Кровавые лепестки — страница 12 из 34

— Расскажи, а что же они увидели в городах? — попросил Карега. Ему не терпелось узнать всю историю до конца.

— Нечего больше рассказывать… совсем нечего, — сказала Ньякинья, по-прежнему глядя на огонь. Глаза ее, живые, пристально глядящие, светились ярче, чем луна в ночном небе. Ньякинья, мать мужчин, говорила голосом, в котором слышались печаль и радость, она вновь переживала все, что вспоминалось ей о потерях и завоеваниях, победах и неудачах, но прежде всего — о страданиях и мудрости, рожденных борьбой.

— Нечего больше рассказывать, — повторила она, точно издали, точно голос ее доносился из тех далеких миров.

Карега, взволнованный, стремясь хотя бы мимолетным взглядом проникнуть в прошлое, узнать, что же приводит в движение историю, хотел было определить, что же именно утаивает Ньякинья, что заставило ее внезапно погрузиться в молчание и мрак среди шума детворы. Ванджа, Абдулла и Карега посмотрели на старуху, переглянулись и продолжали ждать.

— Сегодня был такой трудный день, — сказал, обращаясь ко всем, Нжугуна. — Спать пора. Завтра нам надо рано тронуться в путь. До города еще очень далеко.

* * *

Карега не мог заснуть. Он ходил по равнине, вспоминая рассказ Ньякиньи, снова переживал этот рассказ: на миг вообразил себя Ндеми, который валил в лесу деревья и закладывал основы ремесленного производства… но его мысли, точно подавленные бескрайностью пространства, устремлялись куда-то мимо Ндеми, мимо Илморога. Они уходили в прошлое, которого он не мог знать, но, казалось, знает — сколько лет этому прошлому: сто, триста или больше? То, чему он пытался учить детей, то, что он хотел постичь в Сириане, было лишь рядом логических утверждений и отрицаний, умозаключений. Но прошлое, которое он пытался постичь, приобрело в устах этой старухи удивительно живую, конкретную форму. Он снова и снова вспоминал ее рассказ… перед ним всплывали образ за образом… и мысли его улетели далеко: постижение тайн металла и камня… всевозможные сведения, которые собирались по крохам… песни, споры, разные истории по вечерам… как пытались они покорить силу металла и камня, а неподалеку были расположены селения тех, кто пытался сделать то же самое с землей. Затем приплыл корабль, и люди увидели дым, вылетающий из бамбуковых палок, и соотношение сил изменилось: теперь африканцы должны были бросить оседлое земледелие, забыть о схватке с богами металла и камня и искать убежища в лесах. Карега точно воочию видел страдания и ужас беглецов, уходящих все дальше и дальше в чащу леса, чтобы построить в новых краях новые дома… а огонь… о господи… огонь пожирал деревни, пламя жажды, побуждавшей белых завладеть нашей красной землей и черной слоновой костью, уничтожало накопленную за многие годы мудрость… а тех, кто не смог убежать, приковали друг к другу цепью, и вели к морскому берегу, и увозили в чужие края. Да, он видел теперь все это и мог противопоставить своим сомнениям то, что можно назвать неопровержимым доказательством. И говорил себе, если все это правда, как же тогда объяснить власть природы над человеком? Ведь ты выслушал только что рассказ Ньякиньи? Если шестьдесят лет могли уничтожить все труды Ндеми, так что от мудрости и усилий его теперь и следа не осталось, то что же натворили четыреста лет рабства и кровавой резни — змея-кровопийца, изменившая лишь цвет своего яда?

Он внезапно остановился, и напряженный поток его мыслей прервался. Впереди, в самом сердце равнины, конусом возвышалась гора, твердая, но трогательная в своем одиночестве. Он оглянулся, вздрогнул — рядом кто-то был…

— Это всего лишь я, — сказала Ванджа. — Я напугала тебя?

— Нет-нет, что ты. Но я очень боюсь змей, и эти твари мне всегда мерещатся на сухой равнине.

— Ш-ш! Ночью нельзя называть их по имени. Называй их ньяму циа тхи. Я тоже их боюсь.

— Ну, я не суеверен. Леопарда у нас называют «тот, кто весь в пятнах» или же «тот, кто ходит тихо». Почему? Ведь если дух животного способен слышать, он всегда услышит, как мы его ни назовем.

— Помню, когда-то в моей хижине ты сказал, что ты не доверяешь именам. Ты сказал что-то вроде: цветок это всегда цветок. Ритва ни мбукио.

Она засмеялась. Ему стало неловко, и он поспешил объяснить:

— Я не то чтобы не доверяю именам. Есть имена, которые как бы выставляют на посмешище тех, кто носит их, наших африканских братьев и сестер, гордо величающих себя Джеймсом Филипсоном, Риспой, Котенсиа, Роном, Роджерсоном, Ричардом Глюкоузом, Милосердие, Лунный снег, Эзекиелем, Шипрой, Уинтерботомсоном — всей этой коллекцией имен и псевдоимен Запада. Можно ли найти лучшее доказательство неуважения к себе, чем вечеринка для друзей, во время которой хозяева убеждают гостей никогда больше не называть их настоящими, африканскими именами? Просто я больше верю в реальность того, что носит имя, чем в реальность имени.

— Ты об этом сейчас думал? Я довольно долго иду за тобой, а ты даже не почуял, что за тобой кто-то крадется. Или же тебя тревожит наш поход?

