1
Инспектор Годфри сидел в вагоне первого класса у окна и глядел на мелькавшие мимо поля: аккуратные кофейные и чайные плантации на склонах холмов, в долинах и на отрогах гор — красота, созданная руками человеческими. Но нельзя сказать, что его внимание было целиком занято холмистым ландшафтом, лежащим между Руваини и Найроби; мысленно он все еще находился в Новом Илмороге. Ему бы должно испытывать теперь удовлетворение, как обычно, когда удавалось разгадать запутанную криминальную головоломку. Но вместо этого он ощущал смутное беспокойство, легкое раздражение и сам себе удивлялся — такое состояние было совершенно ему не свойственно, ведь он, как правило, относился с подчеркнутым хладнокровием к любым общественным и политическим событиям, предоставляя им идти своим чередом. И впрямь, какое ему дело до Кареги? Возмутители всеобщего спокойствия никогда не вызывали у него сочувствия. Инспектор Годфри был обязан своей карьерой только самому себе — его образование ограничивалось двумя классами, — и все же, взгляните, чего он достиг! А все благодаря старанию, упорству и еще инстинктивному нежеланию забираться в дебри. Ему внушили мысль о святости имущества. Система свободного предпринимательства, частной собственности на средства производства, товарный обмен и распределение благ были для него столь же незыблемыми постулатами, как и законы природы, такими же постоянными и неизменными, как солнце, луна и звезды. Любой, кто покушался на ниспосланный свыше порядок вещей, был выродком и не заслуживал снисхождения: подстрекать к хаосу может лишь безумец, ведь это равнозначно намерению сдвинуть небесные светила с их привычного места. Карега и иже с ним, проповедуя радикальный тред-юнионизм и коммунистические идеи, бросают вызов самой сути капитализма, а стало быть, они опаснее самых закоренелых убийц. Инспектор Годфри почитал своим непреложным долгом охранять общественные институты. И неважно, что сам он за долгие годы службы не накопил добра. Это не мешало ему держаться так, словно он хозяин существующей системы: ведь именно полиция призвана гарантировать стабильность, без которой невозможно свободное накопление капиталов. Все предприниматели, даже миллионеры, что обстряпывают свои делишки под вывеской КОК, зависят от неусыпной бдительности блюстителей порядка. Полиция — поистине ведущая созидательная сила в современной Кении, у инспектора не было ни малейших сомнений на этот счет. Таких, как Карега, надлежит отсылать в Танзанию или в Китай, нечего с ними церемониться!
А вот как быть с Мунирой и ему подобными? Этим вопросом инспектор был не на шутку озабочен. Как мог Мунира отказаться от несметного отцовского состояния? Ведь именно богатство, собственность, положение в обществе, помноженные на веру в бога и образование, — лучшие гарантии прочности семейных устоев. Чего еще человеку желать? Вполне вероятно, что Мунира свихнулся на религиозной почве, но, с другой стороны, по личному опыту службы в полиции Годфри знал, что подобный фанатизм, как правило, свойствен беднякам. Ох уж эти голоштанники, вечно всем недовольны!..
