Как вдруг этим червям чья-то лихая, неопознанная, непреодолимая воля предоставила новую пищу – не грешных людей, а грешных богов. Ибо боги по-своему тоже грешны, если смотреть под верным углом пронзительным, льдистым и жгучим взглядом.
«Жрите!» – крикнул кто-то червям небесно-звонким голоском, и пали метафизические стены, ограждавшие богов от смерти и зла, и начался чудовищный небесный пир.
Когда прорвалось сгнившее небо, останки богов попадали на землю, разрушая все под собой, сметая городские кварталы, бетон превращая в прах. И смрад гниения их обрушился вместе с ними, сводя с ума людишек, что метались внизу, как жалкие насекомые. Янтарно золотились под солнцем застывшие брызги божественного трупного яда, сгустившиеся в смертоносное желе.
Зловонные массы небесной мертвечины лежали всюду, высились холмами и целыми горами, а гигантские адские черви, пожиратели душ и богов, ползали в них, работая концентрическими челюстями, подобными кругам ада, воспетого Данте Алигьери.
Не ведал бедный Данте, что ад с его кругами, который он узрел в видении, был всего лишь особо крупным экземпляром адского червя, каких бесчисленное множество за призрачной чертой между мирами.
Сквозь рваные клочья неба вверху виднелось нечто грандиозное, что высилось над небом и за небом. Но то был не космос, не высшее святое Небо Небес, а что-то до жути знакомое, бытовое, привычное и потому особенно кошмарное.
Там, в вышине, сквозь прорехи рваного неба виднелся… сумрачный деревянный чулан с паутиной на дощатых стенах; в ее зарослях сидели пауки размером, наверное, с целые астрономические созвездия. Структура мироздания, приоткрывшаяся сквозь небесные дыры, подавляла разум своей дикостью, ввергала в беспросветную тоску экзистенциального отчаяния.
Где-то там, в сверхнебесном чуланном полумраке кружил ультразвуковым призраком рассыпчатый детский смех.
Ужас, будто раковая опухоль, расползался от Москвы по России, от России – по миру, заражая земли, воды и небесные просторы над ними. Он охватывал планету и окутывал ее сферическим нимбом страшной, тотальной и детской – а значит, беспощадной – сказки, в которой возможно все, в которой один кошмар будет сменяться другим, и правила будут тасоваться, будто игральные карты, трястись и рушиться, словно игральные кости, меняться бесконечными узорами калейдоскопа, чтоб уже никому никогда не стало скучно – отныне и вовеки.
Не Добро и Зло встали теперь во главах мировых углов, не Свет и Тьма, не Плюс и Минус – а Веселье и Скука, и нерв бытия превратился в безумие вольтовой дуги меж электродов Скуки и Веселья.
«Вставайте!» – кричала из сверхкосмического чулана маленькая девочка звонким голоском, серебристым, как колокольчик, острым, как бритва.
И мертвые боги вставали. Сначала на четвереньки, потом на ноги. Гниющие, траченные, изъеденные адскими червями, они преображались, плоть восстанавливалась, гниение бежало прочь, вспять обращались процессы распада, тела поднимались целыми, здоровыми, полными жизни, красоты и соблазна.
Из тлена восставшие боги, повинуясь приказу свыше, разделялись на пары и плясали танцы, топча стопами города и села, расплющивая людей вдрызг и вбрызг.
Богиня Вдохновенье танцевала в паре с богом Смрадом, и зловонно-удушливый шлейф смерчем закручивался над ними. Богиня Актуализация плясала вокруг бесполого божества Забвения: она – гармоничная, отчетливая, резвая; оно – смутное, туманное, ползучее. Бог Принцип подхватил на руки богиню Катастрофу и порхал вместе с ней, едва касаясь земли носочками проворных ног, а та, обвив руками шею кавалера, зловеще улыбалась ему в лицо. Богиня Доказательство и бог Сарказм, богиня Катахреза и бог Постулат вчетвером танцевали кадриль, сходясь друг с другом в ее квадрологических комбинациях.
Богиня Шизофрения танцевала с богом Делирием, богиня Обсессия – с богом Раптусом, бог Онейроид кружил в танце богиню Галлюцинацию, трехголовый бог Маниакально-Депрессивный Психоз околдовывал двухголовую богиню Биполярное Расстройство, богиня Паническая Атака томно липла к богу Синдром Кандинского, мальчонка-божок Дезинтегративный Психоз нагло лапал застенчивую девчонку-богиню Аналитическую Депрессию.
Огромный безобразный бог Абсурд завалил в какое-то озеро прекрасную, вечно юную богиню Фантазию, просунул свою длинную многосуставчатую руку куда не надо – и хорошо, что под озерной водой никто не видел, что делает мерзкая рука, лишь на лице Фантазии манипуляции руки отражались судорогами ужаса и судорогами восторга, и челюсти ее непроизвольно то разверзались, то схлопывались, откусывая раз за разом ее змеиный язык, что тянулся к небу из глотки подобно вьюнку.
Бог Вектор разложил себя на три свои ортогональные составляющие, проекции на оси координат, и превратился в трех плоских, перпендикулярных друг другу богов, которые кружили в танце богиню Корпускулярно-Волновую Двоедушницу, чей облик раздваивался, как и положено всем двоедушным существам, не тождественным самим себе.
Богиня Юстиция плясала беременной, тряся животом, лихо крутилась вокруг бога Гуманизма, тот весело хлопал ее – по ягодицам, по животу, иногда делал резкие выпады и целовал богиню в губы, в щеки, в шею, в трясущиеся груди. Богиня смеялась, запрокидывала личико, изящно изгибая шейку, кокетливо отталкивала бога-кавалера. От плясок и трясок у нее начались схватки, богиня рожала, не прекращая плясать, старалась пошире раскидывать ноги и раскорячиваться, чтобы младенцу было сподручней вывалиться наружу. И вот уже показалась меж ног головка с оскаленной пастью, а вскоре выползло и все дитя целиком – чудовищный бог-младенец Геноцид.
Он лез из матери и лез, длинное шипастое тело его тянулось, вытягивая вместе с собой материнские потроха: обрывки матки, кишечник, желудок, печень, селезенку, легкие и сердце, наконец. Богиня Юстиция в материнском восторге продолжала плясать, радостно плюясь кровью в лицо богу Гуманизму. Тот гибким языком слизывал алые брызги со своего лица. Похожий на рептилию плод их любви, богомладенец Геноцид ползал у них в ногах, успевая давить лапами и пастью ловить жалких людишек.
А те тараканьими россыпями бежали прочь из-под божественных ног и от божественных челюстей, метались, прятались, погибали, сходили с ума.
В тех местах, что боги не истоптали и не вспахали своими танцами, люди сами убивали друг дружку. Убивали единым словом – волшебным словом. Ибо теперь слова наделены волшебными качествами, и каждое острее бритвы, убийственнее шила в руке маниакального преступника, смертельнее яда.
– Чтоб ты сдохла, тварь! – звучало слово, и тварь сдыхала на месте, подчиняясь сказочной силе.
– Сдохни! Да помучайся перед смертью! – звучало другое слово, и другая жертва умирала в мучительных корчах.
– Да провались ты пропадом! – и земля разверзалась, поглощая обреченного.
– Умрите все! – кричала человеческая букашка, и другие букашки, что имели несчастье попасть в ее поле зрения, дружно падали как подкошенные.
– Вставайте, мертвецы! – кричал еще один сказочный повелитель. – Пожирайте живых!
И погибшие вставали, подчиняясь неодолимой силе волшебного слова, и начиналась охота на живых.
Вулканы вспухали нарывами, изрыгая дым, и пепел, и жгучую текучую магму, и палящие тучи раскаленного песка, и вулканические бомбы из отвердевшей лавы, и горючий метан, и газы: сернистый, угарный, хлороводородный. Мертвящим дыханьем своим отравляли небо, воду и землю.
