Кровавые лепестки — страница 8 из 34

1

Если бы у Ванджи хватило терпения и она дождалась восхода новой луны над илморогским кряжем — а именно это и велел ей Мвати Ва Муго, — они с Мунирой стали бы свидетелями одного из самых впечатляющих и торжественных зрелищ на земле, когда горы и равнины покрывает ровный слой мерцающего тумана, рождающего гармонию мира и тишины; человеческая душа в такие минуты не знает покоя и мечется, лишенная надежды на спасение, пока ее не умиротворит царящая вокруг ночная тишь и красота.

Но даже когда в небе нет луны, илморогский кряж, спускающийся к равнине, которую пересекает река, представляет собой одно из величайших чудес света. Река превратилась теперь в ручеек, но были времена, когда она текла мощным потоком. И воды ее, по расчетам геологов, давным-давно ушедшие под землю, до сих пор питают болота Ондирри в земле кикуйю и Мангуо в Лимуру. Результаты исследований последних археологических экспедиций подтверждают теории Огота, Муриуки, Вере и Очиента о происхождении и движении народов Кении и, вероятно, помогут нам выяснить, не об этой ли реке упоминается в древних индийских и египетских текстах или же крутые стены кряжей являются частью Lunae Montes Птолемея или Чандраватой, о которой упоминают Веды.

А ведь в нашей истории много вопросов до сих пор осталось без ответа. Наши современные историки, следуя за теориями, выдуманными защитниками империализма, утверждают, что мы пришли сюда только вчера. Но в таком случае куда девались кенийские народы, которые торговали с Китаем, Индией, Аравией задолго до появления на сцене Васко да Гамы, когда гром артиллерийских орудий провозгласил эру террора и нестабильности — эру, венцом которой стало господство империалистов над Кенией? Впрочем, даже тогда эти авантюристы, состоявшие на службