Кровавые лепестки — страница 7 из 34

1

Через двенадцать лет, в воскресенье, Годфри Мунира попытался воспроизвести эту сцену в своем заявлении для полиции, заявлении, в котором он должен был говорить правду, всю правду и ничего, кроме правды. Но он чувствовал, что, хотя та ночь все еще свежа в его памяти и все еще сохранилось ощущение обреченности, вызванное простым и страшным рассказом Ванджи, он не находит точных слов, чтобы воспроизвести ее. Он сидел на жесткой лавке, облокотившись о стол, и поглядывал время от времени на календарь фирмы Аспро, единственное украшение на голых стенах камеры. Впрочем, чаще всего он глядел на лицо полицейского офицера; он, должно быть, из новеньких, думал Мунира. Вероятно, Илморог — его первое серьезное назначение, и он, видимо, нервничает, или ему надоело ждать, а скорей всего, и то и другое. Офицер нетерпеливо потопал ногой и забарабанил по столу пальцами. Он явно терял терпение.

А Мунира пытался попять: как можно жить в этой стране и не замечать всевозрастающего подспудного волнения? Бастуют школьники, запирают в темных чуланах косных, властолюбивых учителей; рабочие бросают инструменты, отвергают временное утешение, которое сулят им так называемые трехсторонние соглашения; домохозяйки выходят на улицы, выкрикивают лозунги, сопровождая их непристойной руганью, и протестуют против высоких цен на продукты; вооруженные грабители среди бела дня под шумное одобрение толпы захватывают банки; женщины не желают принять уготованный им удел — постель и кухню, требуют равных нрав с мужчинами, требуют своей доли власти и привилегий, — все это взвинчивает нервную систему тех, кому правящие классы мира сего поручили поддержание закона и порядка. Они слишком верят в разумность миропорядка, им не приходит в голову раскрыть книгу господню и убедиться, что все это давным-давно предсказано. Ничем от них не отличаются и Карега с его последователями — рабочими фабрики «Тенгета»: они не верят в братство по цвету кожи, землячеству и общинной принадлежности, они говорят «нет» своим черным и белым хозяевам, так же как работодателям-индийцам. И они потерпят поражение, потому что отказались от самого важного братства — братства религиозного, братства нового рождения в боге и вселенского вечного царства. Так какой же еще правды домогается от него офицер? Мунира хочет объяснить ему, что Ванджа — это «она», упомянутая пророками, покоряющая мужчин и заставляющая их сходить с пути истинного… голосом, в котором слышатся страдание и протест, надежда и страх, но прежде всего — обещанием спасения через торжество плоти. Но полицейский офицер — воплощение здравого смысла мира сего — стоял или расхаживал по комнате, холодно глядя на Муниру. Ну стоит ли вспоминать, как плакала глупенькая официантка двенадцать лет назад, когда в Илмороге еще не было даже каменных домов, не говоря уж о международном шоссе, — какое все это имеет отношение к сегодняшнему дню? С таким же успехом он может открыть свою книгу и начать с Адама и Евы. Но не лучше ли будет (во всяком случае, это сохранит время и силы), если он оставит прошлое в покое и обратится к… более свежим, что ли, воспоминаниям? В том-то и дело, подумал Мунира; его слегка позабавила гневная вспышка полицейского чиновника. Тот вечер, когда Ванджа плакала, имеет самое прямое отношение к сегодняшнему дню: если бы ее голос не заворожил тогда Муниру, он увидел бы знамение, нити зловещей паутины, сотканной вокруг него самого, вокруг Абдуллы, вокруг Илморога. Он попробовал выйти из положения иначе: пусть ему дадут карандаш, бумагу и прекратят допрос хоть на какое-то время; он сам своей рукой напишет заявление, а потом полиция может задавать ему вопросы, и с божьей помощью…

Офицер внезапно стукнул кулаком по столу, он потерял всякое терпение: ему нужны факты, а не история; факты, а не проповедь и не поэзия. Убийство есть убийство, сказал он и позвал тюремщика. «Запереть в камере!»

Муниру посадили в камеру, он слышал, как звякнула цепочка замка, и испытал некое духовное удовлетворение, вспомнив Петра и Павла, услыхавших в узилище слово божие. «Убийство есть убийство» — те же самые слова еще раньше говорили полицейские — те, что пришли за ним, — зевая, вспомнил он. Он устал, он вдруг почувствовал неимоверный упадок сил после ночного бдения, и его сморил сон.

Разбудили его на следующее утро. Голова у него просветлела. Его провели в ту же комнату, но теперь перед пим сидел другой офицер, пожилой, и на лице у него ничего не отражалось, даже когда он смеялся, улыбался или шутил, — его лицо, казалось, было неспособно к выражению эмоций.

Офицер этот приехал из Найроби, чтобы возглавить следствие. Он занимал раньше разные должности при разных властях, начиная еще с колониальных времен. Преступление для него было чем-то вроде головоломки, он считал, что оно подчиняется своим особым законам — законам поведения преступника, — и верил: если покопаться как следует, эти законы всегда проявятся, в любой мелочи. Его интересовали люди — их поступки, слова, жесты, фантазии, повадки, — но все это было для него лишь ключом к решению головоломки. Он много читал, и круг его интересов распространялся на разные виды профессиональной деятельности — право, политику, медицину, просвещение, — но опять-таки он смотрел на это как на ключ к решению головоломки. Он искал лишь то, что этот ключ мог открыть, — закон, логику конкретного преступления. А найдя, умел выяснить точные обстоятельства, мельчайшие подробности и почти не знал неудач.

Он не питал никаких иллюзий относительно своей работы: своими знаниями он служил той власти, которая в данный момент была в стране, и не выказывая к ней своего отношения. С той же неуемной энергией, с какой служил в свое время колониальному режиму, он служил теперь независимому африканскому правительству и так же верно будет служить любому другому, которое придет ему на смену. Он был нейтрален, и его безграничная власть над политическими деятелями, врачами и инженерами, бизнесменами, мелкими преступниками и всеми прочими проистекала именно из его нейтральности, поставленной на службу закону. Его тайной мечтой было открыть частное сыскное бюро, чтобы люди могли прибегать к его услугам, как обращаются они к адвокату или священнику.

Это дело его сразу заинтересовало, главным образом совокупностью причастных к нему лиц. Чуи — деятель просвещения и бизнесмен, Хокинс Кимерия — землевладелец и бизнесмен, Абдулла — мелкий торговец, Карега — профсоюзный деятель, Мзиго — деятель просвещения, превратившийся в бизнесмена, Мунира — учитель и святой человек, Ванджа — проститутка. Их свел вместе Новый Город. Офицер полагал, что еще немало людей пройдут по этому делу. Он изучит и людей, и город; он приступит к делу без предвзятости, его все интересовало, и прежде всего — Мунира.

— Пожалуйста, садитесь, господин Мунира. Вы хорошо поспали?

— Да.

— Хотите сигарету?

— Спасибо, я не курю.

— Позвольте представиться. Меня зовут — забавное совпадение, верно? — меня зовут инспектор Годфри. Я должен извиниться перед вами за вчерашнее. Видите ли, наш сотрудник слишком молод, а вы сами знаете, какая сейчас молодежь.

— Я понимаю. Он просто выполнял свой долг… служения человеческому закону.

— В том-то и суть, господин Мунира. Закон. Он управляет всеми нами.

— Закон божий.

— Несомненно, господин Мунира. Но бог избирает своим орудием человека — вас, меня, кого-то еще. Послушайте, господин Мунира. В Илмороге вы весьма уважаемый человек. Вы живете здесь дольше других. Двенадцать лет, мне говорили. Вам хорошо знакомы большинство жителей города. Поверьте, мы вовсе не хотим с кем-то поступить несправедливо. Мы желаем служить справедливости и правде. Возможно, это лишь человеческое представление о справедливости, но на сегодняшний день другого у нас нет. Может быть, потом, когда все обстоятельства раскроются перед нами целиком, когда мы уже не будем видеть их словно через матовое стекло… но сейчас, господин Мунира, нам нужно постараться сделать все, что в наших силах. Полицейский, как и учитель, как и священник, — всего лишь слуга общества, хотя я назвал бы его иначе: он жертва общества. Нам никогда не говорят спасибо за то, что мы обеспечиваем безопасность жизни и имущества граждан. Впрочем, такова наша судьба, наша работа; нам, в конце концов, за это платят. Но мы не можем оправдать возложенную на нас громадную ответственность — а ведь это страшная ответственность, господин Мунира, — без помощи общественности, нашего истинного властелина. Вот почему, господин Мунира, мы предоставим в ваше распоряжение карандаш и бумагу, комнату для ночлега — вы понимаете, мы, конечно, не можем отпустить вас отсюда, пока вы не сообщите полностью все, что вам известно, такова уж процедура, господин Мунира, поймите, все это нисколько не затрагивает вас лично, — и, уж конечно, предоставим вам еду. Вы можете облечь свое заявление в любую удобную для вас форму; меня лично крайне интересует история Илморога, да и вашей школы тоже — если у вас, разумеется, хватит терпения и писательского азарта; однако помните: мы ждем от вас простого и ясного изложения всего, что вам известно о поведении, мыслях и особенно о действиях Абдуллы, Ванджи и Кареги в ночь… нет, даже за всю неделю, предшествовавшую убийству — хотя, конечно, это может быть и не убийство — Кимерии, Чуи и Мзиго.

2

Как рассказать об убийстве в Новом Городе? Убийстве духа. С чего начать? Как воссоздать прошлое, чтобы всем стало ясно: убийство это — исполнение закона божьего? Проявление божественного промысла, воплощение воли Его. Как добиться, чтобы и слепой увидел то, чего сейчас не видит мудрец?

Либо то, либо то… что я сделал, что мог бы сделать… мы всегда перебираем это в уме, когда анализируем свершившееся, то, чего уже не изменить. Успокойся, душа. Но как могу я, смертный, унять трепет сердца моего, я, которому довелось быть свидетелем того, как рос Илморог от первых дней посева, отмеченного дождями и засухами, до нынешнего цветения кровавыми лепестками? Я, который знал Абдуллу, Ньякинью, Ванджу, Карегу? Разве я не перелистывал книгу сердца каждого из них? Во время наших разговоров, когда мы мечтали о будущем или вспоминали прошлое, и даже в тот вечер, когда она заставила меня пообещать, что я обязательно приду на следующий день, чтобы отпраздновать радостное событие, я всегда ощущал острые как бритва грани произносимых нами слов. Насилие в мыслях, во взоре, в воспоминаниях. Теперь я понял. В полумраке камеры рощи, горы и долины приобретают более четкие очертания. Отыди, сатана. Запоздалое прозрение. Было время, когда мне казалось, что я их спасаю, и ее мог бы спасти, и Абдуллу. Потом я внезапно увидел Карегу, ступающего по тропе, по которой я сам двигался с таким восторгом, и меня поразило, что я не в силах удержать его, хотя и хочу. Всю неделю мне казалось, что Ванджа потешается над нашими попытками освободиться от власти ее мечтаний и грез; ибо теперь я знал, и бог тому свидетель, что она стремилась только к власти, к власти над душами мужчин, молодых, отчаявшихся, потерянных, чтобы отомстить за зло, которое ей причинили в прошлом.

А Карега даже после всех своих скитаний остался ребенком. Я не хочу этим его принизить, хоть как-то умалить его достоинства: искренность, пылкость, неподдельную веру во всесилие героизма и честности. Он протянул руку навстречу этой неуловимой красоте — еще нераскрытой правде прочных человеческих отношений. И в самом деле, во всем, даже в его появлении в Илмороге, он, казалось, пытался найти утраченную чистоту, веру и надежду. Помню, как однажды, еще до того, как мы разошлись в разные стороны, я прочитал у него в тетради:

Вы будете смеяться надо мной и скажете, что это слезы большого ребенка. Вы будете смеяться и скажете: этот большой ребенок появился у врат нашей мирной обители, словно дурное предзнаменование. Смейтесь, насмехайтесь. Я один несу в себе этот страх и прячу то, что знаю, в своем сердце. Разве могу я сказать, что не знал даже в тот миг, когда наши сердца забились в унисон, что позже она предаст меня? Она старше меня, она видела больше птиц тхабири[11], возвращающихся домой с заходом солнца. И не одна она меня предала. Увы, мир, на который я вчера еще возлагал надежды, выпал из моих рук. Люди, которых я знал, люди, строившие новые миры, превратились в смутные образы моих воспоминаний; семена, которые мы вместе сеяли с такой верой, надеждой, орошая их слезами и кровью, — где они теперь? Я спрашиваю себя: где теперь та новая сила, где та новая сила, благодаря которой эти семена прорастут и принесут цветы?

Тогда я думал, что в этих словах звучит отчаяние, и спрашивал себя: быть может, именно отчаяние — ведь молодые люди переживают все с такой остротой — заставило его обратиться ко мне за… за чем, однако? Или же за его словами скрывалась надежда, ради которой он исходил Кению вдоль и поперек, от Момбасы до Кисуму, и затем пришел в Илморог, в поисках… чего… чего же? Но что бы это ни было, оно привело его в Илморог, ко мне, к Абдулле, к Вандже и к этой загадке: истина и красота — иллюзия? Мы все искатели, мы все ищем крохотный закуток в мире божьем, чтобы укрыться на время от предательских ветров, дождей и засух. Я хотел, чтобы он увидел именно это: силу, которую он ищет, можно обрести лишь в крови агнца.

3

Вероятно, вы подумаете, что Карега решил довериться мне из-за того, что нас с ним что-то связывало в прошлом. Я говорю так неопределенно, потому что еще долгое время после нашей встречи в Илмороге считал, что пути наши только однажды пересеклись на той ничейной земле, которая соединяет на какой-то срок учителя и ученика. Но я забыл даже это в тот день, когда он явился в мое илморогское убежище, которое лишь незадолго до того обнаружила еще одна пришелица — Ванджа. С удивлением я спрашивал себя: кто он, этот человек у ворот?

Я только что вернулся из Руваини. Я не задержался там, так как все время помнил о приглашении Ванджи. Мне так хотелось проводить ее домой, в ее хижину… мы вдвоем, одни, в темноте. В глубине души меня страшила ее власть, то, как она сделала меня своим пленником, небрежно бросив: «Принеси мне фунт риса с длинными зернышками», и как все во мне было готово ей повиноваться. Я обежал все магазины Руваини. Я купил именно тот сорт риса. Все было готово к сегодняшнему празднику. Но кто он, этот незнакомец?

— Здравствуйте, — сказал я как ни в чем не бывало, слезая со своего скрипучего велосипеда и прислоняя его к выкрашенной белой краской стене.

— Вы меня, может быть, не помните… — заговорил он, поздоровавшись.

Я жестом велел ему замолчать: у нас еще будет время поговорить. Даже тогда, на той стадии наших отношений, что-то в нем меня раздражало: его нарочитое самообладание или, может быть, скорее, его рвение, пыл? Он помог мне отнести в дом две коробки мела и стопку учебников, а я взял пакет риса, купленного для Ванджи. Моя гостиная, как и весь дом, была почти без мебели: деревянная лавка, стол с широкими щелями, два складных стула и прибитая к стене полка со старыми номерами журналов «Фламинго», «Барабан», «Африканское кино» и школьными изданиями книг «И пришло разрушение» [12] и «Песни Лавино» [13]. Я давно уже собирался привести свою библиотеку в порядок, но в этом деле, как и во многих других, остановился в сумрачном полумраке на стыке действия и бездействия. Он опустился на край лавки, отказавшись от приглашения сесть на один из складных стульев. Он был тщедушного сложения, с печальными настороженными глазами — мужчина, который созрел внезапно и болезненно.

— Хотите чаю? — спросил я, надеясь, что он откажется. Я вытянул усталые ноги и вспомнил о Вандже, об ее истории, о том, как она радовалась, что Иосиф будет ходить в школу, о магическом ее воздействии на меня и на Абдуллу, вспомнил о ее бегстве из дому и вдруг подумал: а что же стало с ее ребенком?

— Да, пожалуйста, хоть теплой воды, — ответил он.

Пришлось мне против воли играть роль хозяина.

— Молока в этом доме, увы, нет.

— Вполне достаточно просто чаю. Мы живем рядом с магазином, но редко можем себе позволить такую роскошь, как молоко.