И все-таки кое в чем Мунира прав. Система капиталистической демократии нуждается в нравственном очищении, иначе ей не выжить. Людишек, представших перед ним в Новом Илмороге, не назовешь образчиком моральной чистоты. И такое доводилось ему видеть повсюду: в Найроби, Момбасе, Малинди, Ватаму и других местах, — только раньше он особо над этим не задумывался. Может, оттого, что ни разу не встречал человека, решившегося на убийство во имя духовных идеалов. Размышляя об илморогской скверне, инспектор Годфри отнюдь не имел в виду только лишь «Солнечное бунгало», принадлежавшее Вандже. Ничем не лучше и туристский культурный центр «Утамадунн», построенный якобы на забаву туристам из США, Японии. ФРГ и других стран Западной Европы. Но не вызывавшая подозрений вывеска служила прикрытием для далеко не святых делишек, в том числе для контрабандного вывоза из страны драгоценных камней, слоновой кости, звериных шкур и даже человеческой кожи! Этот центр создан для разграбления природных и человеческих ресурсов страны. Женщин и девушек нанимают для того, чтобы потакать любым капризам и прихотям иностранных туристов. Самых смазливых и соблазнительных с помощью французской и английской косметики доводят до кондиции и сбывают в публичные дома Европы. Инспектор Годфри знал наверняка, что прибыльная торговля черными рабынями ведется с ведома местного депутата парламента Ндери Ва Риеры, он-то и был фактическим владельцем центра. Его партнер — немец из ФРГ. «Слоновая кость на экспорт!» «Надежный источник валютных поступлений!» Вполне бы можно прикрыть это преступное гнездо, думал инспектор, припоминая, какой разразился скандал, когда несколько лет назад в Ватаму-Бэй разоблачили такой же преступный синдикат. Пожалуй, имеет смысл обсудить сложившееся положение с начальством, передать по инстанции заготовленный им на этот счет доклад. Но, прикинув, что в дело окажутся замешаны многие весьма важные лица, Годфри отказался от своего намерения. Он попридержит доклад, не станет ни с кем делиться добытой информацией. Она еще ему пригодится впоследствии, при решении очередной уголовной загадки. В конце? концов он сыщик, а не блюститель морали и нравов. Туризм — одна из важнейших отраслей национальной экономики, и, как во всяком деле, здесь есть и положительные, и отрицательные стороны. Его долг полицейского — содействовать сохранению стабильности закона и порядка, от этого зависят успехи промышленности, приток иностранных инвестиций. Он усмехнулся про себя, на душе полегчало. Глупо дискутировать с самим собой… этакий «диспут на темы морали»! Уж не признак ли это старческого слабоумия? Он откинулся на спинку сиденья и занялся более приятным делом — анализом профессиональных аспектов проведенного им дознания. Перед его мысленным, взором промелькнули Ванджа, Мунира, Абдулла, Карега… Поезд тем временем все приближался к столице, по сравнению с которой Новый Илморог — всего лишь жалкая дыра…
2
Ванджа думала о своем отце. Что побуждает одних становиться на сторону народа, других — продаваться иностранным хозяевам, а третьих — балансировать посередине? Каковы мотивы? Вспомнив Абдуллу, Карегу, Муниру, своего деда и многих, многих других, с кем сводила ее жизнь, она пришла к такому заключению: все, наверно, объясняется просто — любовью и ненавистью. Любовь и ненависть — сиамские близнецы, сросшиеся спина к спине в человеческом сердце. Ты любишь — значит, и ненавидишь; коли ненавидишь, то, стало быть, и любишь. Любовь определяет, кого ты ненавидишь, и наоборот. Ненависть очерчивает возможности любви. Но как узнать, что любишь, а что ненавидишь? Вновь и вновь в своих размышлениях она возвращалась к проблеме выбора. Человек судит о том, что ненавидит и что любит, по своим поступкам, по тому, чью сторону он принимает. Нельзя, к при-меру, распинаться о любви к народу и в то же время помогать колонизаторам угнетать народ. Нельзя утверждать, что стоишь на стороне тех, кто воюет со злом, и оставаться над схваткой… Отец мечтал сколотить капитал, накопить добра; он пуще огня боялся, как бы его не заподозрили