Грибы термоядерных взрывов вырастали там и тут, веселя танцующих богов, и адские черви ползли к тем грибам, чтобы собрать жатву погибших душ.
Младенцы, не способные говорить, вопили от ужаса, и эти абстрактные вопли, вырываясь наружу, обретали силу волшебных повелений и воплощались в бесформенные кошмары, чьи корни клубились в детских сердцах. Слизь и нечисть тех кошмаров ползли по земле, их черный дым и сажа поднимались ввысь, слепливались в чудовищ, которые нападали на людей, и червей, и богов.
Черные аморфные тени набрасывались на танцующих божеств и рвали их на части, или в один миг высасывали досуха, оставляя пустую оболочку, или облепляли их с ног до головы, становясь для богов новым телом, живым саркофагом.
Боги бежали от чудовищ, гонимые страхом, отнимающим разум, и черные порождения младенческого ужаса с жадным азартом преследовали добычу.
А люди метались под ногами исполинов, спасая свои ничтожные жизни.
Если присмотреться внимательно к каждому человеку, чего, конечно, никто не делал во всеобщей панике, но если все же присмотреться, то можно заметить, как сквозь кожу просвечивают у всех черные огоньки, движущиеся внутри тела. По три огонька у каждого. Это волшебные камни – некогда камни равновесия, а ныне камни хаоса – мечутся в организме, не обретая покоя. Эти камни, подобные сгусткам черного огня, сводили с ума, жгли изнутри, сбивали с толку, высекали черные искры безумных желаний.
Лишь три человека не имели в себе тех камней – Герман Ковенацких, Антон Решетов, Ксения Пятницкая. Эти трое были единственными, кто не обезумел посреди всеобщего бреда. Ксения, прежде безумная, выпавшая из порядка старого мира, пришла в себя, когда старый порядок рухнул, а хаос восстал на замену.
Она влепила по хлесткой пощечине каждому, Герману и Решетову. Те приняли удары молча и покорно.
– Что, доигрались, гностики чертовы?! – процедила зло.
И пошла прочь.
Гностики двинулись было за ней, бормоча жалкие оправдания, но Ксения остановилась, обернулась к ним, уперев кулаки в бока, и с ненавистью произнесла:
– Не смейте, твари, за мной ходить! Видеть вас не желаю! Подыхайте сами, без меня, а я без вас подохну!
Она наклонилась, подобрала несколько камней и принялась швырять их в гностиков. Те пятились, уворачиваясь. Ксения хватала камни один за другим и бросала в ненавистные фигуры.
Ее ненависть была в тот момент единственным рациональным и человечным чувством на обезумевшей планете.
Потом она расплакалась, ноги подкосились, Ксения опустилась наземь, в ладони уткнув лицо, а Герман с Решетовым подбежали к ней и неловко пытались утешать несчастную женщину, и это тоже было рационально и человечно, хоть и жалко и беспомощно. А больше не было нигде по всей земле тех сокровищ – рациональности и человечности, – ни даже в небе над землей, ни тем паче в том чудовищном сверхнебесном чулане, откуда изливалось гноящееся сказочное безумие на род людской.
Когда Петр всматривался в обыденный мир по ту сторону смерти – а мертвецу с трудом дается такое занятие, – он видел там хаос, вихри которого смели прежнее мироустройство. Сочувствия к живым он не испытывал. Да и какой смысл в сочувствии, когда ты мертв? Но странно было наблюдать, как рушится мир. «Будь я жив, – думал Петр, – я бы кричал сейчас, что наступила эра жестоких чудес. Кричал бы с восторгом или с ужасом». Но душа не шевелилась ни от какого сильного чувства. Даже любопытство, с которым Петр всматривался в кошмарные события по ту сторону смерти, было умеренным. И зудела заноза недоумения: действительно ли рушится мир? Быть может, это рушится мой разум и я наблюдаю проекцию его крушения во сне?
«Вдруг смерть – это не сон, – думал он, – а вечный наркотический галлюцинаторный транс, которому не будет конца, который чем дальше, тем будет становиться хуже, из одной стадии кошмарности переходя в другую, более глубокую, чудовищную?»
Он спрашивал у своей жены, видит ли она то же, что видит он, – всемирный хаос на той стороне? Всех этих абсурдных пляшущих божеств? Погибающих у них под ногами людей? А червей? А нелепых чудовищ? Видит она эти бредовые картины?
Она смотрела на него молча, и молчание лучше любых слов говорило ему:
«Какое тебе дело до этих жалких тварей? Разве ты один из них? Ты мертв, поэтому смотри вглубь смерти. Нам с тобой еще предстоит погружаться в ее глубины все дальше и дальше, глубже и глубже, ниже и ниже. Не будь таким поверхностным, не разочаровывай меня. Уходя из дома, надо хлопнуть дверью так, чтобы весь дом обрушился за твоей спиной. Не оборачивайся по дороге, не смотри назад, на поверхность, смотри вглубь своего пути, ведь он бесконечен, и бесконечна глубина».
И Петр вынимал занозу любопытства, что заставляла думать о мире по ту сторону, и бросал ту занозу себе под ноги.
Зачем пытаться понять события мира живых, если даже мир мертвых ты не в силах понять как следует? Петр все никак не мог разобраться в своем загробном статусе. Он знал, что был королем, который правит сказочной страной, и рядом была его королева, прекрасная и мудрая, и дочь-принцесса, такая милая малышка.
Законы смерти позволяли мертвецу смотреть на себя со стороны, и Петр видел статного, не молодого, но и не старого мужчину-воина, которым он был. Мудрые голубые глаза, прямой аристократический нос, которому чуть скошенные крылья придают характер орлиного клюва, хотя нос вовсе и не загнут крючком. Тонковатые губы изящно очерчены, но без женственной чувственности. Изгибаясь книзу, они выражают недовольство, не переходящее в брезгливость и капризность, но лишь в спокойное надменное неприятие. Он умеет улыбаться одной стороной лица, выгибая кверху левый уголок губ, и эта полуулыбка приводит королеву в тихий восторг, заставляет ее сердце биться чаще и грудь вздыматься выше. Мужественный, несколько массивный подбородок окантован аккуратной нордической бородой chin curtain.
Петр никогда не любовался собой при жизни, но после смерти не мог удержаться от любования, он нравился самому себе и видел, как взглядом пожирает его королева. Ему нравилось, что во всей его фигуре самым привлекательным было лицо. На фоне изысканных, расшитых золотыми нитями одежд лицо выделялось, как драгоценный камень, вставленный в дорогую, но все же менее ценную оправу. Он вспоминал историю про древнегреческого философа – одни приписывали это Аристиппу, другие – Диогену Синопскому, – которого пригласили в богатое жилище, и тот, осматривая тамошнюю роскошь, плюнул хозяину в лицо, а потом объяснил свой поступок: «Желая плюнуть, я не нашел здесь плевательницу, поэтому выбрал для плевка самый дешевый предмет посреди этой роскоши – твое лицо». И Петр с удовлетворением думал, что уж его-то лицо, напротив, далеко не дешевый, весьма значительный предмет средь всего королевского великолепия. Прекрасней короля была лишь королева, ее наряд потрясал воображение, а уж ее лицо лучилось красотой так сильно, что сердце короля плавилось от любви, как воск под горящим фитилем.
Но иногда зрение каким-то образом переключалось, менялся ракурс, а с ним менялось все, и Петр видел иную картину. Королевство схлопывалось, теряло краски, серело и чернело, сжималось, как сухой лист, что скручивается в пламени на миг, пред тем как обратиться в пепел. Сказочная страна сжималась в подземную пещеру, пронизанную стылой сыростью. Из ее землистых и каменистых стен лезли древесные корни, похожие на змей, которые в своих изгибах воплощали иероглифы безумия. Меж тех корней висели клочья паутины, в них вместо мух запутывались мысли; из мыслей-мух высасывали смысл фосфорические пауки, и опустошенные, досуха высосанные помыслы висели в паучьих коконах – охотничьи трофеи загробной тьмы.
В этой пещере Петр видел себя – безобразный труп, раздувшийся от газов, заменявших ему живое сознание. Вытянутые челюсти напоминали волчьи, пасть внутри гноилась язвами, кровавый гной стекал на подбородок и грудь. Длинные узловатые пальцы переходили в когти-крючья.
«Что со мной?» – спрашивал он Снежану.
Та гадко смеялась в ответ, и он понимал этот смех, читая волны его как слова:
«С самоубийцами все так и происходит. Зато теперь ты сможешь проглотить солнце и луну, если вырвешься на волю. Убив себя, ты получил силу, и эта сила способна кромсать и терзать бытие».
Снежана выглядела страшно. Роскошная красотка при жизни, она превратилась в старуху – даже сразу в нескольких старух, совмещенных в один многогранный образ. Он видел в ней одновременно четыре модуса, и каждый из них проявлялся то четче, то туманней, в зависимости от угла, под которым взгляд падал на нее.
Петр видел мертвое дерево, поглотившее человека и ставшее для него телом, его кора почти превратилась в кожу, облепила поглощенное тело, будто прорезиненный костюм или слой папье-маше, но и древесные признаки до конца не ушли. Из дупла этого антропоморфного дерева выглядывало землисто-зеленоватое лицо – словно выныривало из ночного кошмара, в прореху сна. Вместе с тем Петр видел в Снежане и другой модус – толстую старуху с коровьим рогом, растущим изо лба. Видел и другую старуху – тощую, но со вздутым животом, одна нога птичья, другая – собачья, по три длинных когтистых пальца на руках, свиные клыки-полумесяцы, оттопырив губу, торчат изо рта. И четвертый модус видел он в ней. Горбатая старуха, волосатая, как мужчина, с усиками под кривым длинным носом, а под сросшимися бровями – косые глаза, глубоко засевшие в глазных впадинах, из подмышек растут крылья – кожистые, как у летучей мыши, но формой будто крылья мотылька.
Четыре модуса Снежаны кружили в непрестанном хороводе, как… Петр припомнил – как узоры на вращавшемся абажуре любимого ночника его дочери Верочки.
Верочка здесь, в замогильной пещере, повзрослела, вытянулась, исхудала, кожа плотно обтянула кость.
Глядя на нее, Петр чувствовал, что сама ее плоть отличается от его плоти и плоти Снежаны. Их плоть, в сущности, и не плоть вовсе, а сгущенная галлюцинация, из которой смерть слепила подобие существ. Но Верочкина плоть была подлинной, разве что стала невероятно пластична и послушна сознанию и подошла слишком близко к той грани, где кончается материя и начинается дух.
Верочка даже справляла нужду, что было немыслимо для Петра и Снежаны, и оба они смотрели на эту ее особенность как на чудо – восхитительное и мерзкое одновременно. Чем питалась она внутри смерти, чтобы потом испражняться, Петр не понимал. Возможно, какой-то мертвечиной?
Однажды он увидел, как Верочка поедает паука, которого сняла с паутины, повисшей меж корней. Он потом присмотрелся к тем паукам и увидел, что они лишь издали пауки, а вблизи это скорее какие-то моллюски вроде мелких осьминогов. Он сомневался, что подобные твари могли бы насыщать человека физически.
Спросить Верочку прямо, чем она питает свою живую плоть, ему и на ум не пришло. Смерть уничтожала любопытство и отдаляла даже тех, кого сближала. Каждый проваливался в себя, как в колодец, и пил самого себя, как воду. Только в тех, кто попал внутрь смерти заживо, чья плоть не успела погибнуть, только в них тлело еще любопытство.
Верочка и была такой – любопытной. Она пристала к Снежане с расспросами: откуда у нее волшебная сила? И та рассказала ей про себя:
«Я получила эту силу еще до рождения, как только была зачата. Но сила спала во мне долгие годы. Нужна была зрелось, чтобы ее разбудить. Сила проснулась, когда я в пятнадцать лет потеряла девственность».
«Я тоже хочу потерять девственность!» – воскликнула Верочка.
«А смысл? Ты и без этого получишь волшебную силу, – возразила Снежана. – Я тебе скажу, что нужно сделать, чтоб получить. Не сравнивай себя со мной, у нас разные судьбы. Ты – одно, я – другое. Когда я потеряла девственность, я забеременела. Представь себе: пятнадцатилетняя девчонка, школьница – и носит ребеночка в себе! Мне стало страшно. Я грызла ногти, лихорадочно помышляя: что делать? Что делать, черт возьми! Мой разум был тогда как мотылек, попавший внутрь двойной рамы и бившийся о стекла. Мать поняла, что со мной случилось что-то жуткое, и поняла – что именно. Не так уж много этого жуткого, что может приключиться с девочкой в пятнадцать лет. Я призналась ей во всем и спрашивала ее: что делать? И мать меня надоумила. Она сказала мне, что я – потенциальная вештица, потому что была зачата в ночь накануне праздника Благовещенья. Мать именно такую дочь и хотела себе, поэтому специально в ту ночь оседлала отца, выдавив семя из его чресл. При этом она молилась Богу, чтобы тот отступил от нее и в безбожном вакууме смогло совершиться зачатие ведьмы. Это была богохульная молитва. Мой отец, чертыхавшийся во время зачатия, вел себя, по сути, более благочестиво, чем моя мать, молившаяся Богу. Она всегда была странной женщиной с изощренным умом, что извивался, как чертов хвост. И когда она узнала про мою беременность, то сказала: „Вера, девочка моя, не стоит метаться, надо действовать. Настал час, когда ты можешь разбудить в себе силы вештицы. Одна из способностей вештицы – похищать детей прямо из чрева беременных женщин. Вот это ты должна и проделать, но не с какой-то женщиной, а с самой собой. Если захочешь, ты сможешь похитить плод из собственного чрева. Тебе надо просто сильно захотеть“. Она подкинула мне эту идею, а у меня от паники пробудились скрытые силы, и я смогла, я украла плод у самой себя».
Верочка пристально посмотрела на Снежану и спросила:
«Как ты, говоришь, твоя мама назвала тебя – Вера?»
Снежана смутилась на мгновение, но тут же восстановила равновесие, произнесла:
«Это оговорка, девочка моя, просто оговорка. Рассказывая о своем детстве, я совместила свой образ с твоим, произошли наложение и сбой, вот и назвала твое имя. Не обращай на это внимания».
Верочка взглянула на Снежану с лукавой улыбкой и сказала – так, словно лизнула гадючьим языком:
«Нехорошо лгать детям, мамочка!»
«Можешь не верить, девочка моя, никто тебя не принуждает, – осклабилась Снежана. – Я не Бог, чтобы требовать веры. Так вот, выкрала я младенца из собственной утробы. Получилось. И это был момент моей инициации. Потом я хотела съесть этот плод. Вештицы ведь должны пожирать собственных детей, чтобы приобрести силу похищать и пожирать чужих отпрысков. Но помешал отец. Он все обломал. Мы с матерью уже собрались приготовить плод в духовке, как он заявился не вовремя, да еще хмельной, и застукал нас за этим. Был чудовищный скандал. Мать специально, чтобы вывести отца из себя, рассказала ему все в подробностях, привела его в ужас, а потом потребовала развода. Мы с ней собрались и улетели в Хорватию, к бабушке с дедушкой. Вот так, девочка моя, волшебные силы вештицы и открылись во мне».
«Будь я на твоем месте, – сказала Верочка, – я бы не занималась такой ерундой и не готовила бы из ребеночка ничего. Вот еще! Просто съела бы его сырым».
