сь в их школах, мы били себя в грудь: «Это мы-то разрушители? Это мы уничтожим законы? Мы такие же, как вы, мы и не собираемся ниспровергать божество-чудовище, и мы вам это докажем. Вам будет стыдно что вы позволили себе в нас усомниться».
Все это старая история. Вы говорили, что учились в Сириане вместе с Чуи. Я тоже там учился, но гораздо позже, много лет спустя. Мы много слышали про Чуи… но о нем тогда говорили как о ниспровергателе. Мне очень хотелось стать священнослужителем, высокообразованным священнослужителем. Поэтому я ненавидел Чуи. Само имя его вызывало в моем воображении образ лесного бродяги… Затем Питер Пуле застрелил африканца, который бросил камень в его собаку. Его судили, процесс вызвал большой интерес. Мы, учащиеся, были счастливы, когда его приговорили к смерти. А знаете, что произошло потом? Фродшем созвал общее школьное собрание. Он говорил нам о необходимости заботиться о животных. Уровень цивилизованности определяется тем, насколько бережно люди научились относиться к животным. Не хотим же мы уподобиться этим русским, которые, несмотря на все протесты, послали бедную собаку Лайку умирать в космическом пространстве? Пуле, возможно, слишком уж вспылил. Но им двигал высокий, благороднейший порыв: оказать помощь собаке, защитить беззащитное существо. И он прочитал нам свое письмо к губернатору с призывом о снисхождении, письмо, кончавшееся трогательной цитатой из Шекспира:
Не действует по принужденью милость;
Как теплый дождь, она спадает с неба
На землю и вдвойне благословенна:
Тем, кто дает и кто берет ее [25].
Мы расходились после собрания с опущенными головами, точно мы были виновны. Некоторые плакали. Можете вы этому поверить? Мы плакали вместе с Фродшемом. И все же у нас оставались кое-какие сомнения, мне, например, не все было понятно. Да и как я мог это понять? Образование, которое мы получили, не подготовило нас к пониманию таких вещей: оно было призвано замаскировать в наших глазах такие понятия, как расизм и прочие формы угнетения. Оно было рассчитано на то, чтобы мы смирились со своим подневольным положением, признали превосходство белых над нами, законность их власти. Потом я побывал в Америке. В книгах по истории я читал о том, что люди в этой стране верят в свободу и равенство. Когда я учился в колледже для черных в Батон-Руже, штат Луизиана, я своими глазами видел черного, повешенного на дереве неподалеку от церкви. В чем была его вина? Он ударил белого, который надругался над его сестрой. Обстановка в городе была крайне напряженной. Вот вам и Америка, страна свободных и смелых!
Он замолчал. Казалось, его взор проникает в далекое прошлое. Затем стал напевать блюз Джоша Уайта:
На деревьях Юга
Странные плоды
На корнях и листьях
Кровавые следы
И качает ветер
Черные тела
Странные плоды
Страшные дела.
Он снова замолчал… Илморогцы не всегда поспевали за мыслями адвоката, но чувства его они хорошо понимали. Он продолжал:
— Разве не то же самое происходило в Кении после тысяча восемьсот девяносто шестого года? И я сказал себе: черный не чувствует себя в безопасности дома, черный не чувствует себя в безопасности за границей. Что же все это значит? А потом в американских городах я увидел белых нищих… увидел белых женщин, продающих за несколько долларов свое тело. Порок в Америке — ходкий товар. Я трудился бок о бок с белыми и черными рабочими на заводе в Детройте. Мы работали сверхурочно, чтобы обеспечить себе скудное пропитание. В Чикаго и в других городах я видел массу безработных. Мысли мои совсем спутались. И тогда я решил: вернусь домой — ведь теперь черные взяли власть в свои руки. И вдруг здесь, в Африке, словно молния сверкнула: я увидел, что мы служим тому же чудовищу-божеству, которому служат в Америке!.. Я увидел те же признаки болезни, тот же самый недуг… и мне стало страшно… я так напугался, что не мог сдержать слез: сколько еще Деданов Кимати должны умереть, скольким еще сиротам придется проливать слезы, сколько еще времени наш народ будет трудиться в поте лица своего чтобы немногие могли откладывать тысячи долларов в банк божества-чудовища, которое вот уже четыреста лет терзает наш континент? И мне, точно в ослепительном свете молнии, открылась роль, которую играли фродшемы колониального мира в деле превращения всех нас в черных зомби, распевающих непристойные песенки в особняках на Блю Хиллс, в то время как наш народ умирает от голода, живет в жалких хижинах, не имеет приличных школ для детей. А мы тем временем радуемся тому, что нас называют сдержанными, цивилизованными и умными!
Он говорил ровным голосом и только под конец с явным отвращением произнес эти слова — «сдержанными, цивилизованными, умными». Слушателей захватило то, о чем он говорил, хотя не все им было понятно. Каждый находил в его оловах что-то близкое своим сокровенным тревогам. Для Абдуллы это была мысль о напрасно пролитой крови, мысль эта постоянно мучила его, когда он думал о землях в Тигони и других местах сражений: справедливо ли, что купленное кровью народа попадает в руки немногих лишь потому, что у них есть деньги и кредит в банке? Разве деньги и банки боролись за землю? Но он так и не мог найти ответ на эти вопросы — ведь землями все же завладели черные. Он и сам был бы не прочь получить одну из ферм. Ванджу поразил рассказ о белых проститутках в Америке; неужели это правда? Муниру встревожил образ божества-чудовища, но больше всего его удивило совпадение: адвокат тоже учился в Сириане. Там же учился и Карега, и вот все трое встретились теперь в одном доме. В этом, вероятно, есть какой-то высший смысл. Кареге казалось, что адвокат говорит им не все. Но разговор волновал, разжигал любопытство; казалось, ум его вот-вот догонит, ухватит ускользающую мысль, казалось, хаос вселенной и его собственная запутанная история могут сразу стать понятными благодаря стройной системе мировоззрения.