в симпатиях к народу — это помешало бы делать деньги. Трагедия отца, избравшего нейтралитет и, следовательно, оказавшегося в стане колонизаторов, заключалась в том, что ни его измена, ни отречение от деда, ни самоотречение не уберегли его от краха, ибо весь мир вокруг него развалился. Его мелкий бизнес — он был водопроводчиком — не шел ни в какое сравнение с огромными предприятиями, теснившими его со всех сторон. Вандже все было предельно ясно: она сама какое-то время занималась торговлей вразнос и знала, что водители грузовичков «матату», хозяева разваливающихся автобусов, грошовых лавочек и многие, многие другие становятся жертвами безжалостной конкуренции. Так есть ли разница между отцом и ею самой? Она, как и он, сделала неверный выбор, отдав свою любовь деньгам и стяжательству. Следовательно, она по собственной воле очутилась на стороне Кимерии в сегодняшней стране, почиющей на лаврах независимости. Вправе ли Ванджа в таком случае осуждать отца? Она, собственно его и не знала, а жаль… поговорить бы с ним по душам.;! только вряд ли бы разговор получился. Разве не она в конечном счете способствовала унижению отца? Теперь ничего не исправишь, но было время, когда еще можно было что-то изменить. Сколько раз она собиралась вернуться домой, но мешало то одно, то другое. Однажды даже сложила чемоданы и объявила девицам, что покидает их. Наутро обнаружилось, что у нее украли все носильные вещи. Не ехать же домой с пустыми руками. Отец как-то обозвал ее шлюхой, выгнал из дома, проклял, если не всерьез, то, во всяком случае, на словах!.. Адвокат тоже советовал ей вернуться. Она последовала его совету, села в автобус, твердо решив довести дело до конца. Но, доехав до своей деревни, внезапно передумала. Ее пронзило острое чувство вины — нет, не потому, что не везет подарков родным. Снова вспомнилась последняя стычка с отцом, память причиняла боль… эта рана саднит и по сей день. Еще до первого приезда в Илморог она решила помириться с родителями, заручиться их благословением. «Нет ничего страшнее отцовского проклятия», — убеждала она себя. Она нагрянула домой в полдень. Отец, растянувшись на траве, дремал в тени амбара. По его лицу было видно, что он серьезно болен. Ванджу захлестнула жалость — ведь он, бедняга, один на целом свете. Ему трудно было говорить, он попросил напиться, она прошла в дом, налила воды в кружку и поднесла ему. Его руки дрожали. Он поднял на нее глаза, медленно покачал головой.
«Ты копия матери в молодости», — произнес он несвойственным ему мягким голосом. «Отец, — подумала она, — наверно, тоже жалеет о времени, когда любовь друг к другу объединяла их». Яркий солнечный лучик осветил эпизод ее детства, когда, сидя на отцовских коленях, она слушала его песни; его тогда еще не обуяла жажда наживы. Сердце Ванджи оттаяло, потянулось к отцу. Ей захотелось попросить у него прощения, поделиться своими неудачами. Он снова вскинул на нее глаза и прошептал: «Дай мне денег, двадцать или хотя бы пять шиллингов». Она полезла в сумку и заметила, как расцвело при этом его лицо, а высохшие руки задрожали от нетерпения. Он принялся расхваливать ее на все лады, твердя, что всегда в нее верил, знал, что на старости лет она будет ему утешением. Жаловался на мать — та, мол, его разорила, обобрала до нитки. Да и не только она — все в Кении словно сговорились, чтобы лишить его своего, кровного. Ему не на кого уповать, кроме дочери. Неожиданно рука Ванджи, уже вытаскивавшая купюру из сумки, застыла в воздухе. Значит, только деньги, все равно где добытые, могут оправдать ее в глазах отца! А она-то думала… Ей не вернуть родительской любви, не видать отцовского благословения, не обрести доступа в родной дом — эти вещи за деньги не купишь! «Нет у меня денег!» — крикнула она и щелкнула замком сумочки. Тогда его точно прорвало: посыпалась ругань — он всегда знал, что от его детей не будет проку… Ванджа, рыдая, добежала до ближайшей пивной и в одночасье спустила все, что у нее с собой было. Позднее, узнав о смерти отца — он умер от рака, — она и слезинки не пролила.
