Кровавые лепестки — страница 27 из 34

С волнением разглядывали они свои фотографии и имена в газетах. «Три добрых самаритянина оправданы», — гласил заголовок в одной из ежедневных газет. Какой-то журналист, почуяв интересный материал для статьи, по пятам ходил за илморогцами, сделал несколько снимков и задал им массу вопросов. Еще через день их история оказалась напечатанной в газете с тройной шапкой: «Смерть в пустыне. Голод в Илмороге. Спасительная миссия осла с тележкой». В самом центре была помещена фотография, запечатлевшая осла, запряженного в пустую тележку, и всех илморогцев, напуганных, растерянных среди неведомых им джунглей — машин, домов, спешащих по делам прохожих.

Именно благодаря этой статье увенчался успехом их поход в столицу. Отовсюду посыпались пожертвования. Через три часа после выхода газеты контора адвоката буквально ломилась от подаренных горожанами продуктов, и тележка была нагружена доверху. Какая-то компания предложила для делегации, осла, тележки и даров бесплатный транспорт. Преподобный Джеррод призвал союз церквей послать в Илморог депутацию, чтобы выяснить, чем церковь может помочь этой деревне. Глава правительства заявил, что туда будут направлены эксперты, с тем чтобы определить, какое место займет Илморог в долгосрочных планах развития сельскохозяйственных районов и что можно сделать максимально ускоренными темпами, чтобы в будущем Илморог и подобные ему районы могли своими силами противостоять засухам.

К ним приезжали в течение целого месяца после триумфального возвращения делегации: церковные деятели, служившие молебны о дожде и обещавшие построить церковь; правительственные чиновники, заявившие, что району нужен свой инспектор — слишком уж далеко от Руваини расположен Илморог, чтобы им можно было управлять оттуда; они же обещали послать правительству доклад о необходимости создания полномочной комиссии для разработки плана развития района; благотворительные организации, пообещавшие продавать в районе больше лотерейных билетов, а также группа студентов университета, написавших статью, в которой засуха и неравномерное развитие страны ставились в прямую связь с неоколониализмом, — статья призывала к немедленному уничтожению капитализма, и ее авторы даже создали комитет «Студенты против неоколониализма».

* * *

Единственный, кто не испытывал восторга от такого развития событий, был Ндери Ва Риера. Он скрывался в многочисленных закрытых клубах, где пытался утонить горечь временного поражения в пиве и виски. Но мозг его лихорадочно работал. Чем больше он думал обо всей этой истории, тем более убеждался, что она подстроена его политическими противниками, то есть врагами процветания и стабильности страны. В неожиданном развитии событий ему виделась чья-то продуманная оркестровка, завершившаяся триумфом в суде.

Снова он вспомнил, как были унижены двое его посланцев в Илмороге; в свое время он скрыл от всех эту историю, ибо она свидетельствовала о том, что он, вдохновитель кампании чаепития, оказался неспособным повести за собой своих же собственных избирателей. Но враги его ошиблись, если увидели в его молчании слабость. И он докажет им, что они ошиблись. Порукой тому его деловые связи с сильными мира сего. Ведь у него побольше веса, чем у иного министра. Чтобы сокрушить врагов, он использует все свои связи. Он подробно разработал плац, как превратить КОК в страшное орудие принуждения и террора, действующее в масштабах страны, хотя и выборочно, по беспощадно.

Сначала КОК в его представлении была чем-то расплывчатым. Мысль о ней родилась из его веры в самоценность культуры, и это принесло ему немалые выгоды в деловом сотрудничестве с иностранцами. Почему бы не использовать культуру как базис этнического единства? Он где-то вычитал, что в странах Западной Африки некоторые видные деятели являются членами тайных обществ, которые культивируют колдовство и другие пережитки доколониальных культов, а также партий, которые держат своих последователей в страхе и повиновении. Вот так! А почему бы нет? Сам он недавно получил приглашение вступить и масонскую ложу Найроби — тайное братство европейских бизнесменов. Почему бы не создать параллельно чисто африканское общество для контроля над Центральной провинцией, рабочие и крестьяне которой известны своим строптивым нравом, а это очень опасно, потому что за их плечами годы вооруженного сопротивления колонизаторам. Они проникнуты духом борьбы. И всем этим могут злоупотребить враги прогресса и экономического процветания. Впоследствии эту идею можно будет передать вождям других этнических групп.

Он поделился своей мыслью с директорами компаний, крупными землевладельцами и другими видными людьми. Кое-кто был против, утверждая, что возрождение такой практики в современных условиях слишком примитивно и что существуют полиция, армия и суд, всегда готовые подавить недовольство низов.

Но его идея обрела сторонников после того, как обнаружились неожиданные последствия убийства двух политических деятелей — индийца и африканца. Тут даже те высокопоставленные деятели, которые ранее возражали Риере, ухватились за его идею..

Массовое «чаепитие» увенчалось почти стопроцентным успехом, если не считать немногих недовольных в парламенте, церкви и среди студентов университета. Иностранная пресса по наивности решила, что «чаепитие» организовано «мау-мау». Политические страсти достигли весьма высокого накала, и было трудно в этих условиях объяснить западным газетам, что эта кампания не имеет ничего общего с «мау-мау» и вовсе не направлена против активного экономического сотрудничества с империализмом. Он, Ндери Ва Риера, убежден, что Африка добьется уважения к себе только тогда, когда в ней появятся свои собственные Рокфеллеры, свои Хьюзы, Форды, Крупны, Мицубиси… КОК будет служить интересам богатых африканцев и их иностранных партнеров, созданию таких же экономических гигантов!

КОК сумела отразить недавние нападки на массовое «чаепитие», и Риера верил, что организацию можно укреплять и другими методами. Даже иностранная пресса и вожди прочих этнических групп не станут возражать, когда поймут, чьи социальные и экономические интересы она защищает.

При мысли о КОК он испытывал внезапное успокоение и умиротворенность. Он теперь знает, как отплатит своим противникам. Он и в самом деле пренебрег Илморогом. Зато теперь он не пожалеет усилий для укрепления Илморогского отделения КОК, председателем, генеральным секретарем и казначеем которого он являлся. Со временем он, пожалуй, предоставит один-два поста надежным ребятам из этого района. Затем учредит Страховую компанию Илморогского отделения КОК. Капитал будет — нетрудно обеспечить: нужно продавать акции илморогцам и выходцам из Илморога, где бы они ни жили. Можно также использовать какие-то суммы из тех миллионов, что были собраны во время массового «чаепития». Да и банки не откажут в займе. Страховая компания Илморогского отделения КОК, контролируя другие компании, сможет, безусловно, приступить к освоению и развитию туризма в этом районе… если бы не дороги!

И тут он вспомнил о своих врагах. Они постараются сорвать его планы. Но кто они? Этот мальчик Карега, этот учитель и этот калека? Нет, это, конечно, лишь подставные лица: они на кого-то работают. Но на кого?

И вдруг он понял. Конечно, на адвоката. Ндери на радостях угостил выпивкой всех, кто был в клубе. Как же он не понял этого раньше? Адвокат был мозговым центром всей этой затеи. Вот кто его враг. Он враг КОК и прогресса. И Ндери его уничтожит, даже если на это потребуется десять лет. Он прикажет своим подручным завести досье на адвоката.

Итак, да здравствует Илморог. Да здравствует КОК, радостно пело его сердце. И он отправился в казино, чтобы не упустить улыбнувшуюся ему удачу.

На следующий день Ндери Ва Риера опубликовал заявление, в котором обещал изучить возможности открытия илморогского района для туризма и осуществления займа для коренных жителей — но только для коренных, а не для пришельцев, которых подсылают туда его политические противники, чтобы нажить себе капитал на стихийных бедствиях. Цель этих мероприятий — дать илморогцам возможность поднять сельскохозяйственное производство. Вскоре он приступит к осуществлению гигантского финансового проекта — к созданию инвестиционной и страховой компании Илморогского отделения КОК, — что поможет быстрейшему преобразованию района. Илморог больше не будет таким, как сегодня…



Часть третьяРодиться…

Восход зарделся: он, в сиянье,

На ложе прелюбодеянья

Узрел Марию. И любви открытье

Пронзило свод небесный, как наитье.

Уильям Блейк[28]

Два сосца твои, как двойни

молодой серны, пасущиеся между

лилиями.

Песнь Песней

Голос возлюбленного моего!

Вот он идет, скачет по горам,

прыгает по холмам.

Песнь Песней

Глава седьмая

1

«Да, Илморог стал совсем другим после похода…» — вторя словам Ндери, писал спустя много лет Мунира; он и сам не смог бы точно определить, что пишет: то ли исповедь, то ли тюремные записки.

Ночью, меряя шагами холодный цементный пол, всем существом своим ощущая враждебность голых стен камеры и ее темноту, он шептал: «Да, все переменилось». Сел на пол в углу, прислонился к степе и вытянул ноги. Начал чесаться, раздирая чуть не до крови бока, поясницу, спину; какое-то мгновение он почти наслаждался — боль на время помогла уйти от тяжких мыслей и воспоминаний. Выскреб из головы жирную вошь, раздавил ее ногтями больших пальцев и вздрогнул: этот тихий щелчок, оглушительно прозвучав в холодном мраке камеры, напомнил ему о смерти. Он вытер пальцы о брюки и пробормотал: «После похода в город… в нас вселился дьявол, и все было уже не так, как прежде».

Восьмой день находился Мунира в полиции Нового Илморога. Он думал, что инспектор Годфри будет наведываться к нему ежедневно для расспросов и бесед. Но вместо этого каждый вечер один из охранников — коротышка или высокий — забирал написанное за день. А Мунира был полон нетерпения, он ощущал неистовый накал духа, необычайную ясность мысли, гордость изобретателя или первооткрывателя и жаждал обрушить их хоть на какого-нибудь слушателя. Еще сильнее, чем прежде, чувствовал он, что держит в руке ключ, который способен раз и навсегда открыть всеобщую связь вещей, событий, лиц, мест, времен. Что вызывает изменения в мире, что является причиной событий? Новый Илморог с его сверкающими неоновыми вывесками, барами и жилыми домами, гастрономами и постоянными распродажами, тенгетой в бутылках, грабежами, забастовками и локаутами, убийствами и покушениями на убийство, проститутками, шныряющими в дешевых ночных клубах, полицейскими участками, облавами и камерами заключения — что породило этот Илморог на месте сонного селения, где сопливые мальчишки лазали по деревьям миарики? И почему события происходят именно тогда и именно так, а не в другое время и не иначе? И каким образом ничтожные деяния человеческие, вызываемые тысячью причин и побуждений, меняют ход истории и обрекают людские души на вечные лишения и муки, на жестокость и несправедливость, по также и на любовь, — да, на любовь, которая непостижима? Разумеется, тут существует некая закономерность, и вот это-то он и хотел объяснить инспектору Годфри.

Когда инспектор не появился и на девятый день, Мунира встревожился всерьез. Он уже устал от монотонности тюремной жизни: по утрам овсянка, стол, обед, состоящий из угали и вареной сукума вики, снова стол, ужин — кукуруза с бобами, затем бессонная ночь на цементном полу. Спал он мало, беспокойно, а утром не находил себе места. Он пытался прогулками по двору снять это напряжение. И вот ночью он внезапно осознал свое одиночество. Время стало зияющей пустотой без начала, середины и конца, без тикающих границ между секундами, без постоянного удлинения и укорачивания теней, без перебранок и смеха, которые в обычных условиях позволяли ощущать движение времени. А что, если… а что, если этого никогда не было?.. Один, в темноте, лишенный возможности услышать человеческий голос, который мог бы как-то возразить ему, он начинал терять уверенность в себе, и чувствовал, что в него вселяется страх. Инспектор Годфри играл с ним в кошки-мышки. Забавлялся, словно кот: то отпустит мышку, даст ей почувствовать иллюзию свободы и близкого освобождения, то снова схватит ее острыми когтями, Утром Мунира подошел к охранявшему его высокому полицейскому и заговорил одновременно требовательно и умоляюще:

— Я хочу поговорить с офицером. Я требую встречи с главным полицейским начальником Нового Илморога. Вы же сами видите, господин полицейский, насколько все это смешно. Взрослый человек, учитель, сидит под стражей и занимается сочинительством. Ибо что такое воспоминания, как не выдумка, продукт горячечного воображения? Я хочу сказать: кто может поручиться, что правдиво изложил события прошлого? Есть же у меня какие-то права, наконец. Я уже изучил все их хитрости: офицер сделает вид, будто готов откликнуться на любую мою просьбу: «Господин Мунира, мы ждем от вас недвусмысленного заявления…» Зачем же он тогда держит меня здесь целых восемь дней? Сегодня — девятый. «Господин Мунира, мы дадим вам перо и бумагу…» Не нужна мне их бумага, и перо — тоже. Послушайте, господин полицейский… Они ведь не заявления от меня требуют… Они ждут признания, обвинения. Передайте им, что я никого не собираюсь обвинять. Хотя нет, господин полицейский, пожалуйста, пойдите и скажите им, кому угодно, даже молодому офицеру, который допрашивал меня первым, что я готов ответить на любые вопросы. Но только пусть заберут меня из этой… тюрьмы.