«Ну, не будь такой строгой! И помни, что я тебе говорила: себя со мной не равняй. У меня еще не было никакого опыта. Поедать его в сыром виде мне казалось отвратительным, я никогда не ела сырого мяса. Надо ж учитывать психологические особенности. А ты – просто маленькая ригористка. Но это мне и нравится в тебе».
«Ты сказала, что я получу волшебную силу. Как я ее получу?» – спросила Верочка.
«Необходим ритуал, – отвечала Снежана. – Нам всем втроем надо совершить ритуал, который станет твоей инициацией. Но это сложный ритуал. И опасный. Результат не гарантирован. Однако, если все получится, эффект будет сильнейший».
«И чего мы ждем? – Верочка притопнула ножкой нетерпеливо. – Я хочу ритуал!»
Снежана молча смотрела на нее, улыбаясь.
«Чего?! – окрысилась Верочка. – Ты надо мной смеешься, что ли?»
«Я любуюсь тобой. Ты прекрасный ребенок. В тебе столько ярости. Но смотри, ритуал действительно опасен. Суть его вот в чем. Тебя надо избавить от коренного недостатка, который мешает тебе получить все, что судьба способна тебе дать».
«Какого недостатка?» – спросила Верочка.
«Ты жива. Понимаешь? В этом твой недостаток. Мы с папой мертвы, а ты еще нет. И ты здесь – как урод в семье. Стыдно быть живым там, где все мертвы. Не только стыдно, но и невыгодно. Ты попала сюда живьем, в настоящем человеческом теле. Конечно, живые тоже могут здесь находиться, но только на правах аномалии. Ты пожила на этих правах немного, однако пора и честь знать. Я дала тебе время, чтобы ты смогла приготовиться, и вот, ты готова. Пора убить твою плоть. Она твоя смирительная рубашка, надо освободиться от нее. Но ты должна сама этого захотеть, тогда, даже если убью тебя я, твоя смерть будет равносильна самоубийству, а это даст преимущества. Ты согласна, девочка моя?»
«Согласна», – ответила Верочка.
«Прекрасно. Но это еще не все. Это ведь слишком мало для тебя. Точнее сказать, ты слишком хороша для этого. Я придумала кое-что получше, чем просто смерть. Когда ты умрешь, мы с папой съедим твою плоть, а потом твой папа оплодотворит меня, я зачну и рожу – рожу тебя, моя девочка. Ты будешь первым человеком, рожденным мертвецами для новой жизни. Я твоя мама, но родила тебя другая женщина, и мне это неприятно. Я сама хочу тебя родить. А сделать это можно только так, как я сказала. Тогда ты очистишься от своей человеческой сущности. Ты получишь такие силы, каких даже я не смогу получить. Ты этого хочешь, девочка моя?»
Верочка задумчиво кивнула.
Тогда Снежана, припав к земле, подскочила к Верочке и рогом, который торчал у нее изо лба, вспорола ее плоть от паха до груди. Верочка упала. Снежана, сгорбившись, села на нее верхом, выгребла из распоротого чрева потроха, размотала кишку, петлей накинула ее Верочке на шею и начала душить. Большими распахнутыми глазами, полными надежды, девочка смотрела на нее; надеялась, что мама все сделает правильно, что не будет упущена никакая важная деталь.
Верочкина плоть, пропитанная эманациями смерти, сделалась живуча, плохо восприимчива к смерти. Так становится живуч и устойчив к яду организм, принимавший яд по чуть-чуть и постепенно привыкший к нему. Ни страшная рваная рана, ни кишка, сдавившая горло, не изгнали жизнь из Верочкиного тела. Девочка все никак не умирала, хотя и очень хотела умереть.
«Надо помучиться, – ласково произнесла Снежана, затягивая петлю. – Что поделать! Простая девочка на твоем месте давно бы умерла, но ты у меня не простая, ты особенная».
«Мама… – с трудом прошелестела Верочка. – Сказку… расскажи мне сказку. И камешки… дай мне их подержать».
«Конечно, девочка моя, конечно! – проворковала Снежана, вкладывая ей в оцепенелую ладошку три камня равновесия, когда-то принадлежавшие Ксении. – Тебе нужно время, чтобы умереть. А сказка – это как вазелин, чтобы обмазывать умирающих детей и удобней пропихивать в смерть. Я расскажу тебе сказку. Сказку про Лютика, Люсю и Марсианку…»
Жил-был мальчик, звали его Павлик Прострелов, и был он самый настоящий лунатик – тот, кто ночами ходит во сне. Когда он являлся во двор после ночных похождений, в глазах у него замечали студенистый отблеск, словно бы он долго всматривался в нечто холодное и страшное и взгляд пропитался увиденным. В другие дни, когда накануне обходилось без приступов лунатизма, взгляд у Павлика был самый обыкновенный.
Приятели во дворе звали его Лютиком. Эту кличку придумала Маринка Серафимова, которую прозвали Марсианкой. Чуть ли не все клички во дворе были на ее совести. Слово у Марсианки меткое и прилипчивое. Оно и немудрено, ведь если ты сочиняешь стихи, да еще такие обидные и ядовитые, сыпешь ими, как искрами, на ходу, то, конечно, всякая кличка, тобой придуманная, будет веской, меткой и цепкой, как репей.
Марсианку во дворе уважали, даже побаивались (а двор большой был, образованный тремя размашистыми шестнадцатиэтажками), Марсианка же никогда не смеялась над болезнью Лютика. Напротив, когда Борька Волкогуб попробовал подтрунить над его лунатизмом, она так осадила этого дылду, что тот покраснел у всех на глазах от стыда и бессильной ярости.
Тронуть Марсианку никто и пальцем бы не посмел. Все ведь знали, какой жуткий тип у нее старший брат. Звали его Андрон. Высокий, широкоплечий, с мрачным лицом, которое пряталось, как за шторой, под завесой длинных черных волос, и сквозь их пряди белели жутковатые глаза, какие-то акульи – он наводил ужас на всех детей и подростков, кому приходилось встречаться с его страшным взглядом.
Состязаться же с Марсианкой в злом сарказме один на один смысла не было никакого, ведь тут ей нет равных. Так что после неудачного Борькиного опыта подсмеиваться над Лютиком никто уже не пробовал.
Лютик начал ходить во сне, когда ему стукнуло десять, и это продолжалось два года. Он выходил ночью из квартиры, спускался по лестнице со своего двенадцатого этажа и бродил по микрорайону. Но вскоре отец Лютика поставил на дверь дополнительный замок, который не открыть изнутри без ключа, а ключ от Лютика прятали. На этот второй замок дверь закрывали ночью. Тогда Лютик начал бродить во сне исключительно в пределах квартиры.
Один раз зашел он, спящий, в спальню к родителям и стоял там над кроватью, пока мать не проснулась, неладное почуяв сквозь сон. Разбудила отца, и они наблюдали вместе, как спящий сын стоит столбом посреди комнаты, потом приходит в движение и, словно какой-то механизм, выходит в коридор.
Быстро поднявшись, накинув халаты, они осторожненько, на цыпочках пошли за ним. Тогда-то и стало им страшно, потому что сын пропал. Вот только что они видели его перед собой, вот он вышел из комнаты, а они вышли следом, и вдруг – нет Павлика, как растворился. Входная дверь заперта изнутри не только на два замка, но и на цепочку – значит, наружу он выйти никак не мог. Но где ж ему спрятаться внутри квартиры?
В ту ночь они искали его повсюду, заглядывали во все щели и закуточки, даже в самые-самые безнадежные, где никак не смог бы уместиться ребенок его комплекции.
А наутро он вдруг отыскался – под их собственной кроватью. Спал под ней у стены, свернувшись калачиком. Отыскался там, где они уже несколько раз смотрели. Но когда в отчаянии заглянули под кровать в шестой или седьмой раз, чисто для проформы, то вдруг обнаружили его, как будто он там возник по волшебству.