Накачивая примус, я вспомнил вдруг — наш разговор, наверно, этому способствовал — старую Мариаму, как мы называли ее. Она была арендатором на земле моего отца, но мы всегда считали ее неотъемлемой частью этой земли. Мариаму была очень набожна, но проявлялось это не явно — просто в манере держаться, говорить, в трепетном отношении к работе и умении всецело в нее погружаться. Чай она могла приготовить даже без заварки: положив в ложку сахар, держала ее над огнем. Как только сахар превращался в густую, похожую на сироп массу, она опускала ложку в кипяток. Я очень любил этот чай; я часто удирал от матери следившей за мной недреманным оком, и являлся к старой Мариаму выпить чашечку ее напитка. В нем было много сахару, и Мариаму вовсе не пыталась выдавать его за чай с молоком. Я хотел было рассказать об этом гостю но нечаянно произнес совсем другое:

— Мы должны быть благодарны и за малые блага: есть люди, которые пьют чаи не только без молока, но и без заварки.

— О, моя мать часто готовит такой напиток, когда не может купить чай. Она поджаривает в чайной ложке сахар, мы называем… то есть называли его сахарной сажей. Мать часто смеялась: «Карега, хочешь сахарной сажи?»

Я внимательно посмотрел на него.

— Откуда вы?

— Из Камирито. Вы, может, знаете: Квамбира, в Лимуру.

— То есть вы прямо из Лимуру пришли сюда?

— Да.

— Надеюсь, не пешком?

— Часть дороги пешком. Мне удалось сесть в такси. В нем было полно народу. Владелец был уверен, что в его чихающем «форде-англия» очень просторно. Он говорил: «Возлюбим друг друга, усаживайтесь поудобнее — в этой машине больше места, чем в грузовике» — и подсаживал все новых и новых пассажиров. В машину набилось больше двадцати человек, и это по нашим-то дорогам!

— Здесь нигде нет хороших дорог.

— Может быть, когда-нибудь их замостят или даже покроют асфальтом.

Я вспомнил самолет, «лендровер» и группу инженеров, которые совсем недавно повбивали в землю у нас, в Илмороге, красные колышки. Международное шоссе через Илморог. До чего нелепая затея! Почему бы, спрашивал я себя, не построить местные, но удобные дороги вместо того, чтобы мечтать о международных магистралях? По крайней мере мои поездки в Руваини и обратно упростились бы, и домой я возвращался бы не таким усталым, и, возможно, избежал бы встречи с этим незнакомцем. Но тут вдруг меня охватила злость, и я стал рассуждать, как илморогский крестьянин: «они» никогда не построят дорогу — пока денежки рекой не хлынут. Я взорвался:

— Да, как же, как же, замостят… когда у гиен рога вырастут.

Я сам поразился своим словам. Ведь крестьяне и скотоводы Илморога многие годы борются с солнцем и землей, не полагаясь на мощеные дороги и надежный транспорт. Да, но молодежь уходит в города, предоставляя возиться с землей старикам, а старики не видят смысла в том, чтобы выращивать урожай для крупных рынков. Что касается кочевников, то они из года в год видят, как сперва поголовье скота растет и тут же из-за засухи и эпидемий уменьшается. Бог нас проклял, наверное, говорят они, двигаясь все дальше по равнине в поисках пастбищ. Я сравнил мысленно эту убогую дыру с нашими большими городами: небоскребы — с глиняными хибарами, крытыми соломой, международные аэропорты, гудронированные шоссе, казино — с тропинками для скота и сплетнями на закате. Наши прежние хозяева оставили нам весьма неравномерно обработанные земли: в центральной части было полно фруктовых деревьев и избыток воды, которая стекала сюда отовсюду, но чем дальше от центра, тем скуднее становились земли. Есть рассказ о карликах-гумба, которые жили задолго до «железного века» в Кении. Головы этих карликов были сверхъестественно большими и еле держались на шее. Когда гумба падал, гласит легенда, он не мог подняться без посторонней помощи.

Так же неожиданно, как в мою голову проникли эти мысли, столь чуждые всей моей жизни в Илмороге, я ощутил вдруг какую-то душевную тяжесть от присутствия этого молодого человека: какое мне дело, что у крестьян нет нормальной питьевой воды? Что у скотоводов припухшие веки, а скот гибнет от засухи? Какое мне дело, если все, кто способен работать, бегут в поисках золотого руна из Илморога в города, сложенные из металлических иллюзий и пустых надежд? Какое все это имеет ко мне отношение? Уж я-то никогда не был и не собираюсь быть стражем брата моего.

Я никогда не стремился к общественному признанию, никогда серьезно не вникал в чужие дела. Жизнь моя представляла цепь не связанных между собой эпизодов, я был счастлив в своем добровольном заточении в Илмороге, по крайней мере до приезда Ванджи. Снова ее лицо предстало передо мной, выгравированное красотой и печалью на фоне моего существования. Что она делает со мной? Что же стало с ее ребенком?

— Где вы работаете? — спросил я молодого человека холодно и резко, что было неожиданно даже для меня самого.

— Работаю? Я не… у меня пока нет работы… я обошел весь город… потому я к вам и зашел… знаете, примерно год назад я еще учился в колледже…

— В каком колледже?

— В Сириане!

— Налейте себе еще чашку, — услышал я собственный голос и, пожалуй, в первый раз с интересом посмотрел на него. Он постукивал пальцем по пустой чашке, потупившись, будто хотел мне что-то рассказать, но не знал, с чего начать. Я передал ему чайник, и он налил себе еще чаю. — Боюсь, что я не совсем… м-м…

— Много времени прошло с тех пор. Меня зовут Карега. Я и не рассчитывал, что вы меня сразу узнаете. Я, наверное, повзрослел. Когда-то я собирал цветы пиретрума на шамба вашего отца. — Он замолчал, но, видя, что я все еще не могу воскресить его в памяти, продолжал: — Мою мать зовут Мариаму, и до того, как в пятьдесят пятом году в связи с чрезвычайным положением нас переселили в новую деревню, мы жили на ферме вашего отца. Как арендаторы…

— Мариаму! — воскликнул я. — Вы сын Мариаму?

— Да.

— Не могу вспомнить… Я знал вашего брата Ндингури. Он был товарищем моих детских игр. Мы вместе охотились на антилоп, бегая в колючих зарослях. Правда, ни одной антилопы так и не настигли. Это было задолго до пятьдесят второго года.

— Я не знал его… У меня сохранилось только смутное, неясное воспоминание… но недавно я слышал о нем, узнал кое-какие подробности… правда, все это так расплывчато.

— Мне жаль… то, что случилось…

— То есть что его казнили как уголовника? Это было коллективное жертвоприношение. Кто-то должен был умереть за нашу свободу… Но странно… вы говорите, что знали его… А я даже не слыхал, что у меня был брат… и что он погиб… пока мне не рассказала Муками.

— Муками!

Да… перед самой своей смертью.

— Муками… моя сестра… вы… но откуда она могла знать об этом?

— Наверное, ей рассказал отец.

Я попытался все это осмыслить. Какое отношение имеет незнакомец к моему отцу, к Муками, к далекой уже смерти Ндингури? Я хотел знать больше — как и почему Карега связан с этим… но мог ли я прямо спросить незнакомого человека, почти мальчика, о тайнах, касающихся моей семьи?

Он сам переменил тему, как будто все, о чем он только что говорил, не имело никакого отношения к его приходу.

— Но я пришел не поэтому…

— Да?

— Я пришел к вам потому, что вы были моим учителем в Мангуо. Помните?