Она лежала на кровати в старой хижине, и перед ней проносились тени прошлого, которые ничем не вытравишь из жизни, из памяти. Ей хотелось начать все сызнова, жить в чистоте — иначе не было смысла в ее чудесном избавлении. Она точно родилась заново, прошла крещение огнем. Подумать только — Мунира и Абдулла дважды помогли ей избежать смерти, им она обязана тем, что получила еще одну возможность, последний шанс. Может, ей теперь наконец улыбнется счастье? Но ничто до самой смерти не изгладит из памяти пережитого в тот миг ужаса. Откуда только взялась решимость сделать то, что она сделала?
Раздался стук в дверь. Кто бы это мог быть? Снова стук, дверь распахнулась, и…
— Мама! — У Ванджи перехватило дыхание.
— Дитя мое… снова пожар! — запричитала сильно сдавшая старушка. Они поплакали в обнимку, облегчили душу. — Я только через месяц узнала. Третьего дня случайно услышала — от чужого человека!
К ней зашла соседка и принялась расспрашивать о здоровье Ванджи — оправилась ли она после пожара. У матери колени задрожали, лишь вера в милосердие и безграничную справедливость Христа помогли ей устоять на ногах.
Несколько недель мать и дочь провели в разговорах, стараясь по возможности не касаться прошлого, не позволить ему выплеснуться наружу. Лишь одну вещь обсудили они во всех подробностях — почему обе отказались участвовать в «чаепитии». Видно уж, никому не дано избежать своей участи, решила Ванджа. Должно быть, жизнь вся состоит из ошибок. Когда понимаешь свою ошибку, мечтаешь начать все сначала. И тут она почувствовала, что не вправе скрывать свои страхи и надежды от старой женщины:
— Сдается мне… кажется… я жду ребенка. Да что там, я уверена, что это так, мама!
Старуха несколько секунд молчала.
— Чей он? Кто отец?
Ванджа потянулась за угольком и более часа самозабвенно водила им по картону. Волны неведомых дотоле чувств внезапно захлестнули ее, точно приподняв над землей. На картоне стали вырисовываться чьи-то очертания. В наброске было некоторое сходство со скульптурой, которую Ванджа видела давным-давно в доме адвоката в Найроби. В нем угадывались также черты Кимати в минуты радости и веселья, печали и ужаса. У фигуры была одна нога. Закончив рисовать, Ванджа испытала несравненное спокойствие, глубокую уверенность в своих силах и новых возможностях. Она протянула рисунок матери.
— Кто?.. Кто это?.. Какая боль и мука на лице, и при этом почему-то смеется!..
3
Сидя у порога своей лачуги в Новом Иерусалиме, Абдулла беседовал с Иосифом. Подросток превратился в стройного юношу. На нем была опрятная школьная форма — рубашка и шорты цвета хаки. На коленях — раскрытый роман Сембена Усмана «Тростинки господа бога». Яркое солнце припекало илморогскую землю, усиливая запах мочи и гниющих отбросов, долетавший с помойки. Но обоим это было нипочем — и не к такому зловонию привыкли. Иосиф уверял, что обязательно выдержит экзамены, его мечта — перейти в школу высшей ступени, но надежды на это никакой, он даже не подал заявления. Абдулла думал о другом: какое счастье, что ему удалось спасти Ванджу! Только вот как ему теперь быть? Кто бы мог представить, что Мунира окажется способен на такое!.. Абдулла еще не решил: восхищаться ли учителем или же сердиться на него, возмущаться угодливостью и трусостью либо превозносить его отвагу. В конечном счете Мунира совершил то, о чем Абдулла только помышлял, да вот смелости не хватило… Иосиф тем временем твердил свое:
— Очень, очень странно. Разве не удивительно, что Чуи погиб именно в такой момент?..
— Что в этом странного? — не слишком вникая в суть, спросил Абдулла, но ответ Иосифа насторожил его.
— Потому что учащиеся как раз готовились нанести ему удар.
— Удар? Вам-то чем он насолил?