— Нет. Я размышлял о том, что рассказала Ньякинья.

— О Ндеми?

— Да.

— Ну и что? Ты веришь этому?

— Наверно, это правда. Почему бы нет? Если не все в точности, то уж хотя бы в самом главном.

— О чем ты?

— О нашем прошлом. О нашем великом прошлом. О том прошлом, когда Илморог, вся Африка владели своею землей.

— Ты забавный юноша, — сказала она и улыбнулась чуть виновато, вспомнив ту ночь, когда Карега сбежал из ее хижины.

— Чем забавный?

— Тем, что говоришь и делаешь. Однажды заявляешь вдруг, что не прикасаешься к спиртному. Дескать, пьешь только молоко или воду. А на следующий раз напиваешься в баре и лезешь в драку.

Ему стало неловко. Переминаясь с ноги на ногу, он глядел на далекую гору.

— Сам не пойму, как я мог до этого дойти. Думаю, я просто хотел забыться. Столько ударов обрушилось на меня со всех сторон. Мне хотелось отрешиться от всего.

— Отрешиться? А этот поход — ведь поход в город? Ты сказал, что много страдал в городе. Мне кажется, я понимаю тебя. Я по себе знаю: город умеет быть очень жестоким. Но почему ты думаешь, что на этот раз он будет иным? Я боюсь за тебя. Все эти последние дни у меня болит сердце — я вижу, сколько мужчин, женщин и детей захотели с нами пойти. И особенно меня растрогали песни надежды, которые они пели. Но не думаешь ли ты, что им придется петь горькие песни, обращенные к тебе, когда город ударит их по лицу, наотмашь, как ударил когда-то тебя?

— Признаюсь, я об этом не подумал. Но все же стоит попытаться. Почему мы обязательно должны потерпеть поражение? Нас много. Глас народа и в самом деле — глас божий. А что такое депутат парламента? Ведь это и есть глас народа в высших сферах власти. Он не может не выслушать нас. Он не может нас не принять.

— Ты так трогательно веришь в людей. Может быть, это и хорошо. Но я думаю… мне кажется…

Они остановились, погруженные каждый в собственные мысли. В небе сияла луна, озаряя своим светом равнину. Ванджа все повторяла про себя слова, которые когда-то слышала от адвоката в Найроби. Карега смотрел на одинокую гору, но думал о походе в город, о сомнениях, которые высказала Ванджа.

— Давай посидим, — предложил он, вдруг почувствовав усталость. — Как странно — эта гора все стоит, а остальные рухнули.

— Эта гора? Ее называют горой необрезанных мальчиков. Говорят, что если мальчик обежит вокруг нее, он превратится в девочку, а девочка — в мальчика. Ты и в это веришь?

— Нет. Тогда были бы известны случаи таких превращений.

— А я хотела бы, чтоб это было правдой, — сказала Ванджа с нескрываемой горечью и злостью.

Она дала себе клятву, что в Илмороге станет другой. И не будет больше спать с мужчиной, пока не почувствует, что перемена произошла. Ухаживание и любовь тогда станут праздником в честь ее победы. Но чего именно ей хочется достичь, она пока что смутно представляла себе. Один вид Илморога, сраженного голодом, жаждой и засухой, был способен обескуражить кого угодно. Где же ей там перерождаться? В лавочке Абдуллы? С таким же успехом можно бегать вокруг горы, чтобы превратиться в мужчину, думала она, вспоминая свою клятву.

А Карега размышлял о другой горе и о другой равнине. Перед его глазами возникли болота в Мангуо, и радость этих воспоминаний смешивалась с горечью. Победа и поражение, успех и провал… как сплелось все это. Он старался не думать о Муками, которая так властно вошла в его жизнь, и все же должен был признаться себе, что мысли о ней полностью им владеют, владеют всем его существом даже теперь, после ее гибели. Он погрузился в книги — в литературу, историю, философию, он отчаянно пытался отыскать решение загадки на этом перекрестке, где слились ирония истории, видимость и сущность ожидания и реальность. Он отдавал себя целиком то одному делу, то другому, то одной работе, то другой, стремясь возродить в себе нечто, чего он не в силах был определить, — невинность? Надежду? Временами его всего заполняла тоска по Муками, и он боготворил ее память, он с радостью воскрешал в своих мыслях эту зарю невинности и надежды, пока отчаяние вновь не овладевало им, как это было уже однажды, когда он стоял на вершине горы, глядя на болота Мангуо, точно с ужасом видел перед собой, как гибнет надежда и невинность. Однажды в Сириане, когда его охватило подобное настроение, он принялся писать, но ему удалось передать не горечь, которую он ощущал, а неприкаянность и нервозность, глубокий пессимизм при мысли о самоубийстве Муками.

На сердце у меня тяжело. Пронзительная боль в желудке. Почему всякие мелочи — звон цикады, шелест кузнечика — заставляют меня вздрагивать и оглядываться по сторонам? Почему, когда я смотрю на нее, этот образ правды духа, я чувствую страх перед завтрашним днем? Почему, почему не могу я обрести спокойствие при мысли, что однажды на кочках болот Мангуо два сердца отказались от ненависти и застучали в унисон?

Это было перед самым исключением из Сирианы; горький, тяжкий выбор, думал он потом, думал и теперь, все еще глядя на залитую лунным светом одинокую гору, думал о том, что было лишь предчувствием в ту минуту, когда он это писал. В школу прибыл Чуи. Остальное стало историей.