Его голос звучал настойчиво, почти требовательно. Откуда я мог это помнить? Такое множество людей работали на отцовской ферме. Столько учеников прошли через мои руки в школах, где я когда-то преподавал. Некоторых я бы, наверное, узнал. Но этот молодой человек… Стоит ли мне превращать свою память в хранилище лиц, промелькнувших когда-то перед моими глазами? Я вглядывался в него, так и этак стараясь прикинуть, каким же он был прежде? Лицо отмечено страданием, но молодо и энергично, и вдруг его черты словно расплылись, и я смутно увидел его таким, каким он был семь или девять лет назад. Он был моим учеником в Мангуо, одним из первых получил место в Сириане. Это считалось большой честью для школы, для всего района. Я не был директором школы, и все же он пришел ко мне, чтобы я подписал его характеристику. Имел ли я право оценивать моральный облик человека? Но по отношению к нему это был чисто дружеский жест: я, и сам прежде учившийся в Сириане, даю теперь ему напутствие перед отъездом в школу высшей ступени. Я подписал его документы, хотя меня и беспокоила мысль, что, если вникнуть, мое имя может обернуться против Кареги. И вот много лет спустя он вернулся, быть может, чтобы рассказать, как вознесся в еще более высокую сферу. Вот в чем истинное счастье учителя: время от времени вы встречаете ученика, который превзошел ваши самые дерзкие мечтания, ваши самые сокровенные надежды, он ищет встречи с вами, чтобы вас поблагодарить, и это вам приятно. Внезапно меня охватило какое-то приподнятое настроение. Я забыл свою усталость, забыл Ванджу. Я перестал на время думать об отце и о Муками. Этот молодой человек нравился мне все больше и больше, я был рад, что меня навестил студент, обучающийся в университете.

— И вы успешно закончили Сириану? А потом отправились в Макерере или Найроби? Как теперь в университете? Вы даже не представляете, как вам повезло: Ухуру в самом деле предоставила черным новые возможности. Сколько теперь университетов? Три. А в наше время столько было средних школ. Так в какой же университет вы поступили? Если бы я попал в университет, я изучал бы право или медицину, да-да, только право или медицину, стал бы либо адвокатом, либо врачом. Люди этих профессий зарабатывают кучу денег, в отличие от учителей. А мы работаем на господа бога. По-видимому, вы обошли весь город, чтобы найти себе работу на время каникул? Карманные деньги… Я знаю, что это такое. Отец присылал мне в Сириану два шиллинга. Так что вы изучаете?

Я упивался его успехом, мне казалось, что он держится так неловко просто из скромности. Он постучал пальцем по своей чашке и поставил ее на стол.

— Дело в том, что… я не учился ни в каком университете… разве что в уличном. Меня исключили из Сирианы.

— Исключили?

— Да.

— Из Сирианы?

— Да.

— Но почему?

Он замолчал, поглощенный своими мыслями, точно накапливая силы перед прыжком.

— Это долгая история. Вы слышали о забастовке?

Я никогда не увлекался чтением газет и редко слушал радио. Если случалось иногда купить газету, я лишь бегло просматривал заголовки; редакционные комментарии, последние новости и другие отделы, особенно политические, меня не интересовали, я читал только рекламу и судебную хронику, особенно если речь шла об убийствах. Эти материалы я поглощал с жадностью, иной раз перечитывал их вновь и вновь. Когда Карега упомянул о забастовке в Сириане, мне показалось, что я вроде бы слышал о ней, но в моем сознании это сообщение путалось с далеким прошлым, которое я предпочитал не вспоминать. Я даже не пытался разобраться, что же с ним все-таки произошло. Я ответил:

— Я редко читаю газеты: предпочитаю жить в своем собственном мире. Я слышал про какую-то забастовку учащихся, из-за плохого питания, что ли.

— Газеты всегда норовят объяснить студенческое недовольство плохим питанием, — сказал он довольно сердито. — О сути дела они не написали ничего, но не преминули, однако, облить нас грязью в передовице… Прочитали мораль, как всегда: мол, на них уходит столько денег из кармана налогоплательщиков, а эти негодяи думают только о своем желудке! Так уж им удобнее — не видеть ничего. Но вы, конечно, читали про Фродшема?

— Фродшем… Кембридж Фродшем?

— Вы знаете, что он ушел в отставку?

Ушел в отставку! Кембридж Фродшем ушел в отставку? Как это могло случиться? Я не верил своим ушам: Фродшем — это Сириана, и Сириана — это Фродшем. Я проклинал свое невнимание к газетам. Скорее я бы допустил мысль, что его убили, но… Фродшем ушел в отставку! Мое невежество подействовало на Карегу как холодный душ. Возбуждение его затухало по мере того, как росло мое любопытство. Еще одна забастовка из-за Фродшема, закончившаяся его поражением и отставкой.

Позже мне довелось прочитать несколько скептическое описание отъезда Фродшема из Сирианы, вышедшее из-под пера Кареги. В нем слились поэзия и красота, смешанные с печалью и минутным ощущением торжества:

Не могу поверить. Не верю,

что сила нашего единства с первой же

попытки

способна оказалась сдвинуть горы, меж тем

как

средство прошлых дней — молитва —

оказалось бессильно.

И тем не менее его нет больше.

Его нет больше, когда под звуки горна

взмывает в небо флаг,

наш флаг, трехцветный флаг.

Прав был поэт, который пел:

Зеленый цвет — наша земля,

Черный — цвет нашего народа,

Красный — цвет нашей крови.

Сидя в полумраке комнаты, я испытал в тот миг странное чувство: вот я сижу здесь, любопытство мое распалилось, как уголья в печке, и тем не менее не нахожу в себе сил расспросить Карегу. Вопросы задавал он, буквально засыпал меня ими, не давая мне и мгновения на то, чтобы перевести дух. Когда я учился в Сириане? Я сказал когда. Действительно ли я знал Кембриджа Фродшема? Да, немного знал. Ну, тогда я, должно быть, знал Чуи, которого называли Шекспиром и Джо Луисом. Я невольно встал. Что? Чуи? Я никак не ожидал, что в душе у меня воскреснет давно умершее прошлое. И в то же время я знал, что непоправимо разочаровал Карегу и, должно быть, выгляжу в его пытливых глазах обманщиком, мошенником. Он тоже встал! Я попытался усадить его снова, но безуспешно. Так я и стоял у двери и глядел, как он уходит. Склонившееся к закату солнце отбрасывало на землю удлиненные тени кустарника и трав. Что еще хотел он узнать у меня?

И я снова изумлялся, почему все это так глубоко меня волнует. Разве я не покончил с фродшемами, чуи, сирианами, забастовками, политикой — всем скопом, да к тому же много лет назад? Время от времени случайно приходилось слышать о потрясающих успехах выпускников Сирианы, процветающей под руководством ее эксцентричного Директора, по меня не волновала слава учебного заведения, которое меня отвергло. Почему оно преследует меня повсюду? Я затосковал вдруг по тем совсем недавним временам, когда моя школа и лавочка Абдуллы составляли всю мою жизнь в Илмороге.

Я решил выпить чашечку чая, прежде чем отправиться к Абдулле на праздник. Чай отлично взбадривает, говаривал преподобный Хэлоуз Айронмангер; наверно, и рай он представлял себе таким местом, где много чая и колбасы. Ну вот! Опять я возвращаюсь к прошлому. Все началось с появления Ванджи, и последний месяц моей жизни прожит среди черепков воспоминаний, между этой школой-призраком, лавочкой Абдуллы и домом Ванджи.

Нет, нельзя терять связь с настоящим. Скажем, моя поездка в Руваини. Приедет ли когда-нибудь Мзиго в Илморог? Теперь мне было все равно, хотя совсем недавно я боялся, что он вдруг явится и, не найдя учеников или обнаружив, что их слитком мало и что каждый класс занимается лишь половину положенного времени, переведет меня опять в те места и к тем людям, которых я некогда оставил, таким образом лишив меня возможности приложить свои силы к строительству нации в далеком Илмороге, моем новообретенном королевстве.

Как я ни старался, непредвиденный приезд моего бывшего ученика не выходил у меня из головы. Этот приезд оставил без ответа слишком много вопросов. В чем его истинная цель? Что кроется за сирианской забастовкой? За отставкой Фродшема и столь же внезапным появлением Чуи? Холодок страха назойливо шевелился где-то в груди. Но что же именно меня пугает? Боязнь столкнуться с тем, что я, как мне казалось, навеки бросил? Или я просто опасаюсь оказаться вовлеченным в чью-то жизнь, чью-то борьбу, стать невольным свидетелем чьей-то схватки с господом богом?.. «И остался Иаков один. И боролся Некто с ним до появления зари. И, увидев, что не одолевает его, коснулся состава бедра его и повредил состав бедра у Иакова, когда он боролся с Ним… Иаков сказал: не отпущу Тебя, пока не благословишь меня…» Отпусти меня, отпусти меня, кричал я себе: зачем будить голоса прошлого?