— Чуи фактически управлял Сирианой, хотя вечно торчал в гольф-клубе, или же в конторах различных компаний, где занимал директорские посты, или на своих пшеничных фермах в Рифт-Вэлли. Технический персонал — рабочие и батраки с пришкольного хозяйства — собирался поддержать наше выступление. Кое-кто из учителей тоже нам сочувствовал. У них достаточно оснований для недовольства: нищенское жалованье, скверные условия труда, наплевательское отношение Чуи… Мы намеревались потребовать, чтобы управление делами школы передали комитету учащихся, рабочих и служащих. Мы не хотим дальше мириться с гнусной системой старост… Кроме того, школьная программа устарела, преподаваемые дисциплины не имеют никакой связи с делом освобождения нашего народа…
Абдулле быстро наскучили жалобы Иосифа на порядки в Сириане, он снова погрузился в размышления о неожиданных поворотах судьбы. Его детство прошло в Киньогори; старики и старухи — кое-кого он до сих пор помнил по имени — собирались у костра и рассказывали всякую всячину до глубокой ночи. Нганга Ва Риунге, Джоханна Кирака, Нафтали Мигуки, Зипора Ндири — истинные патриоты Кении. Засиживались далеко за полночь, припоминали всю историю Лимуру; проклинали изменников, которые, подобно Луке, продались белым; восхваляли тех, кто стоял насмерть, не уступая ни пяди родной земли. Вполголоса говорили о том, что настанет день, когда земля будет возвращена ее детям, уроженцам Лимуру. Сравнивали политические партии и под конец затягивали песни надежды и борьбы. Абдулла слушал как зачарованный. Песни волновали его, внушая предчувствие грядущих славных подвигов. Ндингури — в который раз Абдулла поражался тому, что сам он чудом спасся от смерти, а вот друг погиб; припомнил Абдулла свой побег в лес, арест и концлагерь, возвращение домой, обернувшееся для него и утратой, и приобретением. Внезапно Абдуллу потянуло рассказать Иосифу всю правду о своем прошлом. Его захлестнуло чувство вины: бывало, он поругивал Иосифа, вымещая на мальце свои неудачи, а тот все сносил, потому что принимал Абдуллу за своего пропавшего и нашедшегося брата. Странно, отчего это Иосиф никогда не спрашивал об «их» родителях и лишь однажды, когда заболел во время похода в столицу, в горячечном бреду твердил что-то о своем детстве. А может, он давно уже знает правду? Скорее всего, так оно и есть…
— Иосиф, — Абдулла прервал рассказ юноши о готовившейся в Сириане забастовке, — я плохо с тобою обращался, прости меня.
— Да что ты! За что прощать? — отозвался Иосиф, опешив от внезапной перемены в тоне Абдуллы. — Я благодарен тебе за все, что ты для меня сделал. И Мунире, и Вандже, и Кареге. Вот вырасту, окончу школу, потом университет и постараюсь стать таким, как ты, чтобы по праву гордиться пусть хоть малой пользой, которую принесу своему народу. Ты сражался за политическую независимость страны, а мне бы хотелось внести вклад в подлинное освобождение людей. Я прочел много книг о «мау-мау». Надеюсь, наступит день, когда Карунаини, где родился Кимати, и Отайя, родина Д. М., станут национальными святынями. Мы откроем театр и назовем его именем Кимати — в память о любительской труппе «Гичаму», которую он организовал, учительствуя в Тету… Я знаю из книг об исторических победах рабочих и крестьян в других странах, о народных революциях в Китае, на Кубе, во Вьетнаме, Камбодже, Лаосе, Анголе, Гвинее, Мозамбике… Я читал труды Ленина…
«Иосиф рассуждает точь-в-точь как Карега», — подумал Абдулла, но промолчал. История — точно танец на огромной сцене господа. Каждый из нас проводит до конца ту партию, что ему отведена, и уходит со сцены, уступая место новым танцорам. Они моложе, талантливее, у них больше выдумки и мастерства, они выполняют сложнейшие пируэты, но и их в свою очередь сносит огромная волна, освобождая сцену для следующего поколения, и танец продолжается, достигая такого совершенства, такой изощренности, о которых раньше не приходилось и мечтать. Пусть так все и идет. Его время позади, остаток жизни он обречен коротать жалким разносчиком фруктов, едва сводящим концы с концами. Но у него есть основания для гордости — он спас жизнь человеку, в то время как шел отнимать ее у других. Лишь бы Ванджа была жива и счастлива и хоть изредка думала о нем…
