Кровавые лепестки — страница 28 из 34

1

Карега, не оглядываясь, шагал в темноту, радуясь возможности остаться наедине со своими мыслями. Ванджа молча шла за ним следом. Голова его горела после всего, что произошло в хижине Ньякиньи. Быть может, он ни разу в жизни не испытывал таких противоречивых чувств, как сегодня. Много времени прошло с тех пор, как он потерял Муками, но только теперь, рассказав об этом, он понял, что щемящая боль и сознание вины не уменьшались с годами. Сегодня он узнал, открыл своего брата, который раньше был для него чем-то вроде призрака, затаившегося в глубине далеких воспоминаний детства. Он открыл его с гордостью и чувством признательности: брат, рискуя жизнью, передавал патроны борцам за свободу — разве не было это высшим мерилом причастности к делу народного освобождения? Вместе с тем при мысли о брате и Абдулле он испытывал благоговейный трепет: откуда такая беззаветная храбрость и вера в себя — ведь вооруженные ржавыми патронами и самодельными ружьями африканские крестьяне вызывали во всем мире лишь снисходительные ухмылки? Каким образом вера в справедливость и уверенность в своих силах могут достичь той высшей точки, когда они преобразуются в непреложную истину? Теперь в его глазах Абдулла стал олицетворением лучших качеств народа, превратился в символ мужественного кенийца. История, которая на школьных уроках воспринималась как романтическое приключение, нечто существующее лишь в воображении, обрела сегодня плоть и кровь.

Чернота ночи, окружающей его, была напоена каким-то предчувствием. Он остановился, дожидаясь, когда Ванджа поравняется с ним, но тропинка была такая узкая, что идти можно было только гуськом, и он снова зашагал впереди. Он не знал, что именно хотел сказать ей, он же понимал, что мысли и чувства во всей их неуловимой отчетливости нельзя выразить словами. Они шли к илморогским горам, и Ванджу поразило совпадение: такое один раз уже было. Все то же смутное ощущение неизбежности, точно все бесчисленные случайности, совпадения и превратности прошлого неумолимо ведут ее… но к чему? Что за зверь таится там, у нее внутри, и отчаянно стремится вырваться наружу? Они стояли рядом, глядя на равнину, неразличимую во тьме. Карега сел в траву, она рядом. Ей тоже многое хотелось рассказать, обсудить, спросить, но слова не шли с языка.

— В твоей семье, должно быть, кровь бунтовщиков, — произнесла она наконец, не сознавая, что прикоснулась к самой сути его мыслей.

— Почему?

— Ну хотя бы твой брат. Ты похож на него? Ой, забыла, ты же его не видел. А теперь вот ты. Целые две забастовки организовал в Сириане.

— Мунира тоже участвовал в забастовках, — ответил он рассеянно, потому что думал в эту минуту о своем брате и Абдулле и пытался представить себе, каково это было — сражаться в лесах.

— Конечно. Но у него-то все вышло по-другому. Он был лишь наблюдателем, посторонним, которого случайно вовлекли в схватку.

— А ты откуда знаешь? Тебя ведь там не было.

— Он сам рассказывал. — Она повторила рассказ Муниры о Чуи. — Он говорил так, будто одно только воспоминание об этом заморозило его навсегда… Да, так вот… Потом ты пытался как-то организовать торговцев шкурами и фруктами. В Илмороге ты затеял поход в город, который спас нас от голода. Это не так уж мало!

Ему нравилось слушать ее воркующий голос. Ее пальцы, случайно прикасавшиеся к его руке, источали удивительное тепло. Однако мысли его беспрерывно метались между Абдуллой, Ньякиньей, Муками и никоим образом не касались ни Сирианы, ни забастовок, ни его участия в них — они выглядели сейчас слишком банальными, слишком мелкими на фоне широкой арены событий, на которой возрождался истинный, неумирающий дух Кении.

— Думаешь, он все нам рассказал? — спросил он просто чтобы не молчать.

— Кто?

— Абдулла.

— Как сказала Ньякинья: много чего еще прячется в ею культе. У каждого из нас есть что прятать.

— И у тебя?

— Да, — спокойно сказала она.

— Вот как? Разве ты что-то скрыла?

— Наверное, придется тебе рассказать, почему я бросила школу.

И она рассказала о своей первой любви, о жажде мщения и все остальное.

Выслушав ее, он спросил:

— Это — тот человек, с которым мы встретились по пути в город?

— Да. Но я стараюсь об этом не вспоминать. Не стоит.

— Не стоит? Так ли, Ванджа? Ничего не стоит только ничто.

— Почему я должна вечно чувствовать себя виноватой, вспоминая давнее поражение? Почему оно всегда должно быть со мной?

Она говорила, повысив голос, — в его словах ей послышался упрек. Он удивленно поднял голову; как странно: разве может он, сам жертва, осуждать ее, тоже жертву?

— Не в том дело, — сказал он. — Не о том речь. Я говорил о твоих муках, страданиях. — Его пальцы непроизвольно сжали ее руку.

Она придвинулась к нему ближе, стараясь его успокоить, точно извиняясь за горячность своих слов. Ее тепло постепенно вливало силы в его грудь, в нем просыпалась жизнь. Сжав ее руки, он ощутил острую боль: в нем рождалось что-то новое, а что-то умирало. Он почувствовал, как ему передается дрожь ее тела, и при одном лишь воспоминании о Муками слезы подступил pi к его глазам. Боль давней утраты сливалась с сочувствием к прошлым страданиям Ванджи, с его собственным смятением. Так где же эта власть слов, о которой говорил когда-то Фродшем?

Слова улетучились неизвестно куда, и одно лишь сознание, одна лишь мысль о прошлых страданиях и утратах соединяла их, рождая взаимную потребность друг в друге. Его сердце кипело от запоздалого гнева, он прикусил губу, стараясь взять себя в руки, сдержать невольное признание своей и ее беззащитности. Но тот же гнев, тот же порыв увлек его, заставил прижать ее к себе сильнее и медленно опустить на траву, уверенной рукой снять с ее тела все покровы, не обращая внимания на ее не очень решительные попытки его остановить: «О, пожалуйста, не надо, Карега», — ему слышались в ее голосе надежда и желание, и он чувствовал, как кровь вскипает в нем, И они устремились навстречу друг другу в поисках исчезнувшего царства, ускользающей надежды, стремясь поскорей забыться в этом бурном натиске нового, и он вдруг почувствовал в себе огромную власть, он мог даровать исцеление, избавлять от смерти, он мог все… И он знал, что это она пробудила в нем силу, вознесла его на гребень волны, озарила перед ним далекие горизонты и неслыханные возможности…

Они проснулись утром, мокрые от росы, которая покрывала горы и равнины, траву, волосы, одежду, землю, розовеющую от первых лучей еще не взошедшего солнца.

— Проснись, Ванджа, — позвал он.

Она слышала его голос, ей было холодно, но она лежала, не открывая глаз.

— Проснись, давай встретим зарю над Илморогом, — говорил он.

Они спустились с горы и, омытые холодным сиянием утра, вскоре разошлись по своим хижинам.

2

Заря над Илморогом. Счастливый Новый год. Одна в постели. Она лежит, ощущая во всем теле покой. Покой изнеможения. Как странно. Она наслаждается этим покоем и легкостью, каких не знала раньше. Все другие связи сопровождались бесконечными тревогами, горечью, стремлением к победам — искусственным, недолговечным, мучительной жаждой мести, корыстью. Теперь другое. Святость. Мир. Ее веки отяжелели, онемели. Она словно погружается в нечто, а перед ней его глаза, его лицо. Тенгета… дух… просо, божья сила… просо — прикосновение бога. Сбор урожая. Острая боль от стеблей скошенной кукурузы. Снопы кукурузных стеблей. Листья травы. Соломинки, приставшие к юбке. Комья глины на ногах и на руках, опускающих семена в землю. Дальний путь. Путь по земле, полет по воздуху… Она в Лимуру, в своей хижине. То есть в хижине матери. Как странно все. Лицо, на которое она смотрит, не его лицо. Перед ней неловкий юноша, он вручает ей подарок: карандаш и обкусанную резинку. Она сердится. Выбрасывает подарки. Она хочет, чтобы он написал ей письмо… «Слышишь, ты, — кричит она, — если ты меня любишь, напиши мне в письме, что ты обожаешь меня». Он подбирает карандаш и резинку. Пишет дрожащей рукой: «…неисчислимы, как песчинки на морском берегу, как звезды в небе…» Она в нарядном воскресном платье… выхватывает у него письмо. Читает его двоюродной сестре, только что приехавшей из города. Она смотрит через плечо сестры в его умоляющие глаза и презрительно читает вслух… сестра вдруг исчезла… Она сидит на коленях у отца, учится выговаривать первые слова. Она пропускает трудные слоги и вопросительно глядит на отца. Отец в военной форме, он поет ей песню грубоватым, сильным голосом: «Когда я уйду сражаться за короля, мальчики и девочки, не забудьте меня, солдата, воюющего за короля».

«Где ты был?» — спрашивает Ванджа, пытаясь стянуть с него заломленную набекрень шапочку Африканского королевского стрелка.

«В Бирме… в Индии, в Японии… в далеких странах солдат дрался за короля.»

«С кем ты дрался?»

«С итальянцами, немцами, японцами.»

«Ты с ними поссорился? Ты, должно быть, ужасно злой».

«Нет, я совсем не злой.»

«Почему же-ты с ними дрался?»

«Солдат не задает вопросов… он выполняет приказ и умирает за короля.»

«За какого короля? Он тоже дрался?»

«Хватит, девочка. Ты задаешь слишком много вопросов. Идем, поиграем во дворе… в солдата, который дрался за короля.»

Они выходят, заглядывают в его мастерскую; там множество металлических труб разной длины. Отец нагревает их на огне. Он стучит по ним и придает им разную форму. Он такой искусный, у него такие ловкие руки, он такой умелый, что может согнуть как угодно самую прочную стальную трубу.

«Пана, где тебя этому научили?»

«На войне, дочка… там, где умирают люди… где бомбы… самолеты… Эти белые только одного не умеют — воскрешать людей. Но я был простым солдатом и дрался за короля.»

Он снова начинает петь. На этот раз гимн. Мать ему подпевает. Мать… Она всегда говорит, что выучилась читать и писать, чтобы прочесть книгу бога и избежать унижения — просить чужих людей писать за нее письма и читать письма, присланные ей. Звуки песни прерываются равномерными ударами металла по металлу. Отец объясняет им хитрости кузнечного дела. Ванджа смеется, она счастлива — отец привез ей из Найроби подарки. Конфеты, печенье. Он уже не в армии. На нем длинное грязное пальто, он все время носит тяжелые инструменты и вечно подсчитывает выручку: ставит крестики против имен своих должников и галочки — против имен тех, кто заплатил. Вдруг картина меняется. Ванджа уже не такая маленькая, отец и мать больше не поют вместе, а если и поют, то кончается это всегда возбужденным перешептыванием и ссорами.

«Давай уедем из Кабета, уедем подальше от этого злого города», — умоляет мать.

«Куда ты хочешь уехать, женщина?»

«В Илморог… к твоим родителям… к нашим родителям. Ты видел их всего один или два раза после того, как вернулся с войны.»

«Снова в эту нищету и убожество?»

«Ты боишься того, что отец тебе рассказал? Того, что он увидел при яркой вспышке света?»

«Заткнись, слышишь, женщина. — Отец дрожит от гнева, но голос у него умоляющий. Он уговаривает мать. — Послушай, женщина. Я побывал на войне. Я знаю, белый человек очень силен. Что знает мой отец об англичанах? Что он таскал для них ружья в тысяча девятьсот четырнадцатом году? И то, что слышал от Маджи Маджи и африканцев, которые восстали против белых? А что из этого вышло? Их всех перебили, пока они ждали, что нули превратятся в капли воды. Я был в Индии. Индийцы умнее нас. Англичане правили ими четыреста лет. Видел ли отец хотя бы раз бомбу? А я видел. Я открою тебе секрет власти белого человека: деньги. Деньги движут миром. Деньги — это время. Деньги — это красота, изящество. Деньги — это власть. Имей я деньги, я мог бы купить даже английскую принцессу. Ту самую, что недавно приезжала сюда. Деньги — это свобода. За деньги я мог бы купить свободу для всех наших народов. Вместо того, чтобы вести эти дурацкие разговоры, пригодные разве что для самоубийц, про винтовки и пистолеты и призывать всех черных к единству ради изгнания белых, им следовало бы научиться у англичан делать деньги. Деньгами можно осветить тьму. Деньги избавят нас от страха и предрассудков. Нам не нужны будут сказки про Ндаматиа, который дает нам тень, не будет больше глупых рассказов про зверей, плюющихся огнем. Деньги, женщина, деньги. Дай мне денег, и я куплю на них святость, и доброту, и милосердие, я оплачу ими путь на небо, и святые врата распахнутся навстречу мне. Вот какая сила нам нужна»:

«Да, но какие же это деньги ты заработаешь, если станешь предателем в нашей борьбе?»

Мать плачет… Нет, они вместе с отцом молятся богу в церкви о прощении прошлых грехов, а также грехов тех, кто присвоил себе право оспаривать слово божие, обращенное ко всем людям… аминь… Но в доме становится все напряженней, родители ссорятся каждый вечер. Отец запрещает матери бывать у сестры, которая живет неподалеку от нас, в новой деревне, там, где хижины выстроились в ряд вдоль шоссейной дороги. Поговаривают, что сестра матери связана с людьми из леса.

«Ты навлечешь на наш дом гнев божий».

«Ты хочешь сказать — гнев белых?»

«Твоя сестра помогает «мау-мау». Ты бы лучше ей напомнила, что случилось с ее мужем, когда его схватили с самодельным ружьем.»

«Уж он-то свое искусство кузнеца употребил не так, как ты. Он не был трусом. И сестра моя не такая трусиха, как я, — я вот знаю правду, но посмотреть ей в лицо не решаюсь. Я вижу несправедливость, но говорить о ней боюсь. Я не могу принять присягу, хотя не вижу в ней ничего дурного. Вот я и прячусь в божьей церкви и молюсь об избавлении, но сама ничего не делаю, чтобы приблизить это избавление.»

«Вспомни, что сказано в книге божией. Не сотвори себе кумира. Не убий. Не…» — увещевает ее отец.

«А твой кумир — золотая монета. Разве на ней запечатлен образ господа бога? А не белый ли там бог по имени Георг? И ты убивал. Ты убивал по приказу белых», — отвечает мать.

«Это совсем другое дело.»

«Другое дело! Как же, другое дело! Разве убийство перестало быть убийством? Ты был достаточно смел и силен, чтобы убивать по их приказу. Так неужели у тебя не осталось ни капельки мужества, чтобы пошевелить хоть пальцем для собственного народа, для своих соплеменников? Что говорил тебе твой отец? В их рядах не было трусов, среди них не нашлось предателей собственного народа. Его слова испугали тебя. Вот почему ты к нему не вернулся! Ты даже не пришел посмотреть, когда его вздернули как собаку те самые белые люди, которым ты верой и правдой служил на войне.» Ванджа никогда не слышала таких слов от матери.

«Женщина!..» — кричит отец и ударяет ее, один раз, другой… а потом, потеряв голову, осыпает ее ударами, избивает жестоко, не помня себя от гнева… Мать беспомощно плачет, а Ванджа от ужаса теряет дар речи. И вдруг раздается истошный вопль матери: «Помогите!.. Помогите!.. Пожар!.. Пожар… Дом горит… О сестра моя, о моя единственная сестра…»

А отец глядит на мать и говорит: «Я предупреждал тебя. Это божья кара».

От этих слов мать будто онемела — ее душит ненависть к мужу. А хижина все еще горит. Ванджа обретает наконец-то голос и в ужасе кричит вместе с двоюродной сестрой, только что приехавшей из города: «Помогите! Помогите! Карега, на помощь!»

Ванджа просыпается и все зовет Карегу, чтобы он спас ее от огня. Она страшно напугана, и языки пламени мечутся в ее воспаленном мозгу. Возле кровати стоит Ньякинья.

— Что с тобой, доченька? Что случилось?

Ванджа постепенно приходит в себя. Вспоминает минуты восторга, пережитого там, на горе, и улыбается.

— Скажи мне, мама, прошу тебя. Почему мой отец не вернулся сюда? Что случилось с дедом, как он погиб? Я хочу знать правду.