Высокий полицейский смотрел на него, тщетно пытаясь уследить за ходом его рассуждений. Но он боялся Муниры, как боялся всякого, кто уверял, что слышит голоса свыше. Если бы можно было выбирать, он предпочел бы охранять любого другого заключенного; он старался отвечать ему вежливо и рассудительно.

— Но вы же не в тюрьме, господин Мунира! — сказал он.

Мунира вздрогнул, услышав свое имя.

— А что же это такое? Если не тюрьма, то откройте ворота и выпустите меня отсюда.

Полицейский испугался не на шутку: как бы чего не случилось. С детских лет жил он в страхе перед вторым пришествием Христа и пребывал в постоянной готовности переметнуться на сторону правого. В таких делах ведь никогда не бывает полной уверенности. Заговорил он быстро и довольно нервозно:

— Будьте же благоразумны, господин Мунира. Здесь в вашем распоряжении камера, то есть я хотел сказать — комната. Вы можете выходить во двор. Вы можете гулять, или спать, или писать. Никто вам не мешает. Посмотрите за перегородку. Там находятся только что арестованные, взятые под стражу. У них общие камеры — по четыре, по пять, а то и по десять человек в каждой. А камеры-то будут поменьше вашей. Вчера привели двух молодых парней, ну, скажу я вам, настоящие убийцы. Вы же не хотели бы находиться в такой компании? Я совсем не собираюсь этим сказать, что вы в тюрьме, арестованы или взяты под стражу. Просто… сами знаете… Чуи, Кимерия и Мзиго были Очень Важными Персонами. ОВП. Потребуется много лет, чтобы найти им достойную замену. Они были так богаты. Миллионеры. Только представьте себе: африканские Деламеры. Вы видели пожар?.. Да, конечно, вы же не могли… Ужасно… ужасно… Между нами, господин Мунира, это ведь не грабеж и не попытка грабежа. В этом деле кроется нечто такое, в чем не сразу разберешься. Полиция, конечно, все перевернет вверх дном, а инспектор Годфри… он такая знаменитость… хотя чуточку со странностями… я имею в виду его методы… ну вот, например, сейчас… он совсем не покидает кабинета… и все читает, читает…

— Мне не нужны ваши теории. Я хочу говорить с инспектором Годфри. Вы всего лишь тюремщик. Мы оба в тюрьме. Да что там, все в тюрьме…

— Господин Мунира! Вы же здесь по собственному желанию. Вы хотели изложить на бумаге всю правду. Вы ведь человек значительный. Учитель. Божий человек. Как же вы не понимаете? Только представьте: на их месте могли быть вы. Или в следующий раз окажетесь. Предупредить болезнь легче, чем ее лечить.

Мунира невесело засмеялся.

— Вы слишком болтливы. А знаете ли вы, что мне не во что переодеться? Вы пришли за мной утром. Сказали: «Ничего особенного, господин Мунира, обычный допрос; мы ничего против вас не имеем». А теперь мне не дают даже газету.

— Газету, господин Мунира? Но вы же не просили. Инспектор Годфри лично распорядился, чтобы я предоставил вам все, что вы пожелаете. Только попросите — и все будет у вас. Я сейчас же принесу вам газету, господин Мунира. Но только мне придется запереть ворота. Вы уж не обижайтесь. Я для вас не тюремщик. Я здесь только для того, чтобы вам прислуживать.

Мунира смотрел, как он запирает тяжелые железные ворота. После разговора ему стало легче, но сейчас опять вернулся ночной страх. Он чуть было снова не позвал полицейского. Ведь вот ушел он, и оборвался последний контакт с людьми, и Мунира остался наедине с неразрешенными вопросами… Предположим… предположим… этой закономерности не существует… Он отошел от ворот и присел возле колючей проволоки, отделявшей отведенный ему участок двора. Его клонило ко сну. Он готов был уже задремать. Внезапно до него долетели голоса с другого конца двора, А сердце его радостно подпрыгнуло. Сначала голоса были далекими, неясными, но вскоре ему удалось расслышать какой-то разговор. Он поднял глаза: собеседники сидели к нему спиной. Он весь обратился в слух.

Двое арестантов рассказывали свои истории третьему, вероятно тюремщику, или просто беззаботно болтали друг с другом, не думая о том, что тюремщик или кто-нибудь другой может вынести за пределы этих стен их разговор. На суде они будут все отрицать. Они хохотали сейчас, вспоминая, как отрицали свою вину перед мировым судьей. Их арестовали при попытке ограбления илморогского отделения Африканского экономического банка. Похоже было, что они гордились этим, как и другими своими «подвигами», а также попытками улизнуть от закона.

Голоса показались Мунире знакомыми. Но он никак не мог определить, кому они принадлежат. Он ждал, когда эти двое повернутся к нему лицом. А они все говорили и смеялись, будто ничто больше на этой земле их не занимало, будто вся жизнь только и состояла в той игре, ведущейся по определенным правилам, будто ни к кому в мире они не питали злобы, кроме какого-то «предателя».

Вернулся полицейский и протянул ему «Воскресный рупор». Мунира только взглянул на газету, читать ему уже не хотелось. Не все ли равно, прочтет он ее или нет? Он все же ее взял и бесцельно зашелестел страницами. В глаза бросился аршинный заголовок на четвертой полосе: «Убийство в Илмороге. Предполагается крупный заговор. Политические мотивы?» Как оказалось, заголовок был драматичнее самой статьи. Факты, конечно, уже исчерпаны центральными газетами, особенно склонным к сенсациям «Ежедневным рупором», подумал Мунира, вот почему здесь только эти рассуждения, не подкрепленные доказательствами. Отсюда-то и почерпнул свои теории полицейский. Мунира поднял на него глаза и снова уткнулся в газету. Комментарий оказался интереснее. Кратко обрисовав жизненный путь Чуи, Мзиго и Кимерии, автор назвал их тремя знаменитыми борцами за политическую, культурную и, главное, экономическую свободу африканцев. Принадлежавшая им компания «Тенгета», принесшая счастье и процветание в каждый дом этого района, а стране — мировую славу, была объявлена примером их объединенного предпринимательского гения, не имеющего себе равных даже в период промышленной революции в Европе. Наши Круппы, наши Рокфеллеры, наши Форды! И вот их жизни грубо оборвались в тот момент, когда они вели упорную борьбу за то, чтобы заводы «Тенгета» и филиалы компании в других районах страны всецело принадлежали африканцам. Переговоры о приобретении тех акций, что еще остались в руках иностранцев, должны были вот-вот начаться. Так кому же выгодна их преждевременная смерть? Все подлинные патриоты должны серьезно задуматься над этим!

Ниже следовали новые восхваления и обвинения.

Однако наибольший интерес Муниры вызвало другое сообщение: «Член парламента возглавит марш протеста. Член парламента от Илморога и Южного Руваини, достопочтенный Ндери Ва Риера заявил вчера на пресс-конференции, что он поведет представительную делегацию ко всем министрам, а если будет нужно, то и выше, требуя введения смертной казни за любые хищения — как с применением насилия, так и без него. Он потребует также введения смертной казни за любые преступления, имеющие политическую либо экономическую подоплеку.

Высказываясь по широкому кругу вопросов, парламентарий потребовал полного и постоянного запрещения забастовок. Забастовки создают напряженную атмосферу, порождающую нестабильность и взрывы насилия. Поэтому забастовки следует рассматривать как намеренные антипатриотические акции экономического саботажа.

Призвав руководителей профсоюзов к бескорыстию, он просил их воздержаться от постоянных требований повышения заработной платы без должного учета интересов низкооплачиваемых слоев населения и безработных, которые стали бы единственным объектом благотворительного, справедливого перераспределения средств — тех самых, что в противном случае уйдут на повышение заработной платы. Настало время недвусмысленно заявить профсоюзам, что им не удастся больше держать страну в положении заложницы.

Коснувшись вопроса о делегации, член парламента призвал примкнуть к ней учителей, служащих, деятелей церкви и всех людей доброй воли, чтобы единодушно осудить недавно совершенные чудовищные преступления, способные отпугнуть туристов и потенциальных вкладчиков капитала. Даже местные вкладчики, предупредил он, захотят помещать свои капиталы за границей, если положение будет ухудшаться».

Член парламента любит делать заявления для печати, любит он также всевозможные делегации и петиции, подумал Мунира. Он вспомнил, как тот же самый член парламента десять лет тому назад торжественно, в парадном костюме и при галстуке словно он вещал с амвона, выступил с никому не нужной проповедью, а затем — отбросив всю свою претенциозность — помчался через «Дживанджи-гарденс», преследуемый по пятам толпой безработных, и, наверное, молил бога о спасении. Мунира засмеялся. Он смеялся, пока газета не выпала у него из рук. Он оторвал от нее взгляд и увидел, что три молодых человека на другом конце двора тоже смеются и смотрят на него. Глаза их встретились. Мунира перестал смеяться. Он узнал Муриуки. Вот плоды его, Муниры, воспитания — мальчик сделался вором и попал за решетку.

«Откуда эти внезапные сомнения? — писал он, отвечая на ночной искус. — Все предначертано богом. Тщетные усилия людей препятствуют полному растворению в божественной воле! Мы отправились в город, чтобы спасти Илморог от засухи. Но мы принесли из города духовную засуху».

В этой интерпретации событий, последовавших за походом в город, была доля правды. Сначала в Илмороге появились контора правительственного чиновника и полицейский пост. Затем Союз миссий воздвиг церковь как аванпост евангелического вторжения на языческую территорию. Но Мунира — сейчас, через много лет — видел в этой иронии истории лишь одно из проявлений божественной воли.

2

И даже дождь, который начался через месяц после того, как благотворители и их служащие упаковали чемоданы и вернулись в город, казался потом Мунире проявлением божественной воли в ее сияющей, громовой славе. Это был способ показать человеку, насколько тщетны его усилия, насколько он беспомощен, когда пытается воздействовать на волю бога. Только полное подчинение ей… Но для Ньякиньи, Нжугуны, Няхогу, Руоро и других, тех, что глубоко верили во власть Мвати, дождь, конечно же, явился откликом свыше на их жертву, возвестившим конец засушливого года. Они явились свидетелями схватки африканского бога с богами других континентов. В ужасе внимали они небесному грому и взирали на молнии от скрестившихся в небесном сражении мечей.

Вся школа вышла на улицу, и дети запели, обращаясь с мольбой к небесам:

Дождь, хлынь!

Я принесу тебе в жертву

Молодого бычка

И еще одного,

С горбом на спине!

Дождь как будто услышал их. Земля жадно глотала, впитывала первые капли влаги и вскоре перестала быть иссушенной твердью, она смягчилась, подобрела. Дети плескались в мутных лужах, скатывались с горок по склизким склонам.

В Ванджу словно вселился дух дождя. Она ходила под открытым небом, упиваясь небесной влагой, промокшая до нитки, юбка плотно облегала ее бедра. Временами она неподвижно сидела на веранде и мысленно вглядывалась в свою жизнь. В чем смысл ее существования? И неизменен ли он? Почему она должна прожить всю жизнь, не выполнив своего предназначения — она ведь женщина. Ей хотелось плакать… но о чем? Ванджа сблизилась с Ньякиньей, они были теперь скорее как мать и дочь, нежели бабушка и внучка, и, когда дождь утихал, бродили по Илморогу, ходили в поле, размельчали комья земли, сеяли.

По вечерам в лавочке Абдуллы собирались люди и говорили о благословенном дожде. Старики рассказывали истории про то, как Дождь, Солнце и Ветер добивались благосклонности Земли, что приходилась сестрой Луне, и как Дождь добился успеха, и после его прикосновения у Земли вздулся живот. Другие возражали: нет, капли дождя — это божественное семя, и даже люди возникли из чрева Матери-Земли после самого первого ливня, излившегося на нее в начале начал…

Земля ждет: ее готовность наполняет силой крылья надежд и желаний. С истовой страстью ждала Ванджа завтрашнего дня, ждала, как и другие женщины, когда разверзнется земля, открыв дорогу нежным побегам жизни.

И вот прекратились дожди, и засияло солнце, и земля распарилась, разверзлась, семена проросли, зашелестели на ветру колоски бобов, побеги кукурузы потянулись к небу, и зеленые листья картофеля распустились под солнцем.

Карега и Мунира часто приходили к Абдулле. Они сидели под открытым небом, купаясь в лучах заката, сытые, умиротворенные, слегка опьяневшие, предавались мечтам за бутылкою пива, а когда они видели идущую к ним с поля Ванджу, их сердца начинали учащенно биться.

Но под внешним покровом безмятежности в глубине их души по-прежнему жили воспоминания о походе в город, где они узнали о другом, весьма тревожном мире, который мог обрушиться на них в любую минуту и разрушить их увлажненный дождем и прогретый солнцем покой. Они не говорили об этом, но каждый понимал на свой лад, что возврата к прошлому нет. Ибо поход поставил перед каждым из них вопросы, на которые не было готовых ответов, бросил им вызов, заключавшийся в том, что они увидели и испытали, — вызов, от которого нельзя было уклониться, потому что он затронул нечто глубоко укоренившееся в их душах, в их представлениях о том, что значит быть человеком, мужчиной, живущим полной жизнью и вкушающим дары свободы.