4
За день до суда отец, мать и жена Муниры в сопровождении преподобного Джеррода получили свидание с обвиняемым. Разговор не клеился, трудно было найти приличествующую случаю тему. Мунира разглядывал отца: несмотря на свои семьдесят пять — вся история колониализма в Кении прошла на его глазах, — он еще крепок, ладен, пышет здоровьем. Интересно, что он думает об этом мире? Ведь он родился еще до прихода англичан, был свидетелем упадка и краха феодальных династий и родовых вождей, помнил первое проникновение миссионеров, строительство железной дороги, первую и вторую мировые войны, восстание «мау-мау», потрясения первых лет независимости — гибель от руки убийц Пинто, Мбойи, Кунгу, Карумбы, Д. М., заточение Шикуку и Серони, принятие присяги во имя совместной защиты собственности — что же думает отец обо всем этом? Мунира справился о здоровье братьев и сестер таким равнодушным тоном, точно между ними не было кровного родства. В самом деле, при нынешних обстоятельствах родственники его мало интересовали.
— А дети где? — Этот его вопрос смутил посетителей. Мунира нахмурился. — Не хотите им показывать отца-неудачника?
— Что ты натворил? — Его мать не выдержала, сорвалась, нарушила табу. — Как только ты мог?
Преподобный Джеррод поспешил изменить тему:
— Подумать только, все это время ты был здесь, а я даже не знал… Ведь я мог бы помочь.
Мунира остро ощутил витающее в воздухе лицемерие, вспомнил едва ли не с благодарностью грубоватую прямолинейность инспектора Годфри, который, уж во всяком случае, не скрывал, кому служит.
— Вернись на стезю… обратись к свету… — язвительно, нараспев произнес Мунира, вставая с койки. Шалость и злость одновременно обуревали его.
Родственники переглянулись, только Ваверу — его престарелый отец — держался особняком и, казалось, витал мыслями далеко в прошлом.
— А ты, отец… — В голосе Муниры зазвучали властные нотки.
— Слушаю тебя, сын мой.
— Позволь задать всего один вопрос. Помнишь, в пятьдесят втором ты отказался принести присягу «мау-мау» во имя африканской родины и свободы?
— Разве это имеет отношение?.. — Ваверу осекся на полуслове, не поддаваясь сатанинскому искусу.
— А вот в шестидесятых годах, уже после провозглашения независимости, ты дал клятву — присягнул содействовать расчленению страны, разобщению кенийского народа и защищать богатства, доставшиеся горстке людей. Почему ты поступил так? Почему вторая клятва оказалась для тебя приемлемой? На колени, старик, вымаливай у господа прощение! В глазах всевышнего нет ни бедных, ни богатых. На небесах не существует племенных различий. Все, кто покаялись, равны перед богом. И вы тоже, преподобный…
— Что он вбил себе в голову?! — испуганно закричала мать Муниры.
— Однажды к вам в Блю Хиллс пришли люди из Илморога…
— Что-то не припомню такого… — Священник не догадывался, куда Мунира клонит.
— Вспомните засуху. Среди них был один калека.
— Ах… да-да… верно.
— И я был с ними. Вы прогнали нас, отказав в глотке воды и куске хлеба.
— Я понятия не имел… если бы я знал… мне и невдомек было… но…
Мунира кашлянул, прочищая горло, и театральным жестом обвел посетителей:
— Так-то вы следуете закону господа единого? «Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный, уготованный диаволу и ангелам его: ибо алкал Я, и вы не дали Мне есть, жаждал, и вы не напоили Меня, был странником, и не приняли Меня, был наг, и не одели Меня, болен и в темнице, и не посетили Меня. Тогда и они скажут Ему в ответ: Господи! Когда мы видели Тебя алчущим, или жаждущим, или странником, или нагим, или больным, или в темнице, и не послужили Тебе? Тогда скажет им в ответ: истинно говорю вам: так как вы не сделали этого одному из сих меньших, то не сделали Мне. И пойдут сии в муку вечную, а праведники в жизнь вечную».