3

Столько волнений, столько открытий — и все за одну ночь. Время сбора урожая от семян, посеянных в далеком прошлом. Полное изнеможение. Но вместе с тем какая-то необыкновенная легкость, бодрость. Он ощущает в себе неистощимую силу илморогской зари. Почему близость с женщиной приносит такой покой, такую гармонию, почему она открывает немыслимые возможности и вселяет бесчисленные надежды? Он пытается уснуть. Тело его готово погрузиться в сон. А мысли скачут, стремительно, но плавно скользят по тихим волнам воспоминаний. Он понимает, что приоткрыл лишь первый слой этой великой, непознанной и непознаваемой тайны, но в то же время ему кажется, что он знал Ванджу всю свою жизнь и все, что происходило с ним в прошлом, было подчинено единой логике и ритму, которые неизбежно вели его к этому мигу откровения. Он пытается нащупать это связующее звено, которое делает бытие непрерывным, однако нить воспоминаний растворяется в далекой дымке, убегая в годы детства. Но вот очертания некоторых событий, силуэты фигур, звучание голосов начинают постепенно выплывать из тумана, останавливаются, не хотят исчезать. Маленьким мальчиком он играет возле матери в песке. «Ты злой мальчик, — кричит она, — ты швырнул мне в глаза песок». Потом женщины с пангами и веревками в руках заходят к ним на участок и зовут: «Мариаму, идем с нами собирать хворост». Мариаму, его мать, поворачивается к нему: «Пойди к Нджери и поиграй там с другими детьми, пока я не вернусь». Он плачет от обиды. Ему кажется, что его предали, и слезы горечи бегут из его глаз. Женщины хохочут. Они говорят: «Ну и дитя». Потом стараются его утешить, называют мужчиной. «Нy-ка, наш мужчина, поиграй-ка с девочками, они ждут тебя. Э, да он хитрец, а с нами, женщинами, видать, будет сущим дьяволом». Но его не так-то просто уговорить. Он ждет, когда они отойдут на значительное расстояние, а потом крадется за ними следом в Мукуриини Ва Камирито, что за горой, и дальше вниз, в Нгениа. Они доходят до изгиба дороги, сворачивают в Кинени, а потом, наверное, углубляются в лес, но он их уже не видит. Он входит в лес. Сперва бежит в одну сторону, потом в другую. Густые заросли колючего кустарника не пускают его. Ему делается страшно. Он кричит, зовет мать. И слышит, как насмешливое эхо многократно повторяет его крик и он затухает где-то в глубине чащи. Он в отчаянии. Его пугает тишина, еще более зловещая от птичьего гомона и шороха насекомых. Он остался один в целом мире, где не слышно больше человеческих голосов. Он снова кричит, он хочет вырваться из этого безмолвия.

Он чувствует, что умрет здесь, что уже умер, и он зовет на помощь: вдруг чья-то спасительная рука вызволит его из неволи и он сможет хотя бы еще один разок поиграть с другими детьми. Оглушенный собственным криком, он незаметно засыпает, а проснувшись, видит, что он в постели, а рядом сидит мать, или же он что-то перепутал? Это совсем другой случай, он из другого времени, а мать вовсе не сидит возле него, она склоняется над кустом пиретрума, как в молитве. Тишина. Он лепит шарики из глины. Поле пиретрума принадлежит отцу Муками. Кареге надоело лепить шарики, он смотрит на мать и вдруг пугается: она застыла в неподвижности. Он зовет ее, и в его голосе отчаяние и панический страх. Мать распрямляет спину и пытается улыбнуться сухими губами. «Пойдем домой… у меня просто закружилась голова… это пустяки», — говорит она. Но безошибочным детским чутьем он угадывает: это не пустяки — у нее голодный обморок, да к тому же ей приходится работать под нещадно палящим солнцем. Они добираются до своей хижины в деревне (когда же они перестали арендовать землю у отца Муками?). Вечером к матери приходят женщины, они укладывают его в постель, но он не спит, подслушивает их разговор. Они шепчутся до глубокой ночи, и он засыпает, а когда просыпается, они все еще шепчутся, но единственное, что ему удается разобрать, это название местности — Гитунгури и слова: «патроны» и «свобода». Они как-то странно смотрят на него, на глазах у них слезы, и Мариаму просит их опуститься на колени, и они молятся, и поют гимн, и снова молятся приглушенными монотонными голосами, которые снова усыпляют его… Все глубже и глубже опускается он в страну сна, окутанную густым туманом, а на пути встречаются знакомые лица, знакомые картины. Теперь он видит молящуюся Муками, потом они вместе стоят на горе и смотрят, как над озером Мангуо кружатся птицы тхабири, и он протягивает руку, чтобы дотронуться до нее… но она легко отрывается от земли, хотя у нее нет крыльев, и он смотрит в изумлении, как она парит над зарослями тростника, который они называли волосами гиппопотама. Она летит теперь рядом с птицами тхабири, а он чувствует неизъяснимую печаль: неужели ему суждено потерять ее в тот миг, когда она так близка? Да, но это вовсе не Муками… это Ванджа… Откуда она тут взялась? Ванджа больше испытала на своем веку, чем он, — ведь фактически Ванджа — это Ньякинья, а Ньякинья знала Ндеми, а Ндеми наверное, с ним что-то неладное творится. Как мог он принять своих учеников за Ванджу, Муками и Ньякинью? Он в классе. «Сегодня, дети, я собираюсь рассказать вам историю Черного Человека, изложив ее в трех фразах. Сначала у него были тело, ум и душа, была земля. На второй день у него забрали тело, чтобы обменять на серебряные монеты. На третий день, видя, что он все еще борется, к нему послали миссионеров опутать его душу и ум, чтобы иностранцы с еще большей легкостью смогли отнять у него землю и все, что на ней произрастает. А теперь я задам вам вопрос: что же сделал Черный Человек, чтобы вернуть себе свое царство на этой земле? Чтобы вернуть себе ум, душу и тело?» Как странно, теперь они плывут по океану времени и пространства на плоту из банановых гроздьев. И он уже не мвалиму, а Чака, ведущий отряды бойцов против иноземных угнетателей. Он Лувертюр, презревший безопасное и безбедное существование домашнего раба, обративший свой ум и силу своих мускулов на службу рабам полей, готовых сплотиться в общей борьбе против тех, кто пьет человеческий пот и пожирает человеческую плоть. «Дети, — говорит он, — видите ли вы этого нового Африканца, сбросившего со своих ног цепи, сбросившего путы с мысли и души, гордого воина и труженика трех континентов Земли?» И они видят его в разных обликах: Койталел, Вайаки, Нэт Тернер, Синк, Кимати, Кабрал, Нкрума, Насер, Мондлане, Матенге — от них исходит один и тот же призыв к людям, голос надежды миллионов африканцев… «Посмотрите, а кто этот неизвестный солдат, зажавший в кулаке три патрона? Это… посмотрите, дети… вы знакомы с моим братом?.. Неутомимым тружеником… Знаете ли вы его? Это Ндингури… Эй, Ндингури!»