Карега повернулся к Абдулле.

— Иосиф далеко пойдет, — сказал он, — он делает такие успехи, что мы попросили разрешения перевести его в четвертый класс.

* * *

Занятия в школе возобновились сразу же после того, как исчезла орава благотворителей и благожелателей, — исчезла столь же неожиданно, как и появилась, оставив после себя ту напряженную тишину, какая возникает, когда внезапно смолкнет бесконечно долгая, визгливая перебранка. Карега весь ушел в занятия, избавив себя таким образом от необходимости отвечать на назойливые вопросы совести, но вопросы эти возникали снова и снова, вселяя все большее сомнение: в чем, спрашивал он себя, единство африканских народов?

Иногда, нечасто, ему казалось, что он обрел уверенность: например, было такое время, когда он думал, что общение с любимой девушкой способно стать ключом к проблемам мироздания и разрешить все проблемы. В те дни его сердце билось в одном ритме с сердцем Муками, и мир представлялся ему лишенным тупиков и загадок; этот мир, омытый светом невинности, сулил вечную правду и красоту. Но очень скоро ему пришлось сделать печальное открытие, что разные темные уголки существуют и в них дожидаются своего часа те, кто губят пробивающиеся навстречу свету ростки своим зловонным дыханием, миазмами лжи и лицемерия. Однако даже после того, как Муками ушла из его жизни, он сохранил в душе надежду, неодолимую потребность верить в порядочность хотя бы тех, кто познал страдания, кто героически выстоял в схватке с силами угнетателей. Существование таких людей, как Чуи — пусть лишь в школьном фольклоре, — укрепляло его веру в возможность героических деяний. Поклонение людям, которые, на его взгляд, были способны очистить атмосферу от смрада, постепенно пришло на смену его прежней вере в универсальную целительную силу любви и невинности. Но в Сириане он оказался свидетелем метаморфозы, свершившейся с Чуи: борец за свободу превратился в тирана, не сомневающегося в том, что его власть дарована ему богом… и иностранцами. Кареге на долю выпали многие испытания, в том числе безнадежные поиски работы в городе и унизительная торговля фруктами и овечьими шкурами на обочинах дорог, по которым проезжали туристы. Неужели этого было мало? Зачем он принудил целый поселок отправиться в поход, который — он должен был это знать — не мог кончиться ничем, кроме новых унижений? Да, прав был Нжугуна: они все превратились в уличных попрошаек!

Тоскуя в одиночестве в своем крохотном однокомнатном доме по соседству с домом Муниры, он страдал от бессонницы. Он уже не загорался энтузиазмом во время уроков, как в прежние времена. Одна и та же мысль жужжала в его голове: не только он один, а целое сообщество людей, весь их район осуждены на то, чтобы только давать! А когда запас иссякнет — из-за. грабительских поборов городских паразитов, из-за усталости земли, скверных земледельческих орудий или засухи, — им никто и нигде не поможет. Все люди, непосредственно занятые производительным трудом, обречены на нищету, недоедание и голодную смерть в своей же собственной стране! Он вспоминал, что говорила накануне похода Ньякинья; она была права. И Ванджа была права. Все были правы, кроме него; его подвел неуемный энтузиазм и склонность к идеализму: но где же солидарность и единство людей с черной кожей?

Временами в хаосе и водовороте мыслей внезапно возникал образ адвоката, честного человека, исполненного преданности своему делу и понимающего все.

Однажды он записал ему. «Пришлите мне какие-нибудь книги, — умолял он, — ведь где-то там у вас, в высших сферах городской учености, кто-то обязан все знать». Он ждал две недели — не столько книг, сколько каких-то слов, которые вернут ему веру. Но адвокат ничего не написал ему. Просто прислал книги, приложив к ним список других книг, принадлежащих перу университетских ученых. «Посмотрим, что вы из этого извлечете», — вот и все его слова. Карега сам не знал, что именно он хочет из этого извлечь, но он смутно надеялся найти в этих книгах предвидение будущего, возникшее в результате критического осмысления прошлого. Сначала он взялся за книги по истории. Ему казалось, что история должна дать ключ к настоящему, что изучение истории должно помочь ему ответить на целый ряд вопросов. Где мы находимся теперь и как мы оказались здесь? Как случилось, что семьдесят пять процентов населения, те люди, которые производят продукты и ценности, остаются бедными, а маленькая группка — ничего не делающая часть населения — богатеет? Историю в конце концов нужно писать о тех, чьи деяния и труд в течение долгих лет преобразовывали мир. Как получилось, что паразиты — вши, клопы и блохи, не выполняя полезной работы, живут в довольстве, а люди, работающие чуть ли не по двадцать четыре часа в сутки, голодают и даже не могут прикрыть свою наготу? Как может существовать безработица в стране, где человеческий труд необходим как воздух? И каким образом люди производили материальные ценности и накапливали богатства в доколониальную эпоху? Какие из этого можно извлечь уроки?

Однако вместо того, чтобы ответить на все эти вопросы, дать ему ключ, завладеть которым он так стремился, профессора повели его за собой в незапамятные времена и заставили бесцельно бродить по Египту, по Эфиопии, по Судану, и эти пасторальные прогулки были прерваны лишь появлением европейцев. Здесь историки поставили жирную точку и начали новый абзац. Просвещенному профессорскому уму история Кении до прихода колонизаторов представлялась ничем не вызванным перемещением народов и бессмысленными войнами между ними. Ученые так и не решились вникнуть в истинный смысл колониализма и империализма. Когда они затрагивали эту тему, вооруженное сопротивление народов Кении колонизаторам в их интерпретации превращалось в жестокие убийства; некоторые настаивали даже на реабилитации тех, — кто продался врагам в годы борьбы. Кто-то сочувственно цитировал слова губернатора Митчелла о примитивности народов Кении и пытался даже найти исторические причины этой примитивности, того состояния, которое он назвал недоцивилизацией. Природа была слишком добра к африканцам, заключил он. Итак, спрашивал себя Карега, выходит, африканцы заслужили жестокость колонизатора, который пинком сапога швырнул их в цивилизацию? В истории своей страны профессора не нашли ничего, чем можно было бы гордиться; они взахлеб оскорбляли и принижали усилия людей прошлого, их борьбу.

В отчаянии отложил он книги: может быть, все дело в его невежестве, в отсутствии университетского образования? Ну а как же сопротивление африканских народов? Как я же их герои, о которых рассказывают повсюду, где живут люди с черной кожей? Неужели все это существует лишь в его воображении?

Он обратился к политическим трактатам. Но оказалось, что это еще более запутанный лабиринт. Тут авторы подвешивали тяжелые закругленные фразы на тоненькую, готовую вот-вот лопнуть ниточку мысли, обращались к статистике или же выводили математические уравнения власти. Они рассуждали о политическом неравенстве, противопоставляя это понятие неравенству политики; о традиционной модернизации, противопоставляя ее модернизации традиций, или просто пересказывали, как работают местные правительства и центральный бюрократический аппарат, что возразил тот или иной политический деятель тому или иному политическому деятелю. В подтверждение всего написанного они цитировали разные книги и статьи и аккуратно ссылались на них в сносках. Тщетно пытался Карега найти хоть что-нибудь о колониализме и империализме; попадались лишь отдельные абстрактные фразы о неравенстве возможностей или о законах новых правительств, касающихся этнического равновесия.

Художественная литература немногим отличалась от политической: авторы верно описывали условия жизни, они сумели точно передать атмосферу страха, угнетения и лишений, но вслед за тем вели читателя по тропе неверия, мрака и мистики; что остается людям, кроме скептицизма? Неужели все мы — беспомощные жертвы?

Он запечатал книги и отправил их адвокату с единственным вопросом: «Почему вы прислали мне книги, в которых ничего не говорится об истории и политической борьбе кенийского народа?» И только после этого получил от адвоката довольно длинное письмо:

Вы просили прислать вам книги африканских ученых. Я хотел, чтобы вы получили возможность вынести самостоятельное суждение. Преподаватели, писатели, интеллектуалы — это всего лишь голоса, но не голоса вообще, не нейтральные голоса, а голоса, принадлежащие живым людям, группам лиц, классу имущих. Вы, ищущий правду в словах, поинтересуйтесь сначала, кто эти слова произносит. Их произносит тот, кто просто обосновывает нужды, капризы, причуды своего владельца и хозяина. Поэтому, зная, на кого работает тот или иной интеллект, вы сможете правильно оценить смысл и форму его проявления. Он служит или народу, который борется за свои права, или же тем, кто грабит народ. Не может быть нейтральной истории и политики, когда речь идет о грабителях и ограбленных. Если вы научитесь видеть, что делается вокруг, вы сможете сделать выбор.

«Видеть, что делается вокруг», — что он хотел этим сказать? «Сделать выбор»? Ему не нужны новые хозяева — он просто хочет доискаться истины. Но какой истины? Разве все они не должны стать на сторону черных в борьбе против белых?

Глядя в окно, он видел, как зеленеют поля. Зацветут злаки, потом поспеет урожай, бормотал он себе под нос, но все вопросы так и останутся без ответа. Неужели они бастовали только ради того, чтобы были написаны подобные научные исследования?

* * *

Мунира не мог постичь смысл совершающихся перемен, нового настроения, которое воцарилось в деревне после похода в город. Ванджа и другие женщины объединились в артель, которую они назвали «Ндеми-Ньякинья». Работали они сообща, поочередно обрабатывая участки друг друга во время пахоты, сева и сбора урожая. Мунира и Карега были заняты в школе, но раз в несколько дней все учащиеся вместе с учителями помогали бригаде. Кое-кто сначала сомневался в успехе этого начинания, но, увидев, как много может дать камуинги всего за каких-то несколько педель, тоже присоединялся к остальным.

Люди ощущали приближение новой жизни, какой-то неведомой силы — ее несли на своих крыльях надежда и страх. Былое спокойствие покинуло деревню. Теперь все знали, что угроза таится не только в засухе, но никто не решался выразить свои опасения вслух.

Мунира смотрел на Ванджу, и его поражало, с какой самоотверженностью отдается она крестьянскому труду. Он смотрел на ее руки — кожа на них потрескалась, загрубела, ногти обломались — и с трудом заставлял себя поверить ее рассказам о жизни в городе. Он желал ее, хотел обладать ею, и ему больно было от того, что она все время держалась от него на почтительном расстоянии. Но так же точно вела она себя со всеми, и это утешало его, примиряло с необходимостью ждать своего часа. Сам он был охвачен внезапной жаждой знания. Охота к чтению вернулась к нему, и всякий раз, когда они с Карегой ездили в Руваини за жалованьем, они заходили в книжный магазин. Ему казалось, что еще немного — и он постигнет суть вещей, и на душе у него становилось тепло.

Абдулла, оставшись один в своей лавке, вновь перебирал воспоминания, полные надежды и горечи. Он не знал, чему же теперь верить: ведь одна часто переходила в другую… стремительно и без предупреждений. Он радовался, что Иосиф начал учиться, и в минуты раскаяния спрашивал себя вновь и вновь, как мог он не пускать его в школу. По вечерам он с нетерпением ждал, когда все они, усталые, придут к нему в лавку — кто из школы, кто с поля, потому что только тогда, растворившись в их разговорах за кружкой пива, он был уверен, что спокойствие его души не будет нарушено воспоминаниями о днях минувших. Он видел, как преобразилась Ванджа, сроднившись с деревней, и ему казалось, что с наступлением дождей, обещающих хорошую жатву, что-то новое и в самом деле начнет происходить в их жизни.

Вернулись скотоводы. Они говорили о скоте, который погиб под палящими лучами солнца. Они рассказывали, как кочевали по равнинам. Они надеялись, что засуха никогда больше не повторится. Она не может повториться после всех принесенных ими жертв. Жизнь скоро должна снова войти в нормальную колею.

Однажды обычная смена сезонов явно нарушилась из-за запоздавших дождей. И этот новый, необычный сезон длился с декабря по март. Первый урожай после похода в город был не богат, но все же он не дал им умереть с голоду.

Люди приспособились к новым погодным условиям и после жатвы сразу взялись за пахоту, готовя землю к новым дождям и новому севу, а уж когда они наступят, знать никому не дано.

И снова илморогские крестьяне ждали дождей, снова в их сердца вселились страх и надежда. Как будто бы все здесь осталось по-прежнему. Поход в город, казалось, происходил когда-то давным-давно.

А затем внезапно и почти одновременно прибыли два грузовика, они доставили рабочих, которые принялись строить церковь и полицейский участок. Что это значит? — спрашивали друг друга люди. Это и есть развитие Илморога, обещанное им? В участке будет находиться начальник, объясняли приезжие.

Строители, разместившиеся в палатках, время от времени заглядывали к Абдулле. Их внешность и говор сразу выдавали в них чужих, и илморогцы ощутили вдруг свою солидарность, близость друг к другу — они как бы сплотились перед лицом пришельцев, невольно связывая их с унижениями, которым подверглись в городе. Даже Ванджа, Абдулла, Мунира и Карега приняли сторону местных против чужаков.