Родня ушла, оплакивая пропавшую душу. В англиканской церкви Илморога они опустились на колени и усердно помолились за Муниру.
— А всему виной «возрожденческие» секты, — с грустью изрек преподобный Джеррод, — сеют веру в свою причастность воле всевышнего и его чудотворным делам. Слишком много на себя берут. Пора их запретить.
— Именно, — поддакнул отец Муниры.
Но думал старец в этот момент о Кареге и Мариаму, о том, как через своих сыновей женщина дважды покарала его. Пожалуй, это ему в наказание за грехи… ведь он помышлял о прелюбодеянии, плоть наша слаба. Но где же справедливость ведь он вовремя одумался. И в любом случае чистосердечное раскаяние должно зачесться. Потом он подумал о любопытном совпадении: Каджохи, который в двадцатые годы продал Ваверу землю Кагунды, а затем затерялся где-то в Рифт-Вэлли, теперь вновь объявился — совсем уже старик, почти слепой — и обратился за помощью. Мистер Эзекиель Ваверу, имевший обширные связи и множество друзей, пристроил Каджохи в богадельню при городской церкви… «Неисповедимы пути и чудесны дела господа», — пробормотал Ваверу. Он знал теперь, в чью пользу составить завещание…
5
Карега встретил новость, не изменившись в лице, однако, несмотря на все попытки сохранить самообладание, все же прослезился. Он ослаб от побоев, пыток электрошоком и душевных терзаний. Все можно было вынести, но это известие… Матери не стало, она умерла… Умерла! Никогда он больше не увидит ее! Так он и не успел хоть что-нибудь для нее сделать… Всю жизнь безземельная батрачка гнула спину на европейских плантациях, на фермах отца Муниры; в последние годы соглашалась на любую работу, лишь бы ноги не протянуть от голода. «За что, за что? — стонал Карега. — Ничего я не смог и не достиг». В приливе бессильной ярости он стукнул кулаком по стене камеры. Сколько их, таких Мариаму, в Кении, во всей неоколониальной Африке! Сколько женщин, мужчин и детей томится под гнетом империализма! Двое суток он не притрагивался к пище.
На третий день тот самый надзиратель, от которого Карега услыхал про кончину матери, снова отворил дверь камеры.
— Мистер Карега, к вам посетитель. Можете выйти в коридор. Мистер Карега, я… мы хотим вам сказать… несмотря ни на что… кое-кто из нас вам благодарен… вы боретесь за нас, простых тружеников… мы с вами заодно. Только вот помалкиваем пока. Детей кормить надо.
«Боретесь за тружеников», — повторил про себя Карега. Его мать всю жизнь обрабатывала землю толстосумов; какая разница, какого они цвета, белые, черные или коричневые! Все паразиты — сосут чужую кровь и пот, невзирая на родство и языковую близость. Земляки! Мать даже не заикалась о своих правах, никогда ни на что не жаловалась, уповая на господа — он, мол, наведет порядок, когда сочтет нужным. И вот ее не стало, она так и не дождалась божьей справедливости. Всю жизнь трудилась, а умерла ни с чем. Неужто Ванджа права: съешь ближнего, иначе съедят тебя?!
В конце коридора он заметил девичью фигурку. Кто бы это мог быть? Карега приблизился к загородке из колючей проволоки, и лицо девушки показалось ему смутно знакомым. Вспомнил: он видел ее на фабрике, она сортировала семенной ячмень, из которого варили тенгету, раскладывала зерна на солнце для просушки. Держалась робко, застенчиво.