— А что тогда с тобой случилось в Сириане, Карега? — вдруг ворвался Мунира в ход его мыслей. Голос Муниры звучал настойчиво, в нем слышалось напряженное желание понять.
— Вы тоже учились в Сириане? — удивился адвокат, повернувшись к Кареге.
— Да, — сказал Карега. Он подумал, что был, наверное, несправедлив к Мунире: им достались разные Сирианы и разные фродшемы, и, видимо, у каждого было к ним свое отношение. Откуда мог Мунира знать, что происходило в школе после его ухода?
— Когда же это было?
— Я ушел… меня исключили… года полтора назад… да нет, уже больше двух… прошло почти три года. Так быстро бежит время.
— Вас исключили из-за забастовки? Вы в ней участвовали? — спросил адвокат с живейшим интересом.
Сердце Кареги радостно забилось: наконец-то он встретился с человеком, который хотя бы слышал о забастовке.
— Можно сказать, да…
— Видите ли… — прервал его адвокат и замялся в поисках нужных слов. — Видите ли, когда я вернулся из Америки и убедился, что мы здесь поклоняемся тому же чудовищу, я пал духом. С чего же начать? — задал я себе вопрос. Я открыл практику в районе городской бедноты. Я брал немного, но ведь я тоже на них зарабатывал. И разве мое образование, моя работа, самый факт, что я открыл адвокатскую практику, не являются оправданием тех самых законов, что призваны служить чудовищу? Разве я не обеспечивал в каком-то смысле собственное существование служением системе, которую отвергал? Затем случилась забастовка в Сириане, и, читая между строк, я подумал, что в стране появляется новая молодежь, свободная от позора и унижений нашего прошлого и потому не искалеченная духовно, как предыдущие поколения. Не такая, как в наше время, эти юноши не похожи на тех, кто своими глазами видел унижения отцов и старших братьев. Я сказал себе: в них наша надежда… в этих новых детях, которым нет нужды что-то доказывать белому человеку, которые не чувствуют необходимости доказывать кому бы то ни было, что они умеют пользоваться ножом и вилкой, говорить по-английски в нос, что они могут служить чудовищу столь же исправно, как и белые священнослужители, и поэтому ясно видят наше общее унижение и готовы сражаться за истинное царство черного бога внутри нас всех — мугикуйю, масаи, мджалуо, мгириама, псомали, мкамба, календжин, масаи, лухуа, — всех нас… вся наша сила, дух народа, паше общее «мы», работающие на нас… Может быть, я слишком много читал об этом, но это вывело меня из угнетенного состояния, я увидел проблески, которые предвещали свет, и я поклялся себе: «Фродшем и все черные фродшемы получат по заслугам».
Его воодушевление всех заворожило, оно не оставило безучастным и Карегу. Он сказал:
— Вообще говоря, забастовок было две, но большинство знают только о первой, наверное потому, что дело касалось европейца. Вторая была не менее серьезна, и мы негодовали, что о ней так мало пишут. Однако обе они тесно переплелись друг с другом, потому что главными действующими лицами в обеих были Кембридж Фродшем и Чуи Римуи. Я, правда, не упоминаю о той давнишней забастовке, — сказал он, обращаясь к Мунире, — в которой принимали участие вы вместе с Чуи.
— Вас тоже исключили, господин Мунира? — спросил адвокат.
— Да.
— Поразительно… Когда же?
— После первой забастовки… забастовки Чуи.
— Вы участвовали в ней вместе с Чуи? Это был не человек, а легенда… мы все говорили о нем… рассказывали о его подвигах. Мы все стремились в Америку только потому, что он поехал туда. Фродшем не любил Америку… «У американцев плохое английское произношение», — говорил он… но Чуи выбрал Америку, а он не мог поступить неправильно… — Адвокат покачивал головой, погружаясь в воспоминания.
— Он подавал большие надежды, — сказал Мунира.
Карега откашлялся и стал рассказывать:
— Как вам известно, Кембридж Фродшем обладал немалыми дарованиями: он умел кого угодно вывести из себя, даже самого спокойного и уравновешенного человека. Когда он уезжал в город, чтобы повидать кого-то в министерстве, другие учителя могли себе позволить спокойно погулять во дворе или, положив ноги на стол, покурить, поболтать, пошутить, посмеяться вместе с нами — учениками. Но стоило им издали заметить Фродшема или его «фольксваген», они тут же приводили себя в порядок, быстро выкидывали окурки в окно или давили их ногами. А ведь они были белые; как же умудрился Фродшем нагнать на них такого страху? Как сумел он их так запугать? Мы рассуждали об этом, лежа на железных койках в спальнях, мы поражались этому, надраивая по утрам полы. Возбужденно обсуждали мы особенности характера белого человека, ежедневно в пять часов утра обливаясь голодным душем. «Фродшем — это сила», — говорили мы. Ему бы следовало быть губернатором или еще кем-нибудь в этом роде, а не просто директором школы, но, рассказывают, он сам отказался. Это заставляло нас относиться к нему с еще большим благоговением. Вы бы послушали, как мы распутывали узелки его жизни, узнавали все новые легенды о его любовных связях, и самой большой загадкой, пожалуй, было то, как мы узнавали это. В Кембридже он был одним из самых способных студентов, это мы знали, знали даже, что он имел обыкновение поправлять профессоров. Он отличался большой храбростью