Но вскоре церковь и полицейский участок столь же внезапно были забыты.

Июль принес дожди.

Дождь лил две недели, не переставая ни днем, ни ночью, люди носа не показывали на улицу.

Строители сложили палатки, инструменты и уехали.

Дети пели, сидя на порогах домов:

Дождь, дождь

Я принесу тебе в жертву

Молодого бычка

И еще одного,

С колокольчиками на шее,

Что так звонко звенят — дин-дон!

Через две недели ритм дождя изменился: лило теперь лишь по ночам, а днем светило солнце. Дождь и солнце. Классическое сочетание, предвещающее богатый урожай. Так продолжалось до тех пор, пока поля не зазеленели всходами и не покрылись купами ярких цветов.

И поэтому, когда в конце сезона снова появились строители и опять принялись возводить двуединое здание церкви и полиции, страх сменился радостным ожиданием.

Второй урожай после похода в город обещал быть самым богатым в истории Илморога. Как это было непохоже на прошлые годы, когда самый большой урожай приносил сезон ньяхи, начинавшийся в марте. Мунира и Карега предложили крестьянам помощь школьников на время жатвы.

После сбора урожая готовились совершить обряд обрезания. Сыновья скотоводов будут посвящены в мужчины. Мальчиком Мунира часто убегал из дома, чтобы послушать песни, которые пели во время этого обряда. И после Сирианы он, молодой учитель, один или два раза украдкой бывал на такой церемонии. Было это еще до запрещения танцев во время чрезвычайного положения. На одной из этих церемоний он познакомился с Джулией. Тогда ее звали Ванджиру. Ее голос, манера танцевать, умение целиком раствориться в праздничном веселье заворожили его: вот та, которая наконец сделает его счастливым. Но Ванджиру превратилась в Джулию, и мимолетная мечта найти спасение в мире чувств разбилась о супружеское ложе.

Быть может, это было воспоминанием о той мечте, но он не переставал надеяться, что снова будет обладать Ванджей во время сбора урожая или потом, и чувствовал волнение в крови при одной лишь мысли об этом.

3

Во время сбора урожая — будь то кукуруза, бобы или горох — дух молодости вселялся в людей. Дети носились по полям, не обращая внимания на отчаянный визг и крики женщин, — те не могли равнодушно смотреть на вытоптанные полосы поспевших злаков. Иногда детям удавалось спугнуть зайца или антилопу, тогда они устремлялись в погоню через всю деревню и кричали: «Каа-у, каа-у… Лови! Держи!» Даже старики в эти дни уподоблялись детям, хотя изо всех сил пытались унять нетерпеливое возбуждение, когда тащили символические снопы на гумно. Усевшись в кружок, потягивая пиво или просто болтая о всякой всячине, они волновались, наблюдая, как дети, соревнуясь между собой, молотят палками груды бобов и гороха; их радовал приятный запах спелых зерен, с шелестом осыпающихся под ударами с сухих стеблей на землю. Женщины провеивали зерно на ветру; когда ветер вдруг утихал, они осыпали его проклятиями и ждали, держа на весу плетеные плоские корзины, готовые при малейшем дуновении ветерка вновь начать размахивать ими. Ветер точно поддразнивал женщин, издеваясь над их надеждами закончить работу до наступления темноты. На убранные поля выпустили коров, и они носились, задрав к небу хвосты, поднимая клубы пыли, жадно жуя сухие стебли. А иной раз какой-нибудь бык бросался вдогонку за телочкой, забыв об отдыхе и еде в надежде насладиться иными дарами.

* * *

Однажды вечером Мунира и Абдулла отдыхали от суеты лишь недавно закончившейся уборки урожая и толковали о предстоящем обряде посвящения. Карега объяснял Иосифу какие-то алгебраические премудрости. Мунира рассказывал Абдулле, что он всегда ощущал некоторую неполноценность из-за того, что над ним этот обряд совершился в больнице под наркозом, и он так и не почувствовал себя по-настоящему частью своей возрастной группы. Неожиданно появилась Ванджа в юбке, к которой прилипли сухие колючки. Абдулла налил ей пива. Мунира шутливо упрекнул ее: «Где же это скрывалась наша хозяйка?» Только Карега по-прежнему занимался с Иосифом. Ванджа сидела на низком стуле неподвижно, зажав юбку между коленями. Она смотрела на них долгим задумчивым взглядом. «Девушка-крестьянка», — подумал. Мунира, и ему вспомнилась поцарапанная кожа девушек, собиравших снопы в стоги. Все они наслаждались теперь праздностью, отдыхали после утомительного сбора кукурузы под палящим солнцем, и банки пива, выпитой вечером у огонька, было достаточно, чтобы сразу свалило в сон. «Точно из другого мира явилась, — продолжал размышлять Мунира. — Существует ли на свете какое-нибудь занятие, которое может сделать ее непривлекательной?» Глаза Ванджи возбужденно поблескивали, и огоньки эти не гасли даже тогда, когда она замечала на себе жаждущие глаза Муниры. Потом она заговорила, точно обращаясь к себе самой:

— Ну, я все теперь поняла. Вы не поверите моим словам. И все же я скажу: разве не должны мы спасти эту деревню, умилостивить духи тех, что уехали отсюда до нас? Иногда воспоминания причиняют мучительную боль. Разве не должны мы влить свежую кровь в эту всеми забытую деревню? Есть такое растение — тенгета, рассказать о нем могут только старики. Почему старики? А очень просто. Только они о нем и слышали. Это дикая трава равнины, скотоводы знают, где она растет, но не захотят нам показать. Ньякинья говорит, что до прихода европейцев скотоводы гнали из нее напиток, который пили только по окончании полевых работ, и особо — после обряда обрезания, свадьбы или по случаю сооружения новой соломенной кровли. Когда люди пили тенгету, поэты и певцы слагали песни, а провидцы изрекали пророчества. Колонизаторы запретили все это. Белый колонизатор сказал: «Здешние люди ленивы. Они по целым дням пьют тенгету. Поэтому они не хотят работать на железной дороге. И по той же причине они не хотят работать на наших чайных, кофейных и сизалевых плантациях. И не хотят быть рабами». Было это, рассказывает Ньякинья, после илморогской битвы; белые говорили, что наши воины, должно быть, были пьяны: как иначе могли они отважиться поднять руку на пришельцев, уже зная, как расправляются они с непокорными? Поэтому нам запретили гнать тенгету. Разрешалось готовить только более слабый напиток — муратину, и то лицензия выдавалась лишь вождям племен и подрядчикам, которые вербовали людей для работы на фермах европейцев, потому что, рассказывает Ньякинья, африканцы убегали оттуда. Да разве может целый народ бросить свою землю и работать на чужестранцев? Вот так и был утерян секрет приготовления тенгеты, его знают теперь лишь немногие. Этот напиток — дух играющего на гичанди, его пьют во время обряда, когда молятся о плодородии.

Карега, который давно уже перестал заниматься с Иосифом и внимательно слушал Ванджу, спросил:

— А вот илморогская битва… что она о ней рассказала?

— Знаешь, она говорит только то, что хочет. Что-нибудь расскажет, когда ее не просишь, а начнешь расспрашивать — замолчит. Спроси у нее сам.

— А про эту тенгету… она сказала, как ее делать? — спросил Абдулла.

— Обещала показать. Тенгета… Дух, который благословит плоды наших рук.

— Когда она покажет? — спросил Мунира.

— Скоро. Напиток будет готов ко дню свершения обряда. Когда старики начнут пить ньохи, мы угостим их нашей тенгетой.

— Отлично! Это будет наш праздник — прощание с засухой! — с мальчишеской горячностью отозвался Карега. — Праздник богатого урожая.

— Праздник прощания с засухой нашей жизни, — поправил его Абдулла.

— И моление о семени божьем, да упадет оно на нашу землю, — добавил Мунира.

— Деревенский праздник, — сказал Абдулла.

— И самое время — пока полицейский пост и церковь пустуют, — заключил Карега.

* * *

Они взялись за претворение этой идеи в жизнь. Местом действия стала хижина Ньякиньи. Старуха взяла зерна проса, замочила их в воде и положила в сизалевый мешок. Каждое утро в пять часов все они приходили в хижину посмотреть, проросли ли зерна. На третье утро они увидели у дверей хижины Ньякинью, она махала нм рукой: сюда, скорее. Сегодня она разглядела крохотные побеги, с детской радостью сообщила она. И действительно, точно выглядывая из бесчисленных пор мешковины, виднелись нежные желто-зеленые ростки. Есть бог на небе! Ванджа высыпала семена на поднос, и все они принялись аккуратно раскладывать их для просушки. Пальцы Муниры трепетали от близости Ванджи. Боже, вдохни силы в наши руки! Еще три дня прошли в нетерпеливом ожидании. И вот наконец! Старуха следила за растиранием зерен, а занималась этим Ванджа: она опустилась на колени, обвязавшись куском ткани так, что плечи ее были обнажены. Этот процесс сам по себе воспринимался как праздник — дети и даже мужчины уселись вокруг Ванджи и следили за движениями камня в ее руке. Она высыпала семена на широкий плоский кусок гранита — иноро — и с помощью небольшого камня — тхио — растирала просо. Зрители привставали и снова садились, глаза их неотрывно следовали за каждым движением ее прекрасного тела, пока семена наконец не превратились в густое вязкое месиво. Ванджа вся покрылась капельками пота, а глаза ее поблескивали от еле сдерживаемого возбуждения.

Теперь за дело взялась старуха. Она смешала кашицу из семян проса с жареной кукурузной мукой и переложила эту смесь в глиняный горшок, медленно добавляя в него воду и помешивая. На первый горшок она поставила горлом вниз второй, в котором было просверлено отверстие. В это отверстие она вставила бамбуковую трубку, другой конец которой опустила в широкий сосуд, на который поставила тазик с холодной водой. Затем она замазала щели и, когда все было готово, отступила на шаг, обозревая результаты своего труда и искусства. Карега воскликнул:

— Это же химия! Процесс перегонки.

Она поместила все сооружение возле очага. Теперь осталось только ждать, когда жидкость забродит. На это уйдет несколько дней, объяснила Ньякинья.

Деревня готовилась к празднику. Люди собирались группами, пели, танцевали — это была репетиция праздничного дня, предшествующего обряду. Дня, когда жители Илморога будут пить тенгету и славить богатый урожай.

Карега с нетерпением дожидался субботы. Он всегда любил сопровождающие ритуал посвящения танцы, а также песни, особенно такие, когда два или три певца садятся друг против друга и устраивают нечто вроде поэтического состязания. Ему казалось, что в один из таких дней его сердце перенесется в далекие края, где люди живут, спаянные духом общности.

Торжество происходило в доме Нжогу — одному из его сыновей, Нженге, тоже предстояло пройти обряд. И его, и Муриуки, и еще нескольких юношей ожидало испытание ножом, как говорили в народе.

Танцы накануне свершения обряда привлекли людей с ближних и дальних холмов. Пришли даже строители, и в доме Нжогу негде было повернуться. Получилось так, что и Карега участвовал в самом массовом танце, мумбуро. Вообще-то он, как и Мунира, не умел, танцуя, изображать драку. Иногда и в самом деле казалось, что один из танцующих швырнет другого в костер, и у Кареги сводило желудок от страха. Но и его вовлекли в круг, и вскоре он так накричался, что с него в три ручья лил пот.

Ванджа, улыбаясь, смотрела, как отплясывает Карега, весь без остатка отдавшийся праздничному веселью. Ведь он всегда был такой серьезный, что Вандже не раз хотелось пощекотать его, чтобы вызвать улыбку на его вечно задумчивом лице.

Мунира любил танцы, но сам никогда не участвовал в них, не знал слов песен, да и вообще держался слишком натянуто и неуклюже. Поэтому он лишь с грустью смотрел на общее веселье, чувствуя себя немного посторонним, чужаком, остановившимся у ворот незнакомого дома.

А дом этот принадлежал сегодня Кареге, Абдулле и Ньякинье. Особенно Ньякинье. Она мастерски пела, и непристойности с легкостью слетали с ее губ, так же как и похвалы и торжественные поздравления. Она умела, не нарушая мелодии и ритма, найти слова, касающиеся каждого односельчанина и каждого события. Большинство песен, под которые они танцевали, сопровождались рефреном, который подхватывали все. Ньякинья и Нжугуна разыграли даже целую эротическую оперу, исполненную драматического напряжения. Все остальные исполнители — старые и молодые, мужчины и женщины — образовали круг, и круг этот вращался, ноги двигались в такт песне, поднимая пыль столбом.

Нжугуна играет гостя, который остановился у ворот дома. Он воздает хвалу дому и спрашивает, кто хозяин, чтобы с его разрешения пасть на землю и выкупаться в пыли подобно молодому носорогу. Ньякинья отвечает ему, говорит, что рада гостю, что он может чувствовать себя здесь как дома.

Н ж у г у н а.

Покажи мне невесту!

Покажи мне невесту!..