Лютик сказал родителям, что он побывал в призрачном городе. Но они не придали значения его словам. Мало ли какой сон приснился ребенку!
Зато Марсианка, выслушав рассказ Лютика о призрачном городе, задумалась. Она ведь уже слышала про этот город, про него ей рассказывал брат.
Брат несколько лет состоял в каком-то оккультном обществе – секта не секта, но, в общем, мутная какая-то организация. Кончилось тем, что всех арестовала полиция по обвинению в групповом убийстве во время ритуала с человеческим жертвоприношением. Был суд, и лишь двое из организации чудом отвертелись от тюрьмы, один из них – как раз Андрон.
Он много знал такого, что обычным людям знать не положено. Знал, кроме прочего, и о существовании тайных городов, Андрон называл их фантомными.
– Слыхала про фантомные боли? – говорил он сестре. – Это когда руку отрезали, а она болит, словно у тебя рука-призрак из тела растет. Вот так и фантомные города. Боль в пустоте.
Брата иногда нелегко было понять: он часто напускал тумана, говоря о чем-то тайном и скрытом.
Марсианка и брата расспрашивала, и Лютика, слова их сопоставляла, все думала-думала, и так постепенно у нее нарисовалась общая картина.
В призрачных или фантомных городах – ей больше нравилось определение «фантомный», хотя означало оно то же самое, что «призрачный», но звучало куда лучше, – так вот, в фантомных городах обитали мертвые, но не все, а только дети и умственно отсталые взрослые. Те, кто умирал в здравом, развитом уме, в фантомные города не отправлялись, они попадали в загробный мир, в фантомных городах задерживались только недоумки.
Находились эти города не в загробном мире, а в нашем, но не сказать, что прямо в обыденности, нет, города прятались в каких-то скрытых местах. Есть у нас такие углубления, где обитают мертвецы. Это словно гнойники, через которые гной, скрытый под кожей, выходит наружу. Так и в тех тайных местах гной загробного мира выступал на поверхность привычной реальности и отравлял ее, изменял ее законы, приближал их к законам смерти.
Фантомные города – что-то вроде Чистилища, только мертвые там очищаются не от грехов, а от своего детского разума, иначе ведь они не способны мучиться после смерти. Надо знать, что мучения мертвых производит их собственный разум, не что-то иное, не что-то внешнее.
Жизнь после смерти – это ад, а корень мучений – внутри каждого мертвеца. Разум человека – это на самом деле пыточная машина, хитроумное приспособление для самоистязаний.
Люди просто мало разбираются в свойствах собственного разума, не понимают его назначения, всю жизнь используют его мимо цели, как дикарь, который гвозди забивает микроскопом. Лишь после смерти открывается настоящее предназначение разума, когда разум превращает загробное существование в бесконечную череду изощренных пыток, пользуясь для этого неожиданными свойствами, которые всегда имелись у разума, но лежали в нем на самом дне – скромные, тихие, незаметные, – дожидались часа.
Чтобы терзать и мучить человека, разум должен быть достаточно развит. В неразвитом состоянии он мало на что годится. Вот для того и нужен фантомный город. Он развивает разум у мертвецов с помощью страха. Разум взрослеет, и тогда для мертвеца открываются врата в новый мир – в адскую пропасть мучений.
Атеисты, которые не верили ни в Бога, ни в черта, ни в собственную душу, наивно считали, что разум развивается через труд. Говорили такие смешные вещи, якобы обезьяна начала трудиться, и в труде у нее развился разум, и глупая тварь стала человеком. Если эту теорию рассказать бобрам, они просто умрут от смеха. Обезьяна начала трудиться! Это бобры всегда трудились, так трудились, как не снилось ни одной обезьяне, но людьми не стали ни на грамм. Атеисты – те еще сказочники!
Зато один древний мудрец сказал верно и точно: «Начало премудрости – страх». Так сказал царь Соломон. Не труд развивает разум, а страх развивает его. Для того и существуют фантомные города – чтобы погружать мертвецов в глубины страха. Это, в сущности, воспитательные концлагеря для мертвых детей.
Андрон рассказывал Марсианке:
– У каждого города на планете есть фантомный двойник. Он как паразит, который высасывает из города мертвецов. Все наши, – он имел в виду членов своего общества, – знали об их существовании. Есть специальные медитации, чтобы проникнуть в фантомный город, мы ими пользовались.
– А зачем это надо, туда проникать? – любопытствовала Марсианка.
– Эх, Маришка, тебе такого не понять! – мечтательно улыбался Андрон. – За страхом мы туда ходили.
– За страхом? – удивлялась она.
– Знаешь, чем отличается человек от животного? – спросил он и тут же ответил: – Тем, что человек способен испытывать мистический, метафизический страх – страх высшего порядка. А у животных и страх животный. Страх перед болью и смертью, другого им не дано. Поэтому если хочешь подняться над уровнем примитивного животного существования, то надо возвышаться через мистический страх. Каждый приступ такого страха, тобой пережитый, поднимает тебя на одно деление вверх. Но вот беда: нет его в нашем мире, мистического страха. Точнее, на поверхности нет, а в темных складках, в сокровенных гнойниках он есть – там, где фантомные города, где трясины реальности.
– А почему все так несправедливо? – возмущалась Марсианка. – Почему после смерти – фантомные города и ад? А где Бог, где рай?
– Справедливо – то, что логично, – отвечал Андрон, – а эта система как раз такая, логичная, и есть. Бог – это уже за пределами логики. Какая-то там вечная любовь, которую не докажешь и не выведешь ни из чего. Нет, Маришка, я такого допустить не могу! Зато страх, зло, мучение, ад – все это логично, как… – Он пошевелил пальцами, словно бы нащупывал в воздухе пояснительный пример, и наконец поймал его: – Как падение по закону гравитации. Ты, если из окна выпадешь и в лепешку расшибешься, тоже, небось, скажешь, что это несправедливо, да? Почему, мол, из окна на первом этаже можно выпрыгнуть без вреда, а с нашего шестого – уже все, кранты? И где же Карлсон, который живет на крыше, ловит маленьких девочек, выпадающих из окон, и разбиться им не дает? Нет, Маришка, ты лучше себе голову не забивай всякими карлсонами и боженьками, чтобы зря не обнадеживаться. Каждая лишняя надежда в твоей голове – это лишний облом, лишний повод для разочарования. А ведь разочарование может быть очень жестоким и очень болезненным. Зато никогда не разочаруется – знаешь кто?
– Кто? – спросила Марсианка.
– Тот, кто терпеть не может очаровываться, – сказал Андрон и криво улыбнулся, обнажив свои неровные зубы.
Лютик тоже рассказывал Марсианке про страх – страх, наплывавший волнами в призрачном городе: липкий, зловещий, потусторонний, он словно затягивал в омут. Под тем страхом чудилась бездонная пропасть – как распахнутая пасть голодного чудовища.
Все, кого Лютик встречал в том городе, были детьми и недоумками. Здесь его сведения тоже совпадали с рассказами брата. Но Лютик поведал еще и то, о чем Андрон умолчал: что тела обитателей города с виду казались вполне обычными, однако на ощупь были как омерзительный студень и колыхались от прикосновения.
– Я там кое-что узнал, – признался он. – У меня, оказывается, была младшая сестра. Точнее, не была – она и сейчас есть. Мне семь лет исполнилось тогда… Мы не здесь еще жили – в однокомнатной квартире, в малосемейке. Сюда мы позже переехали, когда бабушка умерла и родители ее квартиру вместе с нашей продали, а эту купили. Так вот, мама меня спросила тогда, хочу ли я братика или сестричку, а я подумал и сказал: нет, не хочу…
– Как?! – воскликнула Марсианка. – А почему ты не хотел?