Ндингури останавливается.

«Ты не узнаёшь меня?» — волнуясь, спрашивает Карега.

«Конечно, узнаю, иначе зачем мне быть здесь?»

«Как странно. Ты знал, что мы приплываем? Знал о нашем плавании?»

«Да.»

«Ужасно странно.»

«Почему?»

«Ты понимаешь, я никогда не думал…»

«О чем?»

«Что ты меня знаешь. То есть… я ведь был таким маленьким… а может… еще и не родился на свет!»

«Разве это имеет значение?»

«Мы единоутробные братья. Дети Мумби. Вот что имеет значение, правда?»

«Почему ты плывешь на плоту?»

«Я хотел разыскать тебя… чтобы ты увидел, как я вырос… сказать, что я… я знаю твою тайну… я знаком с Абдуллой.»

«Но кто ты?»

«Ведь ты сказал, что знаешь меня и знаешь все о нашем путешествии.»

«Да, я знаю о путешествии ради поисков и открытий, в которое отправились мои братья и сестры. Разве мы не вместе шли по этой дороге? Покажи мне хоть одного черного человека, который чувствует себя хозяином на земле, где он родился. Но кто ты? Мне показалось на мгновенье, что я тебя знаю. Слушайте, братья: потомки Мумби, Мумби — прародительницы всех кикуйю, несущие в одной руке мотыгу, а в другой — три патрона, сражающиеся против столетий бездомного существования, возвращаются, наконец, в свой дом. Вот почему мы приняли присягу в тысяча девятьсот пятьдесят втором году.»

«А ты?»

«Наша земля… наш пот… наши тела… наши мысли… наши души…» — говорит он и присоединяется к колонне таких же, как он, солдат и тружеников земли.

Карега кричит ему вслед:

«Я хочу пойти с тобой! Ты меня слышишь? Я пойду с тобою вместе».

Ндингури поворачивается к нему, вид у него недовольный, усталый.

«Какой же ты учитель? Ты хочешь бросить своих учеников? Борьба, брат мой, начинается там, где ты теперь находишься.»

Он растворяется в тумане времени. Карега глубоко переживает отповедь Ндингури. Как это было глупо… как глупо… Дети тянут вверх руки, у них множество вопросов.

«Да, Иосиф?»

«Ты рассказал нам историю черных людей. Ты говорил нам о наших героях и наших славных победах. Но все эти победы, похоже, кончались поражением. Вот я и хочу спросить… Если то, что ты рассказывал нам, правда, как же сумела горстка европейцев завоевать целый континент и править нами четыре столетия? Наверное, они умнее нас, а мы — потомки Хама, как написано в Библии?»

Карега внезапно вскипает от гнева. Он знает, что учитель обязан всегда владеть собой, но в этом вопросе его Поражение. Вероятно, путешествие слишком затянулось, слишком много пересекли они земель под широкими парусами времени.