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу…

Н ж у г у н а.

…По которой днем кричали мои козы.

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу,

Приветствуя молодых храбрецов.

В центр круга выталкивают Ванджу. Все показывают на нее пальцами, а Ньякинья говорит, что это и есть невеста, «она наша, правда, наша, а не чья-то еще, она не из Другого, соседского дома, и мне не придется выслушивать из-за нее множество оскорблений».

Почтительность Нжугуны мгновенно исчезает. На его лице написано презрение.

Н ж у г у н а.

Это и есть невеста?

Это и есть невеста?

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу…

Н ж у г у н а.

Такая черная, такая хорошенькая,

Но, увы, она же не девственница!

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу,

Приветствуя молодых храбрецов.

Ньякинья принимает вызов, она клянется отомстить гостю за оскорбление и обрушивает проклятия на весь его род.

Н ь я к и н ь я.

А ты на что-нибудь способен?

А ты на что-нибудь способен?

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу…

Н ь я к и н ь я.

Ты из тех, что горазды хвалиться,

А невесте от тебя мало толку!

Нжугуна не лезет за словом в карман, он снова бросается в бой с горделивой самоуверенностью опытного ухажера. Начинается настоящая баталия слов, жестов и намеков, подразумевающих всевозможные любовные коллизии. Толпа танцоров приходит в неистовое возбуждение — всем интересно, кто первый уступит, признает себя побежденным под тяжестью оскорблений. Ньякинья подавляет соперника, ее удары метко поражают цель.

Н ь я к и н ь я.

Та невеста была не про тебя,

Та невеста была не про тебя.

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу…

Н ь я к и н ь я.

Я просто сжалилась над тобой,

Увидев, как ты изнываешь.

Х о р.

Я пройду по всему Илморогу,

Приветствуя молодых храбрецов.

Нжугуна сдается. Почему, спрашивает он, единоутробные братья должны драться друг с другом, когда общий враг стоит у ворот? Он обращается с мольбой к матери. Он поет песню бойца, утомленного битвой, но возвращающегося домой с победой.

Н ж у г у н а.

Матушка, встречай меня!

Матушка, встречай меня!

Неужели ты думаешь,

Что возвращение твоего сына

Будут праздновать чужие люди?

Женщины затягивают песню, которая поется в честь новорожденного или бойца, вернувшегося после схватки с врагом.

Захваченный всеобщим возбуждением, Мунира тоже попробовал спеть песню, ему казалось, что он найдет слова. У Нжугуны и Ньякиньи все получалось так легко и непринужденно! Но, едва начав, он запутался. Теперь Нжугуна и Ньякинья вместе ополчились на него.

Н ь я к и н ь я.

Ты испортил нам всю песню,

Н ж у г у н а.

Ты испортил нам всю песню.

( в м е с т е ).

Ведь так же ты можешь испортить нам

песню,

Когда придет время обряда посвящения

юношей.

На помощь Мунире пришел Абдулла.

А б д у л л а.

Я не хотел испортить ваши сладкие

песни.

Я не хотел испортить ваши сладкие

песни,

Да только больно уж растрепались

Одежды певцов и танцоров.

Я только хотел их поправить.

Он замолчал, и тут же вступил голос Ньякиньи, теперь уже примирительный, знаменующий конец танца. Она пела, спрашивая: если нить порвалась, кому поручат связать обрывки? Ей ответил Нжугуна, обращаясь к Кареге: оборванную нить мы передадим тебе, Карега, потому что ты — Великий воин.

Все взоры обратились к Кареге, который должен был связать оборванную нить. Его ученики смеялись — не только потому, что он не мог сделать то, чего от него ждали, но и потому, что их учителя назвали Великим воином. И снова на выручку пришел Абдулла. Он запел о том, что, если старая нить порвалась, значит, пришла пора всем людям спеть новую песню, спрясть новую, более прочную нить.

На его призыв откликнулась Ньякинья. Все уселись на землю и стали слушать ее песню-гитиро. Сначала она с добрым юмором, шутливо, под всеобщий хохот спела о присутствующих.

Но внезапно голос ее задрожал. Она пела о недавних событиях их жизни. О том, как два года прошли без дождя, о приезде внучки и учителей, о походе в город. Она рассказывала, что когда-то представляла себе город сокровищницей, где хранятся неисчерпаемые богатства. А увидела нищету, калек и попрошаек; она увидела мужчин, множество рожденных женщинами мужчин, которых извергала дымящаяся труба — огромное здание, и ей стало страшно. Кто же поглотил все богатства земли? Кто поглотил их?

Теперь она пела не о той засухе, которая обрушилась на них в прошлом году — ее, волновали все засухи ушедших веков, — и не о том походе, что они совершили, а о походах людей в мифический край, где живут Гиганты: у каждого из них по две пасти, и они пожирают людей. Она пела о других битвах, других войнах — о приходе белых колонизаторов и об отчаянной борьбе, какую вели против них юноши, едва совершившие обряд посвящения. Да-да, именно на долю молодых всегда выпадает изгонять прочь чужеземцев, врагов, именно молодым пришлось сражаться с Гигантами, людоедами о двух пастях; вот в чем и заключается смысл обряда, той крови, что проливается, когда мальчика посвящают в мужчину.

Воспев молодых, она замолчала. Женщины четырехкратным возгласом одобрили ее песню. Ньякинья заставила их снова пережить историю их народа.

Праздник продолжался допоздна. Он был воистину прекрасен. Но к концу праздника Карега почувствовал неизъяснимую грусть. Ему показалось, что он держит в руке осколок камня удивительной красоты, случайно извлеченный из земли, или же слышит прекрасную мелодию, залетевшую к ним на какое-то мгновение из далекого, умершего мира.

* * *

Позже, когда свершился обряд у реки, Карега и Мунира пришли в лавку Абдуллы, чтобы там дождаться Ванджи с Ньякиньей и ее таинственной травкой. Ванджа зашла за ними вечером, и они все вместе направились к дому Ньякиньи.

— Мы обыскали все и нашли наконец место, где растет эта трава, и даже в изобилии, — сказала Ванджа.

— Значит, вас не было во время обряда? — спросил Абдулла.

— Ну что ты, конечно, мы там были. Все юноши держались мужественно. Никто не струсил, и нам никого не пришлось бить.

Крохотные цветы с четырьмя красными лепестками. У них не было запаха.

Тенгета. Таинственный дух.

Ньякинья разобрала перегонный аппарат. Сосуд был полон чистой белой жидкости.

— Это всего лишь… да пока что это просто ничего, — объяснила Ньякинья. — В таком виде этот напиток способен только отравить ваши мозги и внутренности. Однако стоит добавить в него тенгеты — и получится несравненное питье. Тенгета. Желанная мечта. Она открывает глаза тем, на кого пало расположение божие, она заставляет их выйти за пределы времени и беседовать с предками. Она развязывает языки провидцам, подсказывает слова певцам и поэтам, дает детей бесплодным женщинам. Но только пить этот напиток надо с верой и чистыми помыслами в сердце.

Они стали рядом с ней, когда она выжимала капельки зеленоватой жидкости в сосуд. Раздалось легкое шипение, и напиток приобрел светло-зеленый оттенок.

— Попробуем сегодня вечером, попозже. Ванджа пригласит старейшин — это не детское питье.

Все пришли в назначенное время. Атмосфера недавнего обряда посвящения располагала к искренности, рождала ощущение близости, как будто все собравшиеся хранили общую тайну. Они сели в круг, по старшинству. Мунира оказался рядом с Нжугуной, Ванджа — между Абдуллой и Карегой. Все развязали свои повязки, сняли обувь — все, что сковывало тело, лишало его свободы. Хозяйка приказала вынуть из карманов деньги, этот предательский металл, который вносит раздор в дома и манит мужчин в город. Собрав деньги, она сложила их на полу за пределами ритуального круга. Потом и сама села.

— Просо — божья сила. — Ньякинья плеснула несколько капель на пол и произнесла: — За тех, что ушли до нас, и за тех, что придут после нас, своим чередом и в свое время.

Затем налила в маленький рог немножко жидкости и принялась наставлять присутствующих, поочередно оглядывая каждого.

— Дети мои, — вещала она, держа в руках маленький рог, — всегда пейте из общего сосуда, и пусть каждому достанется равная доля. И пусть сначала старшие отведают питья. Потом задумайте желание и предайтесь своей мечте. Кто знает, а вдруг вам повезет, если вы будете наготове, и мечта сбудется. А мне сегодня ничего не нужно. Я только вберу в себя запах тенгеты.

Она поднесла рог с напитком к носу и втянула в себя воздух. Затем слегка попробовала кончиком языка.

— Увы, я постарела. У меня больше нет желаний. Кроме одного. Соединиться с моим мужем в другом мире. Знаете ли вы, что мы стали мужем и женой в просовом поле, когда прогоняли оттуда птиц? Он очень хорошо разбирался в травах, мой покойный муж. — Он учил меня делать этот чудодейственный напиток, когда мы лежали с открытыми глазами, прислушиваясь к птичьему гомону. Каждую ночь мы вбирали в себя запах напитка и выпивали по одной капле, и вокруг нас всегда был мир. Ростки проса ласкали паши тела и… и… послушай, Нжугуна, почему бы тебе не начать, а затем передать рог по кругу?

Ее голос принес покой в их сердца, и каждый, дожидаясь своей очереди, чувствовал близость к остальным. Когда пришел черед Муниры, он понюхал напиток, и кисловатые пары ударили ему в голову. «Ты должен пригубить питье», — сказал ему кто то. Он почувствовал, как вспыхнула его глотка — тенгета напоминала отвар листьев эвкалипта, которым лечили Иосифа, — и желудок опалило как огнем. Несколько секунд он ощущал только это жжение в голове и в желудке. Но постепенно пламя угасало, тело и мозг расслабились, потеплели, стали удивительно легкими. О, этот сумеречный внутренний покой. Веки немного отяжелели, он ощутил сонливость, но видел все необыкновенно отчетливо — все до мельчайших подробностей. О, эта ясность света. О боже, эти дивные краски твоего света. Переливающиеся краски радужной мечты. Теперь он был птицей, он взлетел высоко-высоко, и тогда земля и небо, прошлое и настоящее открылись пред ним. Старуха Ньякинья, чье тело было закалено землей, дождем и солнцем, превратилась в звено, связующее прошлое, настоящее и будущее. И он увидел ее в черных одеждах во время богослужения, увидел далеко-далеко в прошлом и в будущем, в одном непрерывном и безграничном движении времени, увидел ее возле Ндеми, который ради своих детей расчищал леса, покорял стихию и овладевал секретами природы. Прошлое, настоящее и будущее соединились в нечто нерасторжимое, и дети его учились во имя некой общенародной цели; они тоже валили деревья, поднимали целинные земли, открывали новые горизонты во славу человека, его творческого гения. Постепенно до его сознания донесся отдаленный голос, который требовал: «Открой нам свои мечты и желания». Он замер посреди полета… Чего желает он от жизни? К чему стремится? Родители приучили его к осторожности, и он, Мунира, привык спокойно стоять на берегу, наблюдая, как ручьи и реки перекатываются через камни и гальку. Его как бы не касалось все это, он всегда был посторонним наблюдателем жизни, наблюдателем истории. Ему хотелось сказать: «Ванджа! Подари мне в новолуние еще одну ночь в твоей хижине, и с твоей помощью, погрузившись в тебя, я сумею заново войти в жизнь человеком действия, игроком, созидателем, а не… механизмом с выключенным приводом». Но, когда он заговорил, голос его звучал до странности монотонно:

— Я и в самом деле не знаю, чего желаю, и вряд ли у меня есть мечты. Но то, что я вижу сейчас, — что это? Что означает это движение вокруг меня? Мне кажется, я вижу Ньякинью, такую же, какой она была вчера и какой будет завтра! Я вижу ее подле Ндеми, но разве такое возможно — ведь он жил в незапамятные времена? Я также вижу ее около мужчин, которые отправляются на войну: расскажи, расскажи нам, Ньякинья, — ты ведь уже начала свой рассказ во время похода в город. Что они увидели? Что же такое они увидели, почему все это скрылось вдруг от моих глаз?

* * *

Что ж, дети мои… вы задаете так много вопросов, а ведь я уже говорила вам, что рассказывать-то больше почти нечего. Ты учился в школе. Ты и этот юноша учите теперь наших детей. Что же вы им рассказываете? Что мы всегда были такими, как сейчас, и такими останемся. А ты, дочь моя, разве тебе не пришлось повидать больше, чем ты решаешься нам рассказать? А ты, Абдулла? Какие еще секреты прячешь ты в обрубке, оставшемся у тебя вместо ноги?.. Ушедшие потомки… но когда-нибудь они снова придут к пониманию самих себя, и тогда царство бога и человека снова будет принадлежать им. Ндеми проклял своих потомков: его дети никогда не должны были покидать эту землю, они должны были защищать ее своей кровью, — эту землю и все, что она родит. Мне до сих пор не все понятно: почему невзирая на наши копья, на наше численное превосходство, они разбили нас и разбросали по всему свету… мне непонятны эти вечные смены плодородия и бесплодия, засухи и дождя, ночи и дня, разрушения и созидания, рождения и смерти. Да, много еще есть вещей, недоступных моему разумению.