Я закрыл дверь. Теперь пора к Абдулле. И тотчас, будто прочитав мои мысли, закричал его осел. Во мне что-то дрогнуло. Я остановился. Где Карега найдет матату [14] в такое время дня? Я торопливо вернулся домой, взял прислоненный к стене велосипед и помчался за ним вдогонку. Пусть переночует у меня. Я узнаю о нем что-нибудь еще… о Сириане… о Муками… обо всем. Но я чувствовал то же, что при первой встрече с Ванджей: новую угрозу драгоценному своему покою на этой земле.

4

Двенадцать лет спустя, выздоравливая в больнице Нового Илморога, Ванджа тоже пыталась вспомнить это время: тот вечер, когда она впервые рассказала о себе, и следующий день, день ожидания праздника, отчетливо всплыли в ее болезненном сознании.

Идея отпраздновать поступление Иосифа в школу, начало жатвы, ее личные надежды — это ее идея, все это задумала она. Сейчас, лежа на больничной койке, она припоминала подробности давно минувшего дня.

Она проснулась рано и вместе с бабушкой отправилась в поле. Как приятно было собирать бобы ранним утром, пока солнце не начинало припекать. А в тот день их защищала еще и тень от кукурузных стеблей. Бобов было не так уж много, и к исходу утра они кончили трепать и веять. Едва набрали мешок бобов.

— Ну и урожай! — воскликнула Ньякинья. — Наша земля устала. Дожди не утолили ее жажды. А ведь когда-то с этого поля собирали по восемь, по десять таких мешков.

— Может быть, кукуруза уродится лучше, — сказала Ванджа.

— Ну и стручки! — огорченно проговорила Ньякинья и замолкла.

Они отнесли бобы домой, и Ньякинья снова ушла в поле — посмотреть, сколько собрали другие.

Ванджа отправилась в лавку к Абдулле. Было еще рано. Она знала, что посетителей пока не будет. Но ей не терпелось приступить к своим новым обязанностям, а заодно убить время, оставшееся до праздника, который начнется в полночь — перед восходом луны.

Весь день Ванджа провозилась в лавке. Она расставляла и вновь перекладывала на полках коробки и пакеты. Абдулле и Иосифу она тоже не давала отдохнуть. Иосиф так и не пошел в школу: занятия не состоялись в связи с тем, что Мунира уехал в Руваини. Ванджа затеяла в лавке генеральную уборку. Велела Абдулле починить полки и стол в одной из задних комнат, которая служила баром. Абдулла принялся за ремонт. Ванджа и Иосиф подмели пол, потом побрызгали его. У входа в лавку Ванджа повесила объявление: «Лавка и бар сегодня закрыты по случаю учета товаров». Но учитывать было практически нечего, да и покупателей днем приходило немного. Тем не менее Абдулле эти нововведения поправились, главное же — профессиональная серьезность, с которой Ванджа относилась к работе. Она всем распоряжалась и настолько увлеклась уборкой и записью товаров в книгу, что забыла об усталости, хотя все утро работала в поле. Абдулла только дивился: его лавка и бар стали наконец на что-то похожи.

К концу дня она сняла объявление и вывесила новое: «Лавка открыта». Она встала за прилавком в ожидании посетителей. Но посетители не появлялись. Ванджа снова принялась за дело. Она написала новое объявление: «Постоянная распродажа товаров в часы перед закрытием» и даже пририсовала несколько фигурок, спешащих в лавку, чтобы успеть до закрытия.

Несколько ребятишек пришли купить конфет. Они смеялись, разглядывая человечков, нарисованных на объявлении. Попытались прочитать само объявление, но поняли только слова «закрытие» и «продажа» и побежали к родителям сообщить, что лавка Абдуллы закрывается и он распродает товары. Через несколько часов в лавке было полно покупателей. Вскоре они поняли, что дети ошиблись. Но им поправилось, как выглядела теперь лавка, и они остались поболтать и выпить пива. Ванджа вынесла стулья, и посетители сидели на воздухе, потягивая пиво и рассуждая об урожае.

Но вот и эти посетители разошлись, а Ванджа терпеливо сидела за прилавком, ожидая заветного часа. Ее мысли блуждали. Сегодня взойдет полная луна, сегодня день, которого она ждала со дня приезда в Илморог и надеялась, что все получится, как она задумала. Праздник в честь поступления Иосифа в школу был лишь частью ее плана, хотя она искренне радовалась этому событию. А вдруг Мунира не придет? Но нет, он придет непременно. Она была уверена в своей власти над мужчинами, она знала, какими слабыми делала их красота ее тела. Иной раз она сама пугалась этой власти, и тогда у нее возникало желание сбежать из царства питейных заведений. Но на какую другую работу она может рассчитывать? К тому же, скрепя сердце она признавалась себе, ей доставляло истинное наслаждение видеть, как незаметная уловка — улыбка, многозначительный взгляд, слегка приподнятая бровь, якобы случайное прикосновение — превращает мужчину в пленника, томящегося дурака. Но в минуты здравого размышления, оценивая себя, свою жизнь трезвым взглядом, она искала другого — покоя, внутренней гармонии; торжество мгновенной победы чаще всего оставляло после себя пустоту, которую можно было заполнить только самообманом новых молниеносных побед. Так, барахтаясь в пустоте, она вдруг начинала сознавать, что в конечном счете торжествует не она, а мужчины, которые покидают ее, откупаясь деньгами, виноватыми улыбками или преувеличенными вспышками ревности. Тогда она принималась искать человека, которым могла бы увлечься сама, о котором ей хотелось бы заботиться, которому она родила бы ребенка, которым она могла бы гордиться. Вот почему она всячески избегала прямых разговоров о плате, вот почему сбежала от двоюродной сестры, которая требовала от нее циничного отношения к ремеслу. Нет, она предпочитала дружеские отношения, пусть даже непродолжительные, она радовалась, когда за ней ухаживали, боролись за нее, когда ей покупали платье или что-нибудь еще как подарок, а не в результате заранее обусловленной сделки. Больше всего она любила торговать за прилавком. Сидя на высоком стуле, отделенная стойкой от общей толчеи, она могла издали изучать людей и вскоре научилась уверенно читать лица мужчин. Она сразу отличала отзывчивых, чувствительных, грубых, жестоких, умных (с этими она любила разговаривать, их беседа доставляла ей наслаждение). Но вскоре поняла, что за большинством лиц прячется глубокое одиночество, неуверенность, беспокойство, и от этой мысли ей становилось горько, хотелось плакать. Но вообще она редко впадала в задумчивость — ее увлекала работа; поэтому владельцы баров усиленно стремились заполучить ее к себе. Она любила танцевать, слушать пластинки, с легкостью запоминала слова последних шлягеров, пыталась даже сама сочинять песни, но не могла придумать ни одного мотива. Она постоянно была чем-то занята, она была уверена, что может сделать все, хотя не знала, как применить свою энергию. Когда звучали ее любимые музыкальные инструменты — гитара или флейта, — она чувствовала в себе какую-то силу. Но что это за сила, она не знала. Музыка нередко возникала в ней в виде красок ярких движущихся красок, — она сливала эти краски, смешивала их с глазами и лицами людей, но музыка кончалась, и образы рушились. Она кочевала с места на место в поисках самой себя или мужчины, с которым ей удастся себя найти. И наконец, кажется, поняла. Ребенок. Да, ребенок. Вот чего жаждет ее тело. Она научилась осторожности, первый опыт не был забыт. Теперь она от всего отказалась и стала ждать. Ждала целый год. Чем очевидней становилась ее неудача, тем сильнее осознавала она потребность иметь ребенка и, наконец, не вынеся пытки, приехала за советом к бабушке. Ньякинья повела ее к Мвати Ва Муго, и это он — вернее, его голос — назначил ночь новой луны. Но она не рассказала ему про свою первую беременность.

Новых посетителей не появлялось больше. Она почувствовала досаду. Значит, Мунира отказался прийти, несмотря на обещание. Ей стало больно. И вообще день не удался. Что-то вышло не так. Может быть, и луны не будет. Может быть… Да кто он такой, этот Мвати? Просто голос! Голос за стеной. Глупость, предрассудки!

— Абдулла, пожалуйста… мне пора домой, — сказала она вдруг, не допив свое пиво.

— Ума не приложу, куда делся Мунира. Может быть, задержался в Руваини. Но ведь сейчас не поздно, он может еще прийти.