Лютик пожал плечами.
– Не знаю. Не хотел, и все. Подумал: да ну, еще не хватало тут всякой мелюзги! Она ж покоя не даст, эта мелочь пузатая, и делиться с ней придется, и потом: вдруг она у родителей любимицей станет, а меня они отодвинут на задний план? Знаешь, как это бывает? Даи вообще… Я ведь не понимал ничего. У мамы тогда должен был кто-то родиться, но они с папой сомневались – оставить ребенка или нет, не знали, что выбрать. И решили меня спросить. Мол, как я скажу, так и будет. Ну, вроде как последняя песчинка на весы. А я взял и сказал нет. И мама тогда аборт сделала. Но мне ничего не объяснили. А потом я в призрачном городе встретил ее, сестру мою нерожденную, она мне все и рассказала. Она там уже почти пять лет. Боится, что ее отправят в ад…
– А кто отправит? – спросила Марсианка.
– Какие-то страшные невидимые существа, – отвечал Лютик. – Те, кто в призрачном городе живет, никогда их не видели, но они чувствуют над собой их власть. Сестра говорила, что это жуткое ощущение. Как будто тебя хватают руки, которые ты не видишь, удерживают, лезут внутрь тебя своими пальцами, перебирают твои мысли, твои чувства, как предметы в сундуке, что-то в тебе меняют, а ты и сделать ничего не можешь. Невидимые, наверное, и создали эти города. Там же много всякого непонятного.
Марсианка сжала руку Лютика и спросила, волнуясь:
– А ей чем-нибудь можно помочь, ты как думаешь?
– Можно, – ответил он уверенно. – Она сама просила, чтобы я помог ей бежать оттуда – к нам. Это можно устроить. Только… – Он запнулся. – Ей непросто придется здесь с ее телом. Она ж будет все время в опасности, пока тело… ну, пока не укрепится. Ее же нужно где-то прятать, пока она не привыкнет к нашим условиям, чтоб никто из людей не увидел ее.
Марсианка задумалась.
– Я знаю, – сказала она, – где можно спрятать. Если ты вытащишь ее из этого города, то я вам помогу, мы вместе позаботимся о ней, и все с ней будет хорошо.
Марсианка выпросила у брата ключ от квартиры, которая служила местом ритуальных оргий и медитаций для оккультного общества. Жертвоприношений в той квартире не совершали, зато все обряды, которые не требовали крови и огня, проходили в ней.
Квартира в том момент пустовала, хозяин сидел в тюрьме, Андрон же за ней присматривал. Жильцам квартиру не сдавали. У членов общества она считалась священным местом, которое нельзя использовать в обыденных целях.
Марсианка наврала брату, что квартира нужна ей, чтобы встречаться там с мальчиком. Андрон задумчиво посмотрел на свою двенадцатилетнюю сестру, посмотрел оценивающим взглядом, вспомнил себя самого в ее возрасте – и дал ей ключ.
– Только смотри, – предупредил, – надолго там не задерживайтесь. Дело сделали – и уходите. Как бы чего не вышло…
– А что такое? – насторожилась Марсианка.
Андрон пояснил:
– Это место силы. В таких местах странные вещи происходят, иногда пугающие.
Идти до квартиры было недалеко, каких-то десять минут от двора, где обитали Лютик и Марсианка.
Они договорились, что в ночь, когда Лютик вытащит сестру из фантомного города, как только придет в себя, так сразу позвонит Марсианке, тогда они встретятся во дворе и вместе отведут его сестру на квартиру.
Сложность заключалась в том, чтобы тихо выскользнуть ночью на улицу, не разбудив родителей. А Лютику нужно было еще найти спрятанный родителями ключ от дополнительного замка на входной двери. Без этого ключа не вышло бы ничего.
Поэтому днем, после школы, пока родители на работе, Лютик обыскал их комнату и нашел ключ в одной из тумбочек комода. С ключом он сходил на рынок – там ему сделали копию. Карманных денег, которые у него имелись, хватило, чтобы расплатиться с изготовителем ключей.
Приступы лунатизма с проникновениями в фантомный город он не мог вызывать искусственно, поэтому они с Марсианкой условились, что каждую ночь она будет спать с включенным телефоном и, чуть только он позвонит, тут же выберется во двор.
В ту ночь, когда он позвонил ей около трех часов, было прохладно. Прошел с вечера дождь, и мокрый асфальт блестел под фонарями. Вокруг луны висело тусклое радужное колечко – вроде бензиновых разводов на ржавчине. Выйдя в безлюдный двор, Марсианка ежилась от промозглой сырости.
Вскоре и Лютик показался, а с ним – маленькая фигурка, она доставала ему до груди. Двигалась странно, словно в ногах нет суставов, но каждая нога – как упругое щупальце, которое гнулось в любом месте.
– Вот, моя сестра. У нее нет имени. – Лютик представил ее Марсианке, а потом Марсианку представил сестре: – А это Марина. Она будет помогать. Знакомьтесь.
Когда Марсианка рассмотрела девочку, ее неприятно поразило, что та – дошкольница на вид – имела какие-то дряблые старческие черты, хотя тут же, сквозь эту ветхость просвечивало и что-то совсем уж детское.
«Это, наверное, страх, – подумала Марсианка, – это страх ее состарил».
– Пошли! – Марсианка повела их за собой.
Когда пришли на место и Марсианка открыла дверь, то первой вошла в квартиру, везде включила свет, все осмотрела и только тогда позволила войти Лютику и его сестре.
Андрон, когда несколько дней назад приводил Марсианку сюда, предупреждал, что сперва квартиру нужно полностью осмотреть и первым должен войти тот, кто уже был здесь раньше. Когда он убедится, что все в квартире чисто, тогда можно приглашать того, кто пришел впервые.
– Что это значит – «все чисто»? – спросила Марсианка.
– Если вдруг увидишь, что какая-то тень шмыгает по квартире, вроде кошки или крысы, вообще – если увидишь странное и подозрительное, то уходи немедленно. Поняла? – Андрон был серьезен. – Если все чисто, тогда можешь своего пацана приглашать. Это не шутки, поэтому делай, как я говорю. Квартира допускает лишь тех, кто в нее приглашен. А приглашать должен тот, кого прежде в нее пригласили, кто уже был здесь и кого провели должным образом. Вот как я сейчас тебя провел. Иначе жди беды. Кто войдет сюда неприглашенным и пробудет достаточно времени, тот может и не выйти обратно. Или выйдет, а с ним потом случится что-нибудь. И никогда не входи здесь в темные помещения. Сначала включила свет – потом вошла. Поняла? Вообще, лучше сразу везде включить свет – в ванной, в туалете, в кладовке, на кухне, в обоих комнатах, – чтобы ни одно помещение не оставалось темным. Пусть он так и горит, пока ты здесь. Перед уходом все выключишь. Сначала в самых дальних помещениях, потом в прихожей. И чуть только щелкнула последним выключателем – сразу выходи за порог, ни на секунду не задерживайся.
В квартире даже днем было темно. Все окна заклеены черной пленкой. Поэтому правило о включении света действовало в любое время суток.
– И вот еще что, – добавил Андрон. – Ни в каком помещении, если ты вошла туда в одиночку, не закрывай за собой дверь, даже в ванной и туалете. Это опасно. Когда в квартире два человека и между ними хоть одна закрытая дверь, то могут быть последствия.
– Какие последствия? – спросила Марсианка; не по себе ей стало от всего услышанного.
– Нехорошие последствия, – туманно ответил он. – Я не хочу тебе рассказывать все, что тут происходило, тебе это знать не надо, просто соблюдай правила, и все будет ништяк. Ты ж дома не лезешь пальцами в розетку, в миксер там, в кипяток – вот и здесь тоже соблюдай что положено. Мы на этой хате слишком много медитировали, ходили из нее кое-куда, в тот же фантомный город, да и не только, черпали оттуда всякое, поэтому она приобрела… ну, скажем так, определенные свойства приобрела, и в темноте эти свойства активируются.