Вы помните, у меня был муж. Он был из тех, кто таскал на себе съестные припасы и оружие для белых людей в их междоусобных войнах. Он не хотел быть рабом, как Мунору. Вождь, которого белые назначили надзирателем над носильщиками, потребовал, чтобы каждый из носильщиков принес ему жир от десяти овец и коз. Мой муж был гордый человек. Он решительно отказался. Тогда его занесли в списки бедняков, которые по своей бедности не могли сдать вождю сало. Он был состоятельный человек, но гордый.

Когда белые сражались на войне, некоторых из наших односельчан забрали работать на. их фермах. Вы только подумайте: обрабатывать поля белых, тогда как наши собственные поля были в полном запустении! Потому что женщина одна не может делать всю работу на ферме. Как может она выращивать сахарный тростник, ямс, сладкий картофель, что всегда было уделом мужчины? Как может она вспахать залежные земли? Как может она ковать железо, изготовлять цепи, тянуть проволоку, делать ульи, плести из прутьев загоны для скота? Как может она делать все это, а кроме того, еще и свою женскую работу?

И вот некоторые, сначала поодиночке, а потом собираясь группами, с грузом на голове, потянулись к побережью, прорубая себе в лесах дорогу, а иной раз следуя по тропам, проложенным в прошлом разбойниками из племен суахили и арабами с побережья. И вдруг — прежде чем они достигли Кивбези — они увидели этого зверя на земле. Он был чудовищной длины — ничего подобного они не встречали раньше, он был страшнее, чем Ндаматиа из моря, под сенью которого мы живем до сих пор. Глаза его ярко сверкали, его раздвоенный язык издавал шипение, пасть извергала огонь, и, хотя все они прошли обряд посвящения, путники приросли к земле, словно зачарованные. До них донесся голос: «Не прикасайтесь к этому чудовищу, которое ползает на собственном брюхе. Разглядите его внимательно и уразумейте, чем наделяет господь детей своих в этом мире, не имеющем ни конца, ни края». Они падали от изнеможения. Они оставили позади многие мили, шли днем и ночью, превозмогая усталость и желание броситься на землю и забыться в долгом сне. А теперь им преградило путь это чудовище. Один из них взял камень и швырнул его в зверя. Тот стремительно поднял голову и изверг из себя огонь, который был в десять раз жарче и ярче молнии, и с шипением, от которого содрогнулась земля, пополз от них, волоча по земле свое брюхо. Жажда крови обуяла путников. Они кидали камни, осыпали зверя проклятиями и даже смеялись, радуясь легкости своей победы. Слушайте же, дети мои, слушайте и проникайтесь страхом перед путями господними. Никто из тех, кто прикоснулся к зверю, не вернулся. Одни погибли под огнем немецких винтовок, других свалила малярия, третьи пали от страшной, мучительной рвоты. Лишь немногие из них вернулись с войны.

— А твой муж? — спросил кто-то.

— Он вернулся. Да, он вернулся, но это был не тот человек, с которым мы лежали рядом, тесно прижимаясь друг к другу телами, скользкими от масла мварики и пота.

Она снова замолчала. Качнула разок сосуд с тенгетой и положила руку на мешалку. Она уже не была с ними; как и в тот раз, во время похода, когда Ньякинья начала свой рассказ, она погрузилась в собственный мир грустных мыслей и воспоминаний. Так она и сидела, положив руку на мешалку, слегка наклонив голову и глядя на землю, не отвечая на вопросы, что были написаны на лицах ее слушателей.

* * *

Карега смотрел на согбенную фигуру старухи и повторял про себя: «Никогда больше, никогда больше так не будет». Он повторял эту фразу снова и снова, как будто только она и могла выразить всю трагедию, весь скрытый смысл ее истории, а скорее, их общей истории. Такое же состояние охватывало его и после смерти Муками, и после исключения из Сирианы, и после недавнего похода в город. В самом деле, думал он, история ведь не повторяется, и история его народа тоже — то прошлое, которое он стремился постичь в Сириане и в илморогской школе. О каком же прошлом идет речь? О Ндеми и о прародителях народа, от Малинди до Сонгхая, от Мыса штормов до Средиземного моря? О прошлом погибших цивилизаций, о том, как не давали расти, развиваться черным людям, разбросанным по всему миру, чтобы утолить голод ненасытного бога прибыли, божества-чудовища, о котором говорил адвокат? О сожженных жилищах и погубленных урожаях, о болезнях, занесенных к ним на континент? Или же о прошлом Лувертюра, Тернера, Чаки, Абдуллы, Коиталела, Оле Масаи, Кимати, Матенге и других? Или о вождях, которые продавали людей своего племени в рабство, о тех, кто нес на своих спинах Стэнли и Ливингстона, о тех, кто с готовностью дал убедить себя в том, что служение белому человеку есть служение богу? О прошлом Киньянжуи, Мумиа, Ленаны, Чуи, Джеррода, Ндери Ва Риеры? Ведь у Африки нет единого прошлого, у нее несколько прошлых, и они ведут между собой нескончаемую борьбу. Образы теснили друг друга. Он пытался уловить каждый из них, запечатлеть его в памяти, заставить выдать тайну, но это никак ему не удавалось. И вдруг, по мере того как прошлое все больше раскрывалось перед ним, он увидел — или ему это только показалось — лицо своего брата! Но как же такое возможно — ведь он его никогда не видел? Но лицо не исчезало, оно стояло перед ним, это ускользающее видение прошлого! Он вспомнил историю, которую рассказал им на равнине Абдулла, и подумал: а вдруг Абдулла знал Ндингури? Ведь он родом из Лимуру. Потом он подумал о Мунире: тот знал его брата, он мог бы больше рассказать о нем. Однако, несмотря на то, что они почти два года провели рядом, бок о бок, они удивительно мало знали друг о друге. Мысль о Мунире вызвала в памяти лицо Муками. Может быть, это воздействие тенгеты? Да нет — лицо Муками преследует его всю жизнь.

Много раз, молитвенно прижав руки к груди, пытался он найти какие-то слова, способные выразить его чувство. Сейчас, под властью тенгеты, ему показалось, что он нашел их. И вдруг, вопреки тому что лицо Муками по-прежнему как живое было перед его глазами — может быть, он переправился через реку времени? — ему захотелось смеяться. Он вдруг вспомнил, как Фродшем внушал им, что, если человек берется за перо, он должен быть готов к исповеди: «Дети мои, это возвышенное деяние, обряд очищения». Он говорил, что Иисус и Шекспир изменили английский язык. Перед тем как они начинали писать сочинение, он со всей серьезностью читал им лекцию: «Дети мои вы должны запечатлеть на бумаге только свои истинные чувства». Но они не верили ему, не верили, что сочинение — это исповедь страстей и мук, сжигающих душу. Он Карега, к примеру, часто выдумывал небылицы на героические темы и вплетал христианские поучения в самые простые истории. Вроде рассказа о визите к тетушке. Эта выдуманная им тетушка, вспомнил он сейчас, преследовала его все школьные годы, и он никогда не мог понять, почему учителя — черные, белые, красные и желтые — были вечно озабочены чьими-то тетушками, чьими-то каникулами, первым посещением каких-то городов. Муки и страсти. Какая чушь, подумал он. То, что он на самом деле чувствовал, то, что действительно происходило с ним в жизни, не было предназначено для пера. Есть вещи, которые нельзя выразить на бумаге, они касаются только самого человека, как же можно ради какой-то отметки раскрыть свое сердце другому человеку, учителю? И поверят ли ему, если он напишет, что он не навещал никакой тетушки и не посещал никаких городов, что каждый вечер на закате он просто уходил в горы, откуда открывается вид на болота Мангуо, и ждал ее, ждал, что она встретится ему на пути? И он, Карега, молился, чтобы Христос, бог, господь — тот, что там, на небесах, — заставил ее выйти из большого дома на прогулку в поле, в горы, к болоту — куда угодно!

— Просо — божья сила! — заговорил он, и в тишине, пока рог с тенгетой передавали по кругу, он понял, что сейчас расскажет им об этом. В конце концов разве не набрасывал он этот рассказ несчетное число раз в своей тетради, мысленно повторяя его про себя.

— Что бы я ни делал, куда бы ни шел, спал ли я, бодрствовал ли, она всегда была во мне, неслышно прикасалась к моим мечтам и желаниям. Как будто я встретил ее в ином мире до прихода в этот и она подала мне знак, по которому я должен был узнать ее.

Впервые я встретил ее, когда она сидела у обрыва каменоломни в Мангуо, на горе, которую мы называли Матабуки, неподалеку от жилищ Нджинджу Ва Ндуки и Омари Джума, которого мы звали Умари Ва Джума. Она сидела у самого обрыва, упершись руками в землю, свесив ноги над бездонной пустотой. Дальше, за горой, проходила шоссейная дорога. Люди рассказывали, что ее прорубили на склоне горы итальянские военнопленные. Мне всегда казалось, что машины и велосипедисты как будто извергались внезапно из горы и потом проглатывались ею — такой крутой поворот делала дорога в том месте, которое называлось Изгибом Кимуньи, напротив кряжа Киейя, где была школа Мангуо. Меня поражала смелость этой девушки — у меня всегда кружилась голова при одной лишь мысли о том, чтобы подойти к краю обрыва. И все-таки однажды я приблизился к ней; она посмотрела на меня и пригласила посидеть рядом. Только и всего. Я колебался. «Ну садись, чего боишься?» — сказала она. — «Кто тебе сказал, что я боюсь?» — возмутился я. Мне ничего не оставалось, как подойти, — не мог же я выглядеть в ее глазах трусом. И все же страх не отпускал меня. Сердце неистово стучало, ноги подгибались, колени дрожали. Я боялся. Я очень боялся. Но страх и сковывал меня, и возбуждал. Странная вещь — я шел по узкой тропе между жизнью и смертью, ноги меня не слушались, но что-то похожее одновременно на боль и радость клокотало в моей крови, и это было очень сильное ощущение. Мне хотелось плакать, но я шел вперед, привлекаемый, словно магнитом, ее лицом, улыбкой, узенькой щелочкой между передними зубами, — все это я видел и раньше, но как-то не обращал на это внимание.

Мы сидели, говорили и смотрели, как улетают на закате птицы тхабири. Конечно, я знал ее и раньше — ведь моя мать арендовала землю на одной из ферм ее отца, за горой, недалеко от города Лимуру, где жили поселенцы.

Она спросила, почему я не хожу в школу. Я ответил, что хочу учиться, но то была неправда. Она сказала, что учится в школе Камандура. И тогда я поклялся, что тоже пойду в школу.

Всю следующую неделю я каждый день ходил на поля ее отца собирать желтые цветы пиретрума.

Вообще работа была для меня делом привычным, но теперь я придавал ей особое значение, а мать удивилась: что это на меня вдруг напало. Я сказал ей, что хочу пойти в школу и мне надо заработать денег — внести плату за учение.

Иногда она приходила мне помогать и рассказывала про свою школу. Она приносила спелые красные сливы и необычайно вкусные груши.

Так я заработал достаточно денег, чтобы оплатить учебный год. Видя, как я одержим новой идеей, мать согласилась взять на себя остальные расходы.

Муками учила меня тому, что знала сама, и я делал успехи. Учителя разрешали мне перескакивать через один-два класса, и через два года я отставал от нее только на один класс.

Мать моя была богобоязненная женщина, она вечно шептала молитвы. Но меня она так и не смогла заставить молиться или хотя бы попытаться постичь смысл молитв.

Молиться меня научила Муками. Моя первая молитва — Муками мне сказала, что бог делает все, о чем его просят, — была произнесена по дороге в школу под кедром, на том месте, которое мы называли Камутараква-ини.

В тот день ее не было рядом со мной. Я думал, она заболела или с ней случилось что-то еще. Но так или иначе, чувства, каких я никогда не испытывал прежде, внезапно овладели мною. Я склонил голову, закрыл глаза и попросил бога исцелить ее. И еще я попросил: «Господи, если верно, что ты всемогущ, сделай так… сделай так, чтобы Муками стала моей».

По воскресеньям и в дни школьных каникул я работал на плантации ее отца, и она снова приходила мне помогать.

Мы часто бродили с ней в камышах озера Мангуо, гоняли птиц тхабири, собирали яйца.

А иногда — на поле, где рос пиретрум, или на берегу озера — мы с нею боролись. Она падала на землю, и я падал на нее, и она начинала плакать, тогда я вставал, и она тоже вставала, отряхивала пыль и травинки с юбки и смеялась надо мной, называла меня трусом. Тогда я бросался за нею вдогонку, мы снова боролись, потом внезапно она становилась вялой, как бы обмякшей. Я осторожно опускал ее на землю, и какая-то странная песня начинала звучать в моей крови, и она снова плакала, называя меня злым и грешным. Тогда я отходил от нее, а она опять надо мной смеялась, и я ненавидел ее за то необъяснимое, что со мной творилось.