«Видишь ли, Иосиф, ты читал Американскую детскую энциклопедию и Библию. При помощи Библии белые люди обкрадывали умы и души африканцев, произносивших благодарственные молитвы за объедки, именуемые помощью, займами, спасением голодающих, в то время, как их компании грабили нас, забирая наше золото, серебро и брильянты, а мы — мы дрались друг с другом, твердя: «Я куке, я луо, я лухуа, я сомали…» Бывают времена, Иосиф, когда победа оборачивается поражением, а поражение — победой».

Его трясет от собственной беспомощности — ведь Ндери и его сторонники вне его досягаемости, и он проклинает их, он проклинает всех оруженосцев — Гуда, Ливингстона, Родса, Гордона, Мейнертзагена, Гендерсона, Джонсона и Никсона. «Если бы я только мог до вас добраться!» — кричит он и просыпается, весь мокрый от пота. Он сел в постели и с облегчением увидел возле себя Муниру.

— Я не хотел тебя будить… но ты проспал весь вчерашний день и всю ночь. Сейчас уже около десяти.

— Неужели? — удивился Карега и зевнул.

— Да. И ты не запер дверь.

— У нас вроде пока нет воров, а что касается полицейских и священников, то они уже заселили только что выстроенные дома.

Мунира ходил по комнате, то и дело останавливаясь. Казалось, он хочет что-то сказать, но никак не может решиться.

Карега с недоумением смотрел на него. Мунира продолжал шагать по комнате, заложив руки за спину, беспрерывно сжимая и разжимая пальцы. Хотя Карега еще не пришел в себя после сна, он понял, что Муниру тяготит что-то, и встревожился.

— Что с вами, мвалиму? — Он снова зевнул. — Никак не проснусь. Простите, что я все время зеваю. Это все тенгета: меня всю ночь мучили кошмарные видения. Вы не думаете, что это опасно? Правда, голова у меня ясная, легкость во всем теле. Но я видел ужасные сны.

— Чепуха. Я чувствую себя прекрасно. Ни головной боли, ни слабости. Я не думаю, что тенгета может быть опасна. Знаешь, когда ты спал, ты все время выкрикивал какие-то имена. Некоторых я не понял, но кое-что разобрал.

— Надеюсь, я не выдал никаких секретов.

— Какие там секреты! Ты все время шептал: «Муками, Ванджа…» — Мунира перестал расхаживать по комнате. Он прислонился спиной к стене. Затем подошел к книжной полке, достал книгу «Лицом к горе Кения», полистал, положил обратно. Достал другую, «Ухуру еще не достигнута», снова полистал и, не читая, поставил на место. Очевидно, это помогло ему собраться с мыслями.

— Мистер Карега! — сказал он вдруг довольно резко. Карега удивленно вскинул на него глаза. Казалось, что Мунира собирает все свое мужество. — Мистер Карега, я не знаю, как все это выразить, но… вы здесь уже почти два года. Можно сказать, вы появились здесь как беженец, и я сделал все, что было в моих силах, чтобы оказать вам гостеприимство. Мы жили под одной крышей, мы с вами делили радости и огорчения. Однако после того, что случилось… я хочу сказать… после вашего признания, касающегося моей сестры, моей семьи и так далее, не кажется ли вам, что пора… э-э… не думаете ли вы, что нам нелегко теперь будет жить здесь вместе, бок о бок.

— Вы имеете в виду, мистер Мунира… никак не возьму в толк, что вы имеете в виду… вы хотите сказать, что я должен оставить свою работу?

— Ну это слишком сильно сказано. Но согласитесь, ваше признание создало довольно-таки неловкую ситуацию. Мы не можем полностью убежать от нашего прошлого, от того, что нас когда-то связало. Я хочу сказать, что у каждого есть свои воспоминания и свое чувство ответственности, из которых слагается то, что я назвал бы самоуважением. Теперь же не исключено, что кто-то может сделать вывод, будто это вы довели Муками до самоубийства.

— Мунира!

— Увы, вы были старше и опытнее ее. И еще, мистер Карега. Мне не слишком льстит, пусть это происходило только во сне, что вы сравнивали мою покойную сестру… или даже просто упоминали ее имя, говоря о проститутке, пусть даже об Особо Важной Проститутке!