Когда дети оказались в квартире, освещенной электрическим светом, Марсианка пересказала правила Лютику и его сестре. На вопрос, все ли понятно, сестра Лютика тихо ответила:
– Да.
Марсианка достала из шкафа белье, застелила в одной из комнат кровать и подвела к ней девочку, которая уже с трудом держалась на ногах. Ей следовало лежать, пока тело не окрепнет и не приспособится к непривычным условиям.
Девочка легла, свернулась калачиком – в точности как делал Лютик, возвращаясь из лунатических путешествий. От напряжения и усталости подрагивала ее податливая плоть, судороги бежали волнами по ней.
Вскоре Лютик с Марсианкой вышли, оставив девочку в одиночестве. Пора было возвращаться по домам.
Когда шли обратно, Марсианка сказала:
– Ты должен дать ей имя. А то как-то нехорошо – без имени.
– Я? – удивился Лютик.
– Конечно ты, кто ж еще! Давай, придумай прямо сейчас, чтоб не тянуть.
– Ну… – Лютик задумался. – Пусть будет Люся.
Марсианка скривила губы в гримасе – ей явно не понравилось имя, – но возражать не стала.
Когда в тот же день, после школы они вместе пришли к Люсе, Марсианка спросила ее, чем она питается. Та ответила:
– Я могу кушать свет. Могу кушать тьму. И страх. И шум. И теплое дыхание. И еще всякое-разное.
Марсианка с удивлением смотрела в ее бледное личико с мягкими, как оплавленный воск, чертами.
– Сядь сюда, – попросила вдруг Люся, – обними меня.
Марсианка вздрогнула, когда непроизвольно повиновалась ее тихому гипнотическому голосу, сделала шаг, села на кровать и обняла девочку. Та устроилась у нее на коленях, прижалась щекой к груди и замерла. В каком-то наваждении сидела Марсианка, заключив в объятия этого странного ребенка.
Девочка была одета в короткое платьице, плотно прилегавшее к телу. Цветом платье было почти как ее кожа – серовато-бежевое. Обнимая девочку, Марсианка с удивлением почувствовала, что материя платья на ощупь совершенно такая же, как и кожа, словно платье – это часть тела, как бы пленка или оболочка, имитирующая одежду.
Когда наваждение прошло и Марсианка, оставив девочку, встала, шатаясь от непонятной нахлынувшей истомы, та произнесла:
– Так я тоже кушаю.
Каждый день, когда они посещали Люсю, Марсианку тянуло заключить ее в объятия и сидеть с ней, будто мать – с дочкой, окружая девочку лаской и нежностью. Лютик в такие моменты старался не мешать, из комнаты выходил.
– Ты знаешь, – сказала ему Марсианка однажды, – она все больше походит на человека. То она была на ощупь, как густой кисель, как студень, а теперь я уже чувствую тело, оно почти настоящее.
Марсианка чувствовала и еще кое-что, и об этом она Лютику почему-то не проговорилась. Чувствовала, что не только тело у девочки стало более человеческим, но и бессменное платье ее теперь все больше походит на платье. На ощупь оно уже как настоящая ткань, только не натуральная, а словно синтетическая. Марсианке стало тревожно от этой метаморфозы с платьем, но чего тут тревожиться – она и сама не понимала.
Тут, мнилось ей, заключен какой-то серьезный и даже опасный факт, только смысл, в нем заложенный, никак не разгадать. И Марсианка мучилась, пытаясь побороть тревогу, но так ни в чем и не разобралась. Казалось, вот-вот из всего этого выйдет какая-то очень важная мысль, но нет – ничего не выходило! Тогда Марсианка подумала, что, может, все это и не важно и не стоит тревожиться по пустякам.
На девятый день Люсиного бегства из фантомного города, войдя в квартиру, Лютик с Марсианкой почувствовали: здесь что-то не так… Сразу не могли сообразить, в чем дело, но вскоре Лютик понял:
– Свет! Смотри, он тусклый какой-то.
И впрямь, все лампы горели слишком тускло, мерцали, и в том мерцании тени предметов шевелились, как живые.
Люсю в комнате не нашли и стали осматривать квартиру, но, куда ни заглядывали, нигде ее не было. Наконец они обратили внимание на закрытую дверь кладовки. Марсианка подошла к двери и громко спросила:
– Люся, ты здесь?
Сквозь дверь донесся слабый голосок:
– Марина, помоги мне выйти, я сама не могу почему-то.
Марсианка распахнула дверь – в кладовке не было света – и шагнула в темноту. Лютик хотел остановить ее: нельзя же входить в темные помещения, пусть это всего лишь кладовка! Но страхом дохнула на него темнота, и страх парализовал его. Лютик оцепенел. Неподвижно стоял он на месте и безвольно смотрел, как дверь медленно закрывается за Марсианкой, словно крышка огромной мышеловки.
Без запинки, без скрипа, без пощады – дверь полностью затворилась.
А потом из-за двери раздался вопль ужаса. Он перешел в истошный визг боли – и вдруг оборвался. Подкосились у Лютика ноги. Он привалился к стене и сполз по плоскости ее вниз.
Лютик не смог понять, сколько же он просидел на полу, пока не отворилась дверь кладовки и Люся не вышла из темного проема.
Ее окровавленный рот был полуоткрыт, и нечто невыносимо страшное Лютик увидел меж ее губ – вырванный глаз, Люся держала его во рту, как леденец. Она сделала глотательное движение, одновременно облизывая губы, и глаз исчез, проглоченный. Кровь жирно блестела на подбородке и груди.
Она приблизилась к Лютику, склонилась над ним и поцеловала его в губы, испачкав их кровью. Поцеловала по-женски, похотливо, просунув меж его губ свой отвратительно гибкий язык.
– Будем прощаться, братец! Я сдала свой экзамен, и мне пора. – Ее речь наполняли теперь уверенные взрослые интонации.
– Что с Мар… Мар… – Лютик запнулся, не в силах выговорить имя.
– Ты же не будешь на меня обижаться? – Сестра улыбнулась скользко и глумливо. – Обижаться за то, что я прикончила ее? Я долго готовилась к переходу в ад. Кто готов, тот должен сдать экзамен. Так у нас заведено. Для этого нужно установить связь, прийти сюда, к вам, и кого-нибудь убить. Того, кто тебя любит, кто относится к тебе по-доброму. Вот если б родители меня любили, я бы убила кого-то из них. Но эти твари в свое время меня раскромсали, вычистили и выбросили. Потом забыли – как меня и не было, даже имени для меня пожалели, не придумали. Специально имя не дали – чтобы считать меня не человеком, а чем-то вроде опухоли. Можно было бы убить их из мести, но у нас не мстят. Злом нужно воздавать не за зло, а за добро, за любовь, за ласку, за нежность. Вот это будет настоящее воздаяние! Месть – для слабых, не способных владеть собой. Поэтому ни папочку, ни мамочку я не тронула, пусть живут. Все равно после смерти будут в аду. А вот она, – сестра бросила взгляд в сторону открытой темной кладовки, – полюбила меня как родную. Даже ты, Павлик, не настолько, как она… Короче, чего зря болтать, мне пора! Я свой экзамен сдала на отлично. И ад для меня открыт. Так что пойду. А труп оставляю тебе, делай с ним что хочешь. Прощай, дурачок!
Она потрепала его по щеке, и в тот момент, когда отняла пальцы, испачканные кровью, от его холодеющей кожи, во всех помещениях свет тусклых ламп судорожно мигнул – и окончательно угас.
Тьма залила квартиру.