— Меня прислали тебя навестить, — сказала она на суахили. — Еле упросила, чтобы разрешили свидание. Этот вот надзиратель помог.
— Как тебя зовут?
— Акиньи. Мне поручили…
— Кто?
— Рабочие. Велели передать: они с тобой. Они… мы готовим новую стачку и демонстрацию — устроим марш в Илмороге.
— Но кто?..
— Организация илморогских пролетариев… не только с нашей фабрики, все трудящиеся и безработные Илморога присоединятся к нам. И еще бедные крестьяне и даже кое-кто из мелких торговцев…
Карега застыл от изумления. «Организация пролетариев» — это что-то новое. Должно быть, создана уже после его ареста.
Девушка рассказала, что в то время, когда Карегу схватили, рабочие выступления едва не переросли в бунт. С обеих сторон были раненые, и даже одно высокое официальное лицо отдало богу душу…
— Да ну? Неужели? — поразился Карега.
— Это случилось в Найроби, в пригороде Истлей. Он ждал в своей машине, пока шофер и телохранитель собирали с жильцов квартирную плату. Кто-то выстрелил в него, и — насмерть…
— Он наживался на лишениях бедняков. Возможно, его пришили грабители, но все равно…
— Нет, не грабители. В газете писали, будто убийцы подбросили записку. Они называют себя «вакомбози» — «Общество всемирного освобождения». В записке говорилось, что Стэнли Матенге якобы возвратился из Эфиопии, чтобы довести до конца войну, которую они начали в свое время вместе с Кимати… Поговаривают, будто люди снова уходят в леса и горы…
Матенге вернулся?! Нет, это невозможно, его уже нет в живых. Но дело не в этом… Новые Матенге, Коиталелы, Кимати, Пайни Овачо каждый день рождаются в гуще народа…
— Что они собираются с тобою делать? — спросила девушка, прервав его размышления.
— Держать за решеткой… подозревают, что в душе я коммунист.
— Мы тебя вызволим! — сверкнув глазами, воскликнула она.
Ее голос и новости, что она принесла, вызвали в воображении Кареги целую вереницу образов: империалисты, капиталисты, помещики — это земляные черви, система, вскармливающая орды толстопузых клопов-кровососов, паразитизм и людоедство возведены в ранг высшей общественной добродетели. Эта система, ставшая раем для спекулянтов в министерских креслах, стяжателей и лицемеров, и свела мать в могилу. Эти насекомые никогда не насытятся, вечно будут упиваться кровью трудящихся. Горстка преступников всю страну пустила с молотка, отдала ее на откуп иностранцам, которые нещадно грабят народ. И при этом бубнят ханжеские молитвы, распинаются в верности своей стране, солидарности по цвету кожи, а сами доводят земляков до голодной смерти. Боги и идолы этой системы могут быть сокрушены лишь в результате сознательной, последовательной и решительной борьбы всех людей труда! От Коиталелы до Кангете и Кимати — все народные герои были из рабочих, крестьян, мелких торговцев. Они прокладывали дорогу, и не за горами тот день, когда рабочие и крестьяне, руководящие борьбой, возьмут власть в свои руки, уничтожат систему, ее алчных идолов, положат конец угнетению большинства меньшинством.
Завершится эра кровопийц и людоедов. Тогда и только тогда возникнет подлинное царство мужчин и женщин, царство любви и радостного созидательного труда… Карега далеко унесся на волнах своей мечты — какие возможности открываются перед кенийскими рабочими и крестьянами! — и на время позабыл о собеседнице.
— Мы вызволим тебя, — негромко, но твердо повторила она, не сомневаясь в конечной победе.
Он пристально поглядел на нее; перед его мысленным взором возникли Ньякинья, мать, Муками, болота Мангуо. Лицо Акиньи представилось ему прекрасным ликом будущего, и на грустном лице Кареги засветилась улыбка.
— Завтра… завтра… — шепнул он, обращаясь к самому себе.
— Завтра! — эхом отозвалась девушка, и Карега понял, что он теперь не один на этом свете.