Она уехала в школу Канджеру, и мне казалось, что наши пути разошлись. Через год я отправился в Сириану. Эти две школы, как вы знаете, расположены неподалеку Друг от друга, их разделяет долина. Мы встречались с ней по субботам и говорили о наших школах, учителях, о семьях, об Ухуру — обо всем.

Мы виделись и во время школьных каникул, но не очень часто, один или два раза — в церкви.

Шел ее четвертый год в высшей школе, а мой — третий, когда я начал замечать перемены в ее отношении ко мне. Она стала раздражительной, точно за что-то на меня сердилась, по если я не приходил, она сердилась еще больше. Я вечно делал все невпопад, и мне казалось, что это из-за экзаменов.

Однажды во время каникул она зашла к нам домой и позвала меня в церковь. Мы шли по той же пыльцой дороге, по которой детьми ходили в школу, вспоминали друзей и разные истории, которые происходили с нами. Был у нас один парень — такой худющий, длинный; его доводили до слез, дразня стервятником. Еще была дочь Кимуньи, по рассказам — одной из самых красивых женщин в наших краях. Мы пришли в церковь и очень обрадовались — на кафедре в тот день был преподобный Джошуа Матенжва, самый популярный среди молодежи проповедник. Во время проповеди Муками держалась с непривычным оживлением; раньше она всегда старалась, чтобы родители не увидели ее со мной или с каким-нибудь другим парнем, а в тот день ей как будто было все равно. После службы мы шли по шоссе, ведущему через Нгениа в Нгуируби. Мы валялись на траве и мечтали: кончим школу, поступим в университет, поженимся, заведем детей и так далее, мы даже спорили, кто у нас родится первым — мальчик или девочка. Она хотела сына, а я дочку, и мы спорили и не замечали, как бежит время. Потом мы бегом помчались через Гитоготи, и неподалеку от Мбири она вдруг предложила: давай, как в детстве, собирать на озере яйца тхабири. Безумная затея — уже темнело, — но это было замечательно. Мы бродили по колено в воде, над нами летали птицы, наши ноги путались в камышах и высокой траве, и это замедляло продвижение к центру озера.

Посередине озера Мангуо высились два холмика, которые никогда не покрывались водой, какие бы дожди ни шли. Позже я узнал, что это остатки плотины, ее построили давным-давно молодые люди по требованию Мукома Ва Нджирири: он был тогда вождем и поставил это условием их посвящения в мужчины. Но в детстве все мы верили легенде о том, будто эти горбы двух гигантских акулоподобных животных, которые обитали когда-то в озере, а тростник на холмиках — их шерсть. Мы добрались до одного из этих холмов и сели. Вокруг была тишина. Удивительная тишина. Мы смотрели, как улетают вслед за солнцем птицы тхабири. Мы сосчитали собранные яйца. Их оказалось десять штук. Они лежали между нами. Муками вдруг вскрикнула и точно окаменела; я увидел, что в подбородок ей впилась пиявка. Я оторвал пиявку, из ранки бежала кровь. Я вытер кровь и принялся успокаивать ее, а она сказала: «Прекрати, я не маленькая». Я рассердился, она тоже, а когда она назвала меня большим ребенком, мне захотелось ее ударить, но она схватила меня за руку, и мы стали бороться. Я здорово разозлился, повалил ее и прижал к земле. Удивительное тепло вдруг разлилось по моему телу, кровь застучала в висках. Муками крепко прижалась ко мне, и над нами опустились сумерки, и весь мир был так спокоен в своем плавном движении.

Когда я проснулся, уже совсем стемнело и на небе взошла молодая луна.

Муками сидела рядом со мной. Она раздавила все яйца, вокруг нее всюду валялась скорлупа.

«Что ты сделала? — спросил я. — Зачем ты это сделала?»

И тут я увидел, что она плачет. Я взял ее за руку, сказал, чтобы она не волновалась понапрасну, что ничего плохого с ней не будет, — я ведь все равно на ней женюсь.

Она посмотрела на меня очень печальными глазами и сказала:

«Не в этом дело. Совсем не в этом дело».

«А в чем же?» — спросил я, чувствуя, что мне, как видно, не понять ни ее, ни вообще какую-либо из женщин.

Ее следующий вопрос буквально потряс меня, настолько он был неожиданным:

«Был у тебя брат, который умер или каким-то образом погиб?»

Брата я представлял себе смутно. Вернее, у меня сохранилось неясное ощущение, будто я видел его когда-то очень давно, когда был еще совсем маленьким. Что-то, видимо, случилось тогда, из-за чего мы переехали на ферму отца Муками и поселились в деревне. Все перепуталось в моем сознании. Один или два раза — должно быть, наслушавшись сплетен соседей, — я спрашивал о брате у матери, по она отмахивалась от меня и говорила, что он уехал к отцу в Рифт-Вэлли, а поскольку я и отца никогда не видел, больше вопросов я не задавал.

«Не знаю, — проговорил я наконец. — Может быть… хотя нет, не думаю. Мне говорили, что мой брат уехал в Рифт-Вэлли. А почему ты о нем спрашиваешь?»

«Дело в том, что отцу все известно про нас с тобой. Он знает, что ты сын Мариаму. Он говорит, что твой брат был в «мау-мау»… и что это он предводительствовал бандой, которая ворвалась в наш дом; это он отрезал отцу правое ухо, обвинив его в сотрудничестве с колонизаторами и в том, что он читает проповеди против «мау-мау». Несмотря на Ухуру, отец никогда не простит его и никогда не позволит мне выйти замуж за человека из бедной семьи, да к тому же еще с таким, по его мнению, преступным прошлым. Вот уже год он твердит, чтобы я порвала с тобой. А сегодня сказал, чтобы я выбирала: он или ты. Я должна тебя бросить, если не хочу искать другого отца и другой дом.»

Мы брели назад по холодной воде, пробираясь через камыши; вокруг — только лунный свет и тишина. Я проводил ее до дому и пошел к себе в Камирито. Я попросил мать рассказать о брате.

«Скажи мне правду», — потребовал я.

«Его звали Ндингури. Он носил бойцам патроны, и белые повесили его. Не задавай мне больше никаких вопросов. Не мне судить поступки мужчин. Все мы в руках божьих.»

Никогда больше не видел я Муками.

Она бросилась с обрыва в том самом месте, где мы впервые встретились с ней. Ее не успели довезти до больницы Ага Хана в Найроби.

4

Это необычайное признание поразило всех присутствующих. Старуха сидела неподвижно, уставившись в одну точку. И лишь рука ее все быстрее и быстрее помешивала в сосуде с тенгетой. Ванджа придвинулась поближе к Кареге, Мунира прерывисто вздохнул — то ли всхлипнул, то ли закашлялся. Он встал и вышел. Он и сам не мог понять причину внезапно охватившего его гнева. Муками, его сестра, единственная всегда была на его стороне, и он не знал теперь, кого винить в ее смерти — Карегу или отца. Придя в себя, он вернулся в хижину и стал свидетелем весьма странного, даже жутковатого зрелища.

Абдулла, схватив Карегу за плечи, тряс его изо всех сил и повторял один и тот же вопрос: «Ты, ты — брат Ндингури?» Его голос был похож на рев зверя, которого душат.

В его сознании — но откуда им-то это было знать? — бурлили воспоминания детства: вместе с другом они бегают по мясным и чайным лавкам в Лимуру, ищут на помойке возле бакалеи Манубхая заплесневелый хлеб; горькие и сладкие мечты о школе, неосуществимые в колониальной Кении; воспоминания о поисках хоть какого-то места или ремесла; годы труда в сапожной мастерской; годы пробуждения и новые мечты о черном Давиде, который при помощи пращи, стрелы и украденного ружья восторжествует над белым Голиафом с его толстой чековой книжкой и пулеметами; мечты о полном освобождении, когда черный человек сможет высоко поднять голову, когда он почувствует себя хозяином своей земли, своей школы, своей культуры — воспоминания обо всем этом и о многом другом… а рядом с этими воспоминаниями… утрата… сознание невосполнимости утраты.

Он не мог облечь эти мысли в слова. Он все повторял:

— Ты? Ты? Ты — брат Ндингури?

Они ждали, что будет дальше, ждали объяснения.

Абдулла бросился на свое место и жадно отхлебнул тенгеты. Все в недоумении смотрели на него; его необъяснимая вспышка на время отвлекла их от истории Кареги. Какое-то время он, казалось, полностью пребывал во власти тенгеты, потом оглядел присутствующих, глаза его остановились на Кареге. В насыщенной незаданными вопросами тишине прозвучал его взволнованный, слегка поющий голос:

— Просо — божья сила! Ндингури, сын Мариаму. Ндингури, мое детство, Ндингури, храбрейший из всех. Неоплаканный, неотомщенный, лежит он где-то в общей могиле. В братской могиле. Неизвестный, невоспетый солдат кенийской свободы…

Слушатели ощущали какое-то непонятное беспокойство, даже смущение.

Но вот он овладел собой и заговорил усталым голосом, почти безучастно.

— Просо — божья сила! — повторил он. — Ндингури, сын Мариаму. Утром он пришел в нашу хижину, и моя мать сварила нам просяную кашу. Через день или два была его очередь уходить в лес. Я еще не принес присягу верности и потому не мог присоединиться к бойцам. Покончив с кашей, мы вышли во двор и прислонились к стене хижины, греясь в лучах утреннего солнца. День выдался хоть и солнечный, но ветреный и довольно холодный. Мы обошли наше крохотное, не больше акра поле, бесцельно выдергивая сорные травинки, торчавшие среди побегов гороха и бобов. Мы кидали камни в грушевое дерево, которое росло посредине поля, соревнуясь, кто первый собьет грушу. Но и эта игра, и сами груши не радовали нас. Часов в десять мы направились к индийской лавке, Прошли мимо дома Кимучи Ва Ндунгу, богатого сторонника «мау-мау», которого потом убили белые. Остановились неподалеку. Дом был новый, только что отстроенный, каменный — единственный каменный дом во всем районе, принадлежащий человеку с черной кожей, и мы спросили себя: наступит ли день, когда каждый кениец сможет иметь такой вот дом? Идингури сказал: «Поэтому я и хочу присоединиться к Кимати и Матенге». Возле индийской лавки нам предстояло встретиться с одним человеком, у которого были какие-то темные связи с колониальной полицией: он доставал там патроны, взамен поставляя хорошеньких девочек. Во всяком случае, так выходило по его словам. Его сестра была девушкой Ндингури. Они были родом из Нгечи или Кабуку, а может быть, из Вангиги, да, думаю, из Вангиги; но он частенько околачивался в Лимуру. Он в самом деле несколько раз продавал нам патроны, которые мы тотчас же переправляли в лес нашим братьям в соответствии с клятвой единства, которую мы приняли. Сегодня он должен был принести нам еще патронов, а может быть, и пистолет. Ндингури, сын Мариаму… Он был настолько возбужден, мыслью о пистолете, что не мог этого скрыть; радостное волнение было написано на его лице. Я подшучивал над ним и воспевал его грядущие подвиги. «Однажды некий воин отправился на территорию врага, — говорил я. — Когда вернулся домой, он стал рассказывать своему отцу о сражении: «Враг ринулся на меня и ударил в ребро. Я упал. Тогда на меня ринулся другой, и его копье едва не пронзило мне шею. Третий швырнул в меня дубину, и она стукнула меня по носу…» Он все рассказывал и рассказывал и не замечал, что отец сердится — все сильнее и сильнее. «Сын мой, я посылал тебя туда не для того, чтобы тебя побили и чтобы ты потом радовался своему поражению. Расскажи-ка все эти сказки не мне, а своей мамочке.» Мы рассмеялись. Внезапно он остановился посреди дороги и направил на меня пальцы, сложенные наподобие пистолета. «Ни с места, кровопийца! Подойди сюда! Ложись! Ничком! Руки в стороны! Эй ты, вынь руки из карманов… Кто дал тебе право угнетать черных людей? Почему ты забрал нашу землю? Почему ты выжимаешь из нас пот и оскверняешь наших женщин? Слушайте меня, рыжеволосые джонни, шепчите последнюю молитву вашим богам… Молчите? Вам нечего сказать в свое оправдание… тра-та-та-та», — пистолет в его проворных руках тут же превратился в пулемет, а сам он даже покрылся потом. «Молодец», — сказал я ему, потрепав его по плечу. Он засмеялся, и я тоже засмеялся, вернее, выдавил из себя смешок. Потом разговор зашел о его девушке. Я уже говорил, она была сестрой нашего приятеля, точнее говоря, именно через нее мы с ним познакомились. Тому сначала не поправились новые друзья сестры — мы узнали об этом от нее самой, — но мы с Ндингури не придали этому значения, сочтя обычной ревностью брата. Он и в самом деле потом держался с нами очень дружески, болтал без умолку; именно он и предложил однажды снабжать нас «кукурузными зернами», как мы называли эти смертоносные штуки. Я посоветовал Идингури на этой девушке жениться, и он согласился, сказал, что она обещала его ждать, пока не кончится наша борьба, и что ему самому приятно будет сознавать, что он сражается за близкого человека. Так мы дошли до условленного места неподалеку от магазина, принадлежавшего индийцу по имени Говинджи-Нгунджи. Приятель ждал нас. Мы поздоровались за руку, и при каждом рукопожатии он передавал нам «кукурузные зерна». Все было так легко и просто и заняло не больше минуты, он тут же исчез, как сквозь землю провалился. «Пистолет, — сказал я, — он забыл нам дать пистолет». Ндингури попытался его догнать. Но потом мы решили, что лучше дождаться следующего вечера. И вдруг, откуда ни возьмись, к нам подходят двое и кладут руки нам на плечи. Что-то ледяное и одновременно горячее прожгло меня всего. Я понял, и Ндингури, вероятно, тоже понял, что нас предали. «Крыса», — прошипел он сквозь зубы, и тут его подтолкнули, чтобы он шел вперед. Рядом с индийской лавкой возле ограды из кейских яблонь стояла полицейская машина. Двое полицейских в штатском со смехом отпускали шуточки, называя нас фельдмаршалами и генералами, генералами в рваных штанах. Мне было горько от сознания своего бессилия, и я молча сносил насмешки. Один из них начал обыскивать меня. Лицо у него стало растерянным. «Где патроны?» — закричал он. Я ничего не мог понять. Но вот раздался торжествующий крик второго, который обыскивал Ндингури. Он высоко поднял руку с найденными в карманах Ндингури патронами. И тут я сообразил, что полицейский, который обыскивал меня, не обнаружил внутреннего кармана моей куртки. Все решилось в долю секунды. Я не успел даже подумать о том, что делаю. Решение пришло само. И я последовал ему — я отчаянно рванулся к свободе. Сперва они остолбенели. Потом выхватили пистолеты. Я услышал выстрелы. Я не узнавал себя: как мог я действовать так хладнокровно? Я врезался в гурьбу индийских детей, и полицейским не оставалось ничего иного, как стрелять в воздух и взывать к индийцам за содействием. Но, видимо, торговцы перепугались выстрелов и дыма, а дети решили, что все это какая-то игра — они кричали, хлопали в ладоши и подбадривали меня: «Быстрей, быстрей!» А тут новая орава детей высыпала на улицу и еще больше осложнила задачу полиции и облегчила мою. Я побежал задними дворами к полям, что возле Гвакарабу, по направлению к Ронгаи, где находились лавки африканских торговцев. Вот тут они начали уже стрелять в меня. Я падал. Поднимался. Они снова стреляли. А я все падал и поднимался, перепрыгивал канавы и бугры, мчался по густой траве; наконец миновал базарную площадь Ронгаи, пересек железнодорожную колею и оказался в квартале, где жили рабочие фабрики Батя. Они уже знали, что произошло. Они спрятали меня, а потом вывели на тайную тропу, которая вела через чайную плантацию к лесу, где были наши товарищи.