— Все равно, мне нужно уходить, — сказала она, и Абдулла удивился переменчивости ее настроений. Ему нравилось, как работает Ванджа, нравилось, как выглядит теперь его лавка.

— Я провожу тебя немного.

— Нет, пожалуйста, до самого дома, — сказала она и вдруг рассмеялась. — Ну и праздник! Иосиф не начал учиться, бобов собрали — смотреть не на что, Муниры нет, пива продали мало. — И задумчиво добавила: — Интересно, взойдет ли в небе луна?

* * *

Отец Кареги вместе с двумя женами уехал из Лимуру в Рифт-вэлли в двадцатые годы. Он был арендатором на разных фермах, принадлежавших европейцам, меняя свой труд на право пользоваться пастбищами и обрабатывать землю европейских поселенцев. Ему с семьей предоставляли участок земли в буше, они расчищали его, а через год их заставляли перейти на новый целинный участок. Так расчищались поля для европейских помещиков. Они переходили от одного помещика к другому, пока не достигли Элбургона. К этому времени у них уже не было коз — либо передохли, либо ушли на оплату всевозможных штрафов, а иногда их приходилось продавать, «чтобы воспрепятствовать распространению тика и других болезней», и в конце концов они превратились в стопроцентных батраков на фермах поселенцев.

В Элбургоне родители Кареги поссорились. Мать жаловалась, что несет непосильную нагрузку: ей приходилось работать на ферме помещика, на собственном клочке земли и, кроме того, заботиться о муже, сыне и о доме. Она не видела ни цента из тех денег, что зарабатывала своим трудом. Обычно ее муж продавал урожай все тому же европейскому фермеру, их помещику, тот устанавливал свои цены, а муж из вырученных денег давал ей совсем немного: их едва хватало на покупку соли. Мать взбунтовалась: она не станет больше бесплатно работать на ферме, она потребовала права самой продавать урожай.

Муж избил ее. Она взяла Ндингури и убежала в Лимуру, где взяла в аренду землю у отца Муниры. Сначала брат Эзекиель ей отказал. Но, посмотрев в ее глаза, вдруг почувствовал, как его охватила непонятная слабость, и он разрешил ей построить хижину, но позаботился о том, чтобы хижина была в таком месте, куда ему удобно будет приходить незамеченным. Она его отвергла, и эта слабость Эзекиеля и ее отказ стали их общей тайной, и эта тайна связывала их. Он боялся, что она разоблачит его перед людьми.

Но она не видела в этом смысла. Ей надо было заботиться о сыне. Это был высокий юноша, с ранних лет отличавшийся редкой уверенностью в своих силах. Ничто не могло поколебать этой его черты, и все трудные годы второй мировой войны и голодные послевоенные годы, когда единственной им пищей служила маниока, он был помощником матери и лишь смеялся всякий раз, когда она выказывала беспокойство о его будущем. Именно он и предложил ей примириться с отцом. Ей стало стыдно оттого, что предложил ей это сын, и она ненадолго вернулась к мужу в Элбургон. У него была к тому времени уже новая жена из Нанди. Мир длился недолго, через месяц снова возникли те же самые конфликты. Она опять сбежала от мужа, но в результате кратковременного перемирия на свет появился Карега.

Мунира и Карега вошли в лавку почти сразу же после ухода Ванджи и Абдуллы. Оба были погружены в мысли о прошлом, в котором оба не умели разобраться до конца. Их встретил Иосиф.

— Две бутылки «Таскера», Иосиф, — сказал Мунира.

— Я не пью, — сказал Карега. — Пожалуйста, бутылочку «Фанты».

— Ты знаешь, что означает «Фанта»? Фанатичные африканцы не терпят алкоголя. Видишь, я внимательный читатель рекламных объявлений. Кое-что придумываю сам от нечего делать.

— Главный недостаток лозунгов и прочих беспочвенных изречений заключается в том, что они могут означать все что угодно. Такие слова, как «демократия», «свободный мир», например, выражают нечто прямо противоположное их смыслу. Все, разумеется, зависит от того, кто, где, когда и кому все это говорит. Ну вот твой лозунг, например. Его можно прочитать: «Философичные африканцы не терпят алкоголя». И мы оба правы. И оба неправы, потому что «Фанта» — это просто американский безалкогольный напиток, продающийся в Илмороге.

Мунира засмеялся и подумал: чересчур уж серьезен этот молодой человек, он уже начинает читать мне лекции.

Он выпил пива один и снова погрузился в свои мысли. Он догнал Карегу и убедил его остаться у него переночевать. Но он никак не мог сообразить, каким образом вернуться к теме их первого разговора. И Карега явно избегает этой темы. В воображении Муниры рисовались разные образы и картины: Сириана, Айронмангеры, Фродшем, Чуи, Ндингури, Муками. Муками — ее облик живее других возник перед его глазами, — смеющаяся Муками. Она любила розыгрыши, шутки. Однажды она воткнула булавку в стул, Мунира сел и тут же подпрыгнул под всеобщий хохот; он ужасно рассердился. Потом она объяснила, что булавка предназначалась отцу — ей хотелось посмотреть, какое выражение будет на лице святоши в этот миг. Мунира засмеялся. Но какое отношение имеет к этому Карега? История повторяется вновь, во всяком случае, для Муниры сейчас эта штампованная фраза приобрела значение. Но разве что-нибудь повторяется? Он открыл вторую бутылку «Таскера», наполнил стакан. Смотрел, как оседает густая пена, превращаясь в бесчисленные белые пузырьки, наперебой стремящиеся вверх.

До 1952 года африканцам не разрешалось пить пиво, и Мунира, тогда еще мальчик, думал, что пузырьки эти сладкие на вкус. Он не смог допить вторую бутылку. Упадок духа, кисловатый осадок в глубине души — их не смыть, сколько пива ни выпьешь. Испорчен вечер, который он хотел провести с Ванджей. Он не сможет проводить ее домой — Ванджа уже дома. Но ему необходим был ее голос — только это могло изгнать неприятный осадок в душе. Он купил шесть бутылок «Таскера».

— Пойдем к Вандже, — сказал он Кареге.

По дороге к ее дому они едва ли перебросились несколькими словами. Мунира постучался, и его сердце радостно забилось, когда он услышал скрип задвижки; теперь уж он не в одиночку будет поглощать неодобрительное молчание Кареги.

— Карибу[15], мвалиму, карибу, — пригласила Ванджа. — О, ты еще гостя привел. Ты умеешь принести тепло в мою хижину.

— Его зовут Карега, он ждал меня у моего порога, и нам пришлось поговорить.

— Зачем разговаривать стоя? Садитесь.

— Карибу, мвалиму, — сказал Абдулла. — Мог бы прийти вместе с Карегой в бар. Сегодня была твоя очередь провожать Ванджу.

— Абдулла, ты меня обижаешь, — притворно рассердилась Ванджа. — Уж не хочешь ли ты сказать, что тебе было неприятно проводить домой девушку?

— Вовсе нет, я просто хочу, чтобы он знал: завтра снова моя очередь, — засмеялся Абдулла.

Комнату освещала керосиновая лампа, которая стояла на маленьком столике у изголовья кровати. На лицо Абдуллы падала тень от занавески, отделявшей кровать от комнаты. Но лицо его сияло, глаза блестели. Мунира вручил Вандже пиво и сел в мягкое кресло возле столика. Рядом с ним сел Карега, загородив свет лампы; лицо Муниры оказалось в тени. Ванджа безуспешно пыталась найти открывалку в маленькой тумбочке у стены.

— Не ищи, — сказал ей Абдулла.

— Ты откроешь зубами? — спросила Ванджа.

— Дай сюда бутылки.

Он взял одну бутылку левой рукой и положил ее на колени, затем, взяв другую бутылку в правую руку, приложил бороздки пробок друг к другу и резким рывком открыл первую бутылку. Он повторил это представление дважды с небрежностью актера, выступающего перед затаившей дух публикой.

— Как это у тебя получается? — спросила Ванджа. — Я видела, как это делают в барах, но так и не поняла. — Она наполнила стаканы. Абдулла, приложив одну бутылку к другой, открыл им свой секрет.

— Я не пью спиртного, — сказал Карега.

— Хотите стакан молока?