И к Лютику, теряющему рассудок в этой тьме, протянулись бесчисленные руки, лапы, клешни, щупальца и липкие нити нечеловеческого безумного страха.
Снежана закончила сказку в тот самый миг, когда Верочка умерла. Интуиция вештицы подсказала ей время, которое нужно потратить на рассказ, чтобы совместить его финал с мигом смерти, та же интуиция рассчитала скорость рассказа, время произнесения каждого слова и время каждой паузы между словами.
Поскольку Верочка умерла не в мире по ту сторону смерти, а прямо внутри нее, то ее душа не вышла из тела, она осталась в трупе – в неподвижном, нелепом, потерявшем животворное управление куске мяса.
Живой душе стало страшно внутри мертвой плоти. Эта плоть, прежде такая родная, стала чудовищно чужеродна для души. Душа лежала в мертвом теле, и ужас душил ее, сдавливал отовсюду, стараясь вогнать ее в нуль, в полное небытие.
«Мама! – вопила душа за неподвижными мертвыми губами. – Мама!»
И кто-то ответил на этот вопль. Ответил из отдаленной бездны. И это была не Снежана.
«Доченька моя, милая, родная! – донеслось до Верочки. – Господи! Это ты, Верочка?»
Может быть, Верочке ответила ее настоящая мать, Ксения? Но как бы она смогла это сделать? Как услышала бы вопль ужаса из внутренних глубин смерти? И как ее материнский голос мог бы пробиться в те глубины? Или все это стало возможным, потому что три камня – три Ксениных камня равновесия – Верочка, умирая, держала в руке?
Не зная, что делать, как помочь своей девочке, Ксения чувствовала страшную боль, пронзившую все ее существо. Как безумная, она начала молиться Богу, в которого не верила:
«Боже, Боже, сделай что-нибудь! Ну хоть что-нибудь! Или… будь тогда проклят, если не сделаешь ничего!»
А в это время где-то в другой системе координат, в мире других законов Снежана и Петр начали пожирать мертвую девочку.
Петр не думал, что сможет проглотить хоть кусочек ее плоти: все-таки родная дочь, кровинушка! Но Снежана ткнула его лицом в ее потроха, и, едва он коснулся их губами, вспыхнул голод, целая пропасть голода. Тогда-то Петр и понял предназначение той почти волчьей пасти, в которую исказилось его лицо после смерти.
Два зверя, утратившие последние приметы человечности, Снежана и Петр кромсали, рвали и жрали этот нежный свежий труп, внутри которого корчилась от ужаса душа, заключенная в труп, как в ловушку.
Затем на останках трупа, на бесформенных лохмотьях плоти Петр и Снежана судорожно сцепились друг с другом, и он излил в нее загробный яд своей нечеловеческой похоти. Будь на месте Снежаны живая женщина, семя мертвеца, излившись, убило бы ее, сожрав ее внутренности, как кислота. Но Снежана захлебывалась от восторга, ощущая в себе эту мертвотворящую отраву.
Насыщенная, она отвалилась от него, опустошенного, посмотрела на голову мертвой девочки, лежащую рядом, и, потянувшись к ней, лизнула Верочкины останки в щеку. Теперь она – мать. И Верочка – ее дочь. Девочка уже зачалась, и скоро сама смерть сформирует ее у Снежаны в утробе. Волшебный процесс запущен, осталось лишь ждать.
Снежана с пресыщенной улыбкой закрыла глаза и заснула. Впервые заснула с того часа, как покончила с собой и переступила черту меж жизнь и смертью. Она и не знала, что внутри смерти можно спать. Но смерть есть сон, а законы сна допускают сон во сне.
Петр смотрел на спящую королеву, и она преображалась у него на глазах. Из чудовищной твари превращалась в прекрасную женщину. Видимо, материнство облагораживало даже такое существо, как она. Растерзанная Верочка лежала рядом, распахнутыми глазами остекленело рассматривая ничто.
Снежане снилась ее мать Ядранка. Снилось, как мать рассказывает ей, подросшей девочке, сказку. Страшную сказку про юных влюбленных Долибора и Златицу, покончивших жизнь самоубийством, ибо настолько любили друг друга, что любовь свою сочли драгоценней, чем сама жизнь, а жизнь с ее грязью и низостью посчитали недостойной своей любви. Вот и оборвали свои нити – из возвышенных чувств. Они не смогли даже возлечь на ложе любви – настолько казалось им это грязным и низким. Когда они впервые обнажились друг перед другом, им почудилось, будто они превратились в говяжьи туши с ободранной кожей, – и тут же поспешили одеться в ужасе, тряпками прикрывая срам. Тогда в их глазах и вспыхнула искра, которая увела их в мир по ту сторону жизни.
Они выпили яд, умерли в корчах, их похоронили за кладбищенской оградой, в одной яме на двоих, а после смерти Далибор и Златица, как суждено самоубийцам, восстали вукодлаками – кровососущими оборотнями. Они приходили к влюбленным, потерявшим девственность в свою первую ночь, и пили их кровь. Теперь, после смерти, исчезла былая брезгливость, Златица и Далибор уже не стыдились друг друга, могила стала их брачным ложем, из кожи, содранной с жертв, они устроили постель.
Златица понесла и стала матерью, а Далибор стал отцом, у них родился младенец с холодным и лунным взглядом.
Едва мальчонка подрос, как зарезал отца обычным ножом, ибо дети вукодлаков способны убить родителей самым простым оружием, какое в обычных руках бессильно против живых мертвецов. Перерезав горло отцу, мальчик сказал матери, что теперь он муж ей, и мать ощутила, как тянет ее к нему, будто к мужу, но некая сила остановила ее. Сила, поднявшаяся из глубин ее существа, или, быть может, нисшедшая свыше? Он прокляла сына загробным проклятьем, и тот зарезал ее, напился материнской крови, высосал ее глаза, сожрал гнилое сердце и остался один под бледной Луной.
Когда-то эта сказка, рассказанная Ядранкой, легла на лицо ее дочери, будто черная паутина и потусторонняя вуаль. Легла на лицо, и впиталась кожей, и черной сетью облепила сердце. И та паутина лежала на сердце до сих пор – когда сердце превратилось в бесплотный призрак.
Пробужденная, Снежана сказала Петру, что ей страшно, и тот, заглянув ей в глаза, увидел в них свинцовый отблеск испуга.
«Предчувствие пожирает меня, – говорила она Петру. – Я рожу такое чудовище, которое погубит нас. Чудовище, способное убить тех, кто уже мертв и лишен смертной плоти. Убить не так, как убивают живых. Убить самой страшной из всех смертей, за которой распахнется бездонный ужас. Мы ведь не знаем еще сокровенные тайны смерти, ее ловушки и капканы, подстерегающие в самой глубокой тьме. Мы слишком близко к ее поверхности. А под нами – такая глубь, что лучше не думать о ней. Такая тьма, по сравненью с которой всякая тьма покажется светом. Такой ужас, в сравненье с которым известный нам ужас будет лишь детским смехом. Думала я, что знаю, что ведаю, ведь я – вештица, то есть вещунья, ведающая. А теперь меня грызет подозрение, что мои знания – капля, тогда как мы с тобой вошли в океан».
Петр смотрел на нее, и страх в глазах Снежаны заражал его, пускал в него свои гибкие корни.
Ей чудилось, что где-то во тьме, где-то под ними, а может, внутри нее тихо и страшно смеется ребенок. Змейки смеха ползут с его губ, струйки ужаса, дымясь, текут из его бездонных зрачков, ледяной ветерок вырывается из его спокойствия, когтями скребет по душе.
Сейчас этот ребенок – словно рыбешка в темной воде подо льдом. Лед вероятности отделяет его от тех, кто ждет его явления. Полупрозрачный, уже подтаявший лед вероятности, который – вероятно – исчезнет, и всепоглощающий ужас придет.