Ндингури, сын моей тетки. Больше я его не видел. Через неделю его повесили в Гитунгури.

— Просо — божья сила! Я молился: «Избавь меня, о боже, от преждевременной смерти, чтобы я успел поймать и раздавить эту вошь».

И что же? Я, Абдулла, забыл свою клятву, принесенную богу… Старался как-то заработать на жизнь и затаился в конце концов в Илмороге.

Он замолк внезапно, точно ему вдруг не хватило воздуха, и на некоторое время все вокруг перестало для него существовать. Карега не отрывал от него глаз. Ньякинья подняла голову и оглядела всех, точно одна она могла видеть скрытую от них суть вещей, точно одна она умела распознавать в загадочной темноте хижины какие-то знаки.

5

Много лет не мог забыть Мунира эту ночь, когда они пили тенгету. Позже в своих показаниях он попытался сделать хоть набросок, найти какие-то слова, чтобы описать их потрясенные лица, встревоженный голос Ванджи, когда она нарушила их задумчивое молчание вопросом, который таился за этими исповедями, воспоминаниями, стремлением разобраться в противоречивых чувствах, рожденных в ночь их первого соприкосновения с тенгетой в ее наичистейшем виде. Хотела ли Ванджа, размышлял он, просто переменить тему разговора и таким образом разрядить напряженную атмосферу той ночи? Но ведь ее вопрос пришелся кстати, потому что обращен был к единственному человеку, способному вывести их к свету из того мрака, в котором они пребывали.

— Скажи нам, матушка, что же такое увидел твой муж? Что сделало его другим человеком? Открыл ли он и тебе смысл того, что увидел?

— Ты говоришь о вспышке яркого света? — спросила Ньякинья так, точно давно ждала именно этого вопроса и успела подготовить ответ на него. — Он много раз пытался рассказать мне о том, что он увидел при вспышке яркого света. Но всякий раз слова точно застревали у него в глотке, едва он начинал говорить. А потом пришла вторая большая война, и снова наших детей, сыновей наших, в том числе и твоего, Ванджа, отца, забрали, а когда они вернулись, мы услышали от них странные названия: Абиссиния, Бама, Индия, Бобой, Нджиовани, Нджиримани и другие. На этот раз наши сыновья держали в руках винтовки, они вопреки своей воле участвовали во всеобщей человеческой бойне. Ночью мой муж шептал мне про это, и его начинала бить дрожь, и я никак не могла его успокоить. А однажды он высказал свою мысль в словах, которые показались мне непонятными и бессмысленными. «Даже это, — сказал он, — даже эта бойня совсем не то, что открылось тогда моим глазам». Я стала расспрашивать снова: «Расскажи мне, что ты видел, что все эти долгие годы тревожит тебя? Ты видел нашего сына?» Он снова задрожал, и я заметила, что на глаза у него навернулись слезы; я крепко взяла его за руку, чтобы успокоить. Вот что он тогда мне рассказал: «Видишь ли, женщина, жена моя… Когда животное, еще более крупное, чем Ндаматиа из наших легенд, извергло из себя свет, мне показалось, что я вижу сыновей и дочерей всех черных народов, поднимающихся сообща, чтобы обуздать силу этого света, и белый человек, который находился с нами, ужаснулся при мысли, что эта сила может оказаться в руках черных богов. И тогда он решил обмануть нас своим ядовитым языком. Ты помнишь Вакарвиги, белого человека, которого мы называли Ястребом? Сперва он побежал к кикуйю и сказал им: «Идут масаи, они хотят отнять ваших коров, и они вооружены до зубов»; а потом он побежал к масаи и сказал им: «Кикуйю идут, чтобы отнять у вас ваших коров и ваших дочерей, и они вооружены до зубов». Ты помнишь, ведь мы едва не перебили друг друга, а Вакарвиги явился в последнюю минуту как миротворец. Когда же его затея провалилась, он в открытую направил свои пушки против дочерей и сыновей черных народов, но те, став мудрее, ушли в леса и горы, чтобы перестроить там свои поредевшие ряды. Они вернулись уже не трепещущими от страха рабами, а отважными воинами, вооруженными пангами, копьями, ружьями и верой. Да, женщина, верой, которая есть не что иное, как один из видов света. Среди них оказалось несколько изменников, они захотели стать прислужниками у белых, захотели подбирать крохи с их стола и пользоваться трудом людей, которые производят все необходимое для жизни. Но в основном черные люди были вместе… И много крови пролилось, и многие были искалечены, остались сиротами и лишились крова, а все потому, что несколько алчных душ, отравленных жадностью, хотели урвать побольше для себя. А йотом они же присвоили себе право быть добродетельными и выдавали это право за истинную добродетель человеческого сердца. Они занимались благотворительностью, позволяли себе проявлять жалость к нам; они даже учреждали законы и правила хорошего поведения для тех, кого оставили сиротами, для тех, кого выгнали на улицу. Скажи мне, женщина, были бы нам нужны жалость, благотворительность, доброта и щедрость, если бы не было среди нас обездоленных и несчастных? Неужели они думали, что мы по-прежнему будем принимать их благотворительность и доброту, зная, что плоды наших трудов способны одарить всех силой, бесконечной мудростью и человеколюбием? Вот почему мне слышится этот стон, этот стон в разгаре яростной битвы… Это странное видение, женщина, и этот ужасающий звук не дают мне уснуть уже много ночей… Я все не решался рассказать тебе…»

Абдулла застонал, и его стон прервал рассказ Ньякиньи о видении, явившемся ее мужу, о видении, смысл которого, как им казалось, они постигли: разве не случилось все это на самом деле? Но Абдулла все стонал и стонал, словно от боли, и извергал проклятия людям, которых видел лишь в своих воспоминаниях. Ванджа обняла его, и он понемногу перестал браниться и стонать и посмотрел ей в глаза, потом отвернулся, и на лице его застыло странное выражение. Лицо Ванджи тоже исказилось, как от боли, и она прикусила губу, будто пыталась сдержать слепы.

Ньякинья поднялась со скамеечки, стоявшей возле сосуда с тенгетой. Старуха оглядела их, и Мунире почудилось, что лицо ее озарило сострадание, бескрайняя нежность и желание исцелить их недуги.

Идите по домам, дети. Идите по домам и ложитесь спать. Вы все читали книгу доброго бога… помните, там сказано, что месть в руках божьих: «Мне отмщение». И разве дело человека творить божий суд и мстить? Спите, и да будет так. Конечно, есть среди нас еще немало предателей.

* * *

«Я все спрашиваю себя теперь, когда все это случилось: что именно пыталась она нам сказать в ту ночь?» — писал Мунира, снедаемый жгучим желанием ухватить ускользающий смысл слов. Если бы слова были поняты, удалось бы предотвратить то, что произошло? Поняты? Кем? Абдулла поднялся первым, вспоминал он, за ним вышли Ванджа и Карега. Ванджа догнала Абдуллу, затем вернулась к Кареге. И Мунира явственно помнит чувство, охватившее его в тот миг: его снова отлучили от чего-то такого, что связывает их всех воедино. Правда, сначала ему самому захотелось побыть одному, наедине со своими мыслями, но поведение Ванджи точно разожгло угасавшее в нем недовольство собой, своей нерешительностью. Он позвал ее, она подошла. Он старался сдержаться, но слова сами рвались с его языка, выплеснув горечь и разочарование всех долгих месяцев, в течение которых она держала его на расстоянии, будто играя его чувствами, надеждами, ожиданиями.

— Зачем ты приехала в Илморог? Без тебя здесь было так спокойно.

— Спокойно — это когда ничего не происходит во-круг? — отпарировала она. Мунира ждал, что она скажет хоть что-нибудь еще, но она уже уходила от него, пританцовывая, туда, где стоял Карега.

* * *

«Они стояли рядом, а я отправился домой, одинокий, Раздираемый мрачными мыслями и беспокойством. Тенгета… Илморог… История Кареги. Когда он говорил, мое прошлое, словно вспышка света, осветило мрачную бездну настоящего. Словно до этой ночи я не знал ни своей собственной семьи, ни своего собственного прошлого. Я тогда вспомнил недавний разговор с отцом, его явно изменившиеся взгляды. Вспомнил его отрезанное ухо. Никогда, признался я себе, я не думал по-настоящему об отце — я просто боялся его. Никогда не знал я по-настоящему своих сестер и братьев. Большинство из них выгодно вступили в брак или еще каким-то образом разбогатели. Некоторые даже уехали в Англию учиться — на медсестру, врача, инженера. Я был посторонний наблюдатель, способный судить о том, что происходит, лишь по случайно оброненным намекам, разговорам, неизменно прерывавшимся при моем появлении. Что ж, отец мой, а не я был хозяином в моем доме, и жена моя ждала его указаний и его похвалы. Мне стало больно — уж не знаю, как это выразить, — от сознания того, что Карега в большей мере связан с моей семьей, чем я. Разве не оставил он в ней свой след? Муками… я ничего не знал о ней, кроме того, что она была моей единокровной сестрой и ученицей… Неужели он проделал весь этот путь, чтобы швырнуть мне в лицо рассказ о ее гибели? Быть может, именно поэтому он явился в Илморог, а свою истинную цель прикрыл историями об ученике, пришедшем к бывшему учителю за помощью и советом? И разве не слышатся в его рассказе какие-то торжествующие нотки?

Я спорил сам с собой, я испытывал странное чувство, неприятное, неловкое: отец все же остается отцом, а я, его сын, делил хлеб и вино с теми, кто изувечил его, моего родного отца, принес смерть в мою семью. Как ни старался, я не мог найти этому оправдание. Я вспомнил слова Абдуллы, просившего бога свести его когда-нибудь лицом к лицу с убийцей Ндингури. Как же быстро я забыл призыв Ньякиньи к мудрости и состраданию! Мое сердце рыдало: господи, дай мне силы, укрепи мою волю. Если бы господь простил нас всех, я, казалось мне, был бы готов на что угодно, только бы вернуть украденное у меня прошлое, мое наследие, то, что связывает меня с моим прошлым. Только бы вернуть отца! Но на пути у меня стоял Карега.

Говоря по правде, я не знал, не был уверен, за кого я хочу отомстить — за себя, за отца, за Муками?.. Я ощущал лишь неизъяснимую потребность сделать что-то такое, что даст мне ощущение причастности. Мне надоело быть зрителем, быть посторонним».

Глава восьмая