Карега вскочил с постели и кинулся на Муниру, тот отступил в сторону, и Карега едва не стукнулся о стену. И тут руки его обмякли, на мгновение застыли в воздухе и опустились. На глаза навернулись слезы возмущения и гнева. Он ощущал болезненную слабость, он не был способен сейчас на месть: этот человек был его учителем, он старше его и хотя бы только поэтому заслуживает уважения. Он сердечно принял его здесь, дал ему работу, а кроме того, сознательно или нет, затронул болезненный сгусток вины, давно таившийся в его сердце. Вот почему Карега застыл в неподвижности, отчаянно пытаясь сдержать слезы.

— Если бы вы не были когда-то… если бы вы не… если…

Он не в силах был закончить фразу. Он сел на кровать и замолк, терзаемый чувством вины, но вместе с тем обиды, недоумения, гнева. Глаза его смотрели мимо Муниры — на школьный двор и куда-то вдаль, как будто бы искали ответа там, где была жизнь, настоящая жизнь, а не здесь, в этом жалком убежище безделья, мечтаний и мыслей о прошлом. Он заговорил, как будто обращаясь к миру, лежащему за пределами Илморога.

— Всего лишь две ночи назад мы вместе пили тенгету, чтобы отпраздновать сбор урожая и благополучный конец года, вероятно наитруднейшего для Илморога. Собран неплохой урожай, и вы со мной согласитесь, что нечасто у людей бывает такое ощущение общности судеб. Вот почему старуха Ньякинья была права, назвав тенгету напитком мира. Но оказывается, это напиток конфликта. Видимо, так должно было случиться, хотя мне неясно почему. У вас были свои причины приехать сюда, у меня — свои. Вы говорите, мы не можем уйти от своего прошлого, и с этим я не могу не согласиться. Но мне непонятно, чего ради мы должны кого-то оскорблять. Все мы проститутки, потому что в мире рвачества и наживы, в мире, построенном на неравенстве и несправедливости, в мире, где одни могут объедаться, а другие — только трудиться в поте лица, где лишь некоторые посылают детей в школы, а другие такой возможности не имеют, в мире, где князь, монарх, бизнесмен могут спокойно сидеть на мешке с миллионами, пока другие голодают или бьются о стены церквей головой, умоляя бога избавить их от голода, да, в мире, где какой-то человек, человек, ни разу не ступивший на эту землю, может, находясь в Нью-Йорке или Лондоне, решать, что мне есть, что мне читать, что делать, о чем думать, только потому, что он владеет миллионами, украденными у бедняков этого мира, — в таком мире все мы проститутки. Потому что, пока хоть один человек сидит в тюрьме, я тоже в тюрьме; пока в мире есть голодный и раздетый, я тоже голоден и раздет. Зачем же одной жертве оскорблять другую жертву? И менее всего нам, бедным, нужна жестокость по отношению к тем, кто когда-то был нам дорог, к тем немногим, кто порвал со своим классовым снобизмом, кто несет в себе веру, любовь, правду, красоту и стремится к свободному общению с другими людьми.

Воцарилась тишина. Мунира чувствовал себя неловко: он снова оказался в роли обвиняемого, в роли человека, чьи моральные качества, как выяснилось на поверку, недостаточно весомы.

— Мой отец — церковный староста, и вы должны бы понимать, что мне изрядно надоели проповеди и поучения, — сказал Мунира и остался очень доволен своим ответом.

— Я знаю, кто он… — сказал Карега и посмотрел в упор на Муниру, который даже заморгал от его пристального взгляда. — Я не собирался проповедовать. Просто я подумал о тех, которые предпочли умереть ради избранного ими пути. Я не уйду из школы. — Нам будет нелегко работать вместе, но я не собираюсь уходить.

— Что ж, посмотрим, посмотрим, — многозначительно произнес Мунира.

— В одном вы, безусловно, правы, — продолжал Карега. — Видимо, я прятался от чего-то. Знаете, почему я разыскивал вас? Потому что вы ее брат. Вы ее учили. Вы учили меня. Дело не только в том, что мне нужна была поддержка; я искренне надеялся, что вы откроете мне загадку Сирианы, объясните мотивы поведения Чуи. Во время похода в город я увидел много других чуй, и теперь, пожалуй, я уже не стремлюсь их понять. Человек взрослеет. История — это не галерея отважных героев. Я хочу остаться здесь и оглядеться вокруг. Я хочу найти свое место в предстоящей борьбе, — добавил он, вспомнив письмо адвоката.

— Посмотрим, — теперь уже угрожающе произнес Мунира, — однако на вашем месте я бы начал подыскивать себе работу в другой школе! А еще целесообразнее было бы вам попытаться попасть в институт усовершенствования учителей.

Глава девятая