— Странно встретить в наши дни непьющего молодого человека, — заметил Абдулла. — Что ж, продолжай в том духе. Только боюсь, через несколько недель ты тут потонешь в вине и… среди женщин.

— Попробую удержаться.

— От чего? От вина или от женщин? — не отставал Абдулла.

— Абдулла! Ну как ты можешь смешивать в кучу вино и женщин? Он выберет женщин, а вам с Мунирой оставит вино. Так хотите молока?

— Нет, спасибо. Налейте мне стакан воды.

Она принесла ему воды и села на кровать между Муштрой и Абдуллой.

— Ты мог бы найти себе должность открывателя бутылок, — сказала она Абдулле.

— Дай объявление, — пробурчал Мунира. — Опытный открыватель бутылок ищет высокооплачиваемую работу.

— Мунира, ты рассказал Кареге, что мы празднуем сегодня вступление в твою школу нового ученика?

— Нет. Но он уже видел Иосифа. Иосиф, младший брат Абдуллы, в понедельник начнет учиться.

Лицо Кареги выражало недоумение.

— Нечего тут праздновать, — сказал Абдулла. — Это верно, он идет в школу. Но так и должно быть. Мы празднуем приход в Илморог новой жизни, начало долгожданной жатвы.

— Как урожай? — спросил Мунира. — Много собрали?

— Немного, — сказала Ванджа. — Счастлив будет тот, кто соберет хоть два мешка бобов.

— Может быть, кукуруза… — начал Мунира.

— Непохоже, что кукуруза хорошо уродится, хотя мой осел будет рад и сухим стеблям, — сказал Абдулла. — Как ты думаешь, Ванджа? Ведь ты не только официантка, ты и крестьянка заодно!

Ванджа пропустила комплимент мимо ушей. Она смотрела на Карегу, лицо которого все время оставалось серьезным.

— Карега… — проговорила она громко. — Смешное имя!

— Ритва ни мбукио[16],— поговоркой ответил Карега. — Давным-давно кого-то спросили: что скрывается в имени? И тот ответил: роза останется розой, как ее ни назови.

Говорит, как по книге читает, снова подумал Мунира. Ванджа попыталась спорить:

— Но тогда это будет уже не роза. Это будет что-то другое, раз у него другое имя. Роза и есть роза.

— Я согласен, имена и в самом деле бывают смешные. Мое настоящее имя не Абдулла. Я Мурира. Но меня крестили Абдуллой. И так меня все теперь зовут.

— Так ты думаешь, Абдулла — христианское имя? — спросила Ванджа.

— Да.

Все засмеялись. Даже Карега. Абдулла начал открывать еще одну бутылку.

— Дай-ка я попробую, — сказал Мунира. — Может быть, я стану ассистентом открывателя бутылок.

— О, мвалиму, — возбужденно воскликнула Ванджа. Она повеселела, оживилась, от грусти и озабоченности, омрачавших ее лицо накануне и в начале вечера, не осталось и следа. — Абдулла рассказывал мне самые невероятные истории. Ты знал, что он и вправду сражался в лесах? Много дней они шли по лесу без еды и воды и так привыкли, что умели обходиться самой малостью. Я бы, наверное, умерла. Абдулла, ты хотел рассказать историю Дедана — Дедана Кимати[17].

От этих слов у Муниры перехватило дыхание. Он всегда испытывал смутный страх, когда представлял себе этот период войны, к тому же он чувствовал себя виноватым, как будто не сделал чего-то, что непременно должен был сделать. Вина неучастия: другие молодые люди в его время ушли сражаться, выбрали свою позицию; теперь о них говорили, что они выдержали испытание, и неважно, победили они или потерпели крах. Но он отказался подвергнуться решающему испытанию. Так же, как и в Сириане. Он посмотрел на Карегу, который сегодня принес это его прошлое. Карега выпрямился на стуле: его поза выражала любопытство. Он смотрел на Абдуллу: он снова был готов проглотить, словно роман, прошлое человека, который действовал в те времена. Ванджа взглянула на Абдуллу: она подумала, что наконец-то он расскажет, как ему изувечили ногу. Абдулла откашлялся. Лицо его изменилось, казалось, он был уже не здесь, а где-то в недоступных им местах, в далеком прошлом, которое знал только он. Он снова медленно, шумно откашлялся. Внезапно пробка от бутылки в руках Муниры выстрелила. Ванджа и Карега вскинули руки к лицу, кто-то из них задел столик, на котором стояла лампа. Лампа упала на пол, раздался звон разбитого стекла. Свет погас. Хижина погрузилась в темноту. Абдулла первый увидел вспышку: крохотный язычок пламени лизнул занавеску. Ванджа испуганно закричала: «Пожар!» — но Абдулла уже кинулся гасить огонь. Все это случилось очень быстро. Мунира чиркнул спичкой.

— Повернитесь, Карега, сзади вас есть свечка, — сказала Ванджа.

Карега передал свечку Мунире, он зажег ее, но она, конечно, не могла заменить керосиновую лампу. На их лица упал сумрачный свет, отбрасывая на стену громадные, нелепые тени. Ванджа подняла лампу и осколки стекла и повернулась к Мунире:

— Неважно. Ты принесешь мне другое стекло и коробку фитилей, Абдулла… надо же и мне попользоваться запасами твоей лавки.

Голос ее дрожал, она замолчала. В хижине стояла мрачная тишина. Тени на стенах продолжали плясать, уродливо изгибаясь в такт дрожащему дымному пламени. Ванджа наполнила стаканы. Мунира хотел процитировать рекламу пива, чтобы продолжалось застолье и непринужденная беседа, но передумал. Никто не прикоснулся к пиву. Карега с нетерпением ждал рассказа Абдуллы о Дедане Кимати. Но Абдулла внезапно поднялся и, извинившись, сказал, что ему пора уходить: а то еще окажется, гиена откусила Иосифу ногу. Карега разочарованно понурил голову, точно с уходом Абдуллы потерял всякий интерес к разговору. Ванджа посмотрела на него, и на ее лице появилось озадаченное выражение, но оно тотчас исчезло. Она встала, нашла свой платок, накинула его на голову и плечи. Потом снова повернулась к Кареге, и на какое-то мгновение ее глаза вспыхнули весельем. Карега почувствовал, как кровь внезапно заиграла в его жилах. Но голос ее был серьезным и неподдельно нежным.

— Пожалуйста, господин Карега, посторожите несколько минут мою хижину. — Затем обратилась к Мунире, и нотка нетерпения отчетливо прозвучала в ее словах:

— Идем, мвалиму, погуляем немножко. Просто так. Во мне какой-то узел, который только ты сумеешь развязать!

* * *

Они шли молча мимо деревенских дворов, по тропинкам между полями. До них доносились голоса матерей, кричавших детям: «Доедай скорее, сколько можно в себя впихивать, хочешь, чтобы тебя слопала гиена?» На гребне горы было тихо, только изредка доносился из деревни собачий лай. Мысли путались в голове у Муниры: кто же такой Абдулла? Кто такой Карега? Кто — Ванджа? Что ей нужно от него? Он чувствовал себя виноватым: ведь его неловкость испортила в конечном счете вечер. Но когда они сели на траву на склоне илморогского холма, его сердце учащенно забилось, и все неприятные мысли разом куда-то отлетели, и, слыша рядом в темноте ее шумное дыхание, он ощущал, как все его тело окатывает теплая волна.

— Я купил тебе два килограмма риса с длинными зернами. Но забыл захватить с собой.

— Неважно, — ее голос звучал тихо, как будто издали. — Принесешь завтра. К тому же у тебя был гость. Кто он?

— Да странная какая-то история. Совсем недавно я вам рассказал про Сириану, Чуи и все остальное. А сегодня вдруг является этот молодой человек, которого я учил когда-то в школе в Лимуру, и рассказывает мне про Сириану, про школьную забастовку, упоминает Чуи. Почти точное повторение моей истории. Увы, он не успел мне рассказать все до конца.

Он передал разговор с Карегой. Только о Ндингури и Муками не упомянул. И о страхах, которые породил в нем приход Кареги, знавшего кое-что о его прошлом, Мунира ей не рассказал.

— Так странно, он учился в той же школе, что я, и его постигла та же участь, — сказал он и замолчал, ожидая, что скажет Ванджа.

Но она почти не слушала его. Она сидела, обхватив руками колени и уперев в них подбородок, и смотрела на илморогскую равнину. Перед ее мысленным взором проносились картины тех мест, где она была когда-то, пережитые некогда эпизоды. Хотя она старалась спрятать их глубоко в тайниках души, они неизгладимо врезались в ее память, в память о боли и потерях, о поражениях и победах, минутных успехах и унижениях и о решимости начать заново, которая чаще всего оказывалась ложным стартом в никуда. Она говорила так тихо, будто разговаривала сама с собой, это был ее диалог с каким-то другим ее «я», лишь одним из множества.

— Ты говоришь, что встретился со своим прошлым… Мне на ум всегда приходит одна картина. Куда бы я ни шла, что бы ни делала… она меня преследует. Было это давно, в пятьдесят четвертом или пятьдесят пятом, в тот год, когда нас переселили в деревни, а других — в зоны. Ты знаешь, некоторые люди в районе Кабете не переселились в деревни, а построили вдоль дорог дома, совсем близко один от другого, и мы называли эти поселки деревней. Моя двоюродная сестра… но стой-ка, я сначала расскажу тебе о ней. Она вышла замуж за человека, который ее постоянно бил. Что она ни сделает, все не так. Он всегда находил предлог, чтобы избить ее. Говорил, что она, мол, гуляет с другими мужчинами. Стоит ей заработать деньги работой в поле, он их тут же заберет, пропьет до последнего цента и, вернувшись домой, ее же поколотит. И вот однажды она собрала свои вещи и сбежала в город. Потом ее муж стал копьеносцем у одного белого, телохранителем, и прославился своей жестокостью, забирал у крестьян кур, коз, овец под тем предлогом, что, мол, эти люди якобы принадлежат к «мау-мау»… Ну вот, а моя сестра приезжала из города в шикарных платьях, с сережками в ушах. Все мужчины, те, что еще остались в поселке, так и ели ее глазами. Муж, говорят, просто трясся, плакал, прощения у нее просил. Но она его и слушать не хотела. Мы, дети, любили ее… она привозила нам подарки… рис… сахар… конфеты… а годы были тяжелые. Как-то в субботу приехала она, как всегда, с подарками. Моя тетка — мамина родная сестра — уехала в тот день на рынок. И почему-то там задержалась. Поэтому сестра пришла к нам. Мы все любовались ее платьем, белыми туфельками на высоких каблуках — мы ведь часто по улицам за ней по пятам ходили — восхищались! Она была точь-в-точь как европейские женщины, которых мы видели на картинках. Даже походка, манера слегка задирать подбородок, когда она говорит, во всем этом был «стиль». Но вот стемнело. Сестра встала, сказала нам, что ей нужно кое-куда выйти, а заодно посмотреть, не вернулась ли мать. Моя мать — она была в тот вечер какая-то очень уж тихая — поглядела ей вслед, и я увидела неодобрение в ее глазах. А потом мы услышали крик. Это был… не знаю, прямо… трудно передать… прямо нечеловеческий крик. Мать, отец и все мы, дети, выбежали на улицу. В нескольких шагах от нас… мать как закричит, а я и кричать не могла, только почувствовала, как по ногам у меня бежит что-то мокрое. «Сестра моя, сестренка моя единственная!» — закричала мать и бросилась со всех ног к тетке. Та стояла около своей горящей хижины, сама объятая пламенем, и нигде ни звука, только тишина… дикая, нечеловеческая тишина. Тут и другие закричали… шум, топот ног… «Огонь погасите… погасите огонь», — были ее последние слова.

Мунира беспокойно огляделся. Как будто все это случилось сейчас, в Илмороге. Он слышал ужас, отчаяние в ровном голосе Ванджи.

— Потом говорили, что, может быть, она вспыхнула, зажигая керосиновую лампу, из которой на ее платье выплеснулся керосин. Но никто не сомневался, что это дело рук ее зятя. Должно быть, он думал, что отвергнувшая его жена находится в хижине.

— Какая ужасная смерть… боль… полная беспомощность.

— Смерти без боли не бывает, разве что в глубокой старости. Я почему-то не хотела верить, что это сделал муж моей сестры. Я не могла поверить, что человек способен на такую жестокость. Мне хотелось думать — я понимаю, это было ребячество, — что тетка сожгла себя сама, как делают буддисты, и это наводило на мысли об огне и воде, которые были до сотворения мира, и об огне и воде второго пришествия, которые очистят землю от жестокости и одиночества. Мвалиму… Я тебе вот что скажу. Бывают времена — нечасто, но бывают иногда, — когда я что-то вспоминаю, я чувствую, будто горела на костре. И тогда я бегу на вершину горы, чтобы все видели, как пламя очистило меня до костей.

— Ванджа, перестань… о чем ты говоришь?

— Моя тетка была порядочная женщина, — продолжала она. — Она была добра к нам, детям. Муж ее был бесстрашный партизан «мау-мау». Я гордилась ею еще больше потом, когда узнала, что она носила в лес винтовки и пули, спрятав их в корзине под мешками с крупой. Она не была христианкой и частенько подтрунивала над моей набожной матерью. Но это не мешало им любить друг друга. Смерть сестры сильно подействовала на мать. Отец сказал однажды: «В этом, наверно, рука божья… бог наказал ее за то, что она помогала террористам». С этого и начался их разлад, жертвой которого я потом стала.

Она замолкла. На несколько секунд погрузилась в свои мысли.

— Нет, — сказала она, точно продолжая спор с одним из своих многочисленных «я». — Не думаю, что я смогу когда-нибудь сжечь себя. Я напугала тебя? Да это я так просто говорю. Я ужасно боюсь огня. Вот почему я стала сама не своя, увидев огонь в хижине. А хочу я другого — хочу начать работать.

Ванджа, скажи мне: что стало с твоим ребенком?

Он скорее почувствовал, чем увидел, как она задрожала. Этот вопрос против воли сорвался с его языка. Она беззвучно плакала, и он не знал, как ее успокоить.

— Ванджа, что с тобой? — испугался он.

— Не знаю. Я вся дрожу. Я думала, сегодня будет луна. И зачем мы сюда пришли! Проводи меня, пожалуйста.

Они шли к дому, как и сюда, — не говоря ни слова, Света в хижине не было. Карега ушел. Мунира чиркнул спичкой, засветил свечу. Ванджа попросила:

— Пожалуйста, погаси.

Они стояли у двери и смотрели на улицу. Он знал, что Карега не мог пойти к нему, потому что у него нет ключей. Мунира почувствовал, как холодный пот покрывает его лицо. Страх, который он ощутил раньше, вернулся. Карега исчез так же загадочно, как и появился. Мунира вглядывался в темноту, точно надеялся увидеть в ней какую-то разгадку, которая избавила бы его от заполонившего его душу страха.

Двенадцатью годами позже Мунира вспоминал эту ночь как еще один пример дьявольской хитрости Ванджи.

«Оглядываясь назад и вспоминая ту ночь на илморогских холмах, — писал он, — я вижу руку дьявола в том смешанном ощущении мистического, чудесного и непонятного, которое охватило меня во время моей роковой встречи с Карегой, Ванджей и Абдуллой; к этой встрече нас толкали люди, которые, находясь вдали от нас, были лишь голосами прошлого. Но для меня та ночь была окрашена всеми цветами радуги. Прежде чем я успел пожелать Вандже доброй ночи и уйти домой, я увидел, как над далеким горизонтом поднимается громадная оранжевая луна, наполовину скрытая грудой белых и серых облаков. Мы глядели, как восходит луна, становясь все больше и больше, вот она встала над горизонтом, и я чувствовал, что сердце мое переполнено, я искал слова, которые вобрали бы в себя эту картину — луна в капле серого дождя, что-то в этом роде. Ванджа, плакавшая еще минуту назад, радовалась первым каплям дождя, как ребенок, и возбужденно кричала: «Луна… оранжевая луна. Пожалуйста, мвалиму… останься у меня сегодня…»

Ее голос вывел Муниру из задумчивости. Он хотел остаться. Остаться на всю ночь. Радостный трепет пробежал по его телу. Вот она, моя жатва. К черту Карегу, к черту неприятные мысли о прошлом, думал он, входя вслед за Ванджей в ее хижину.

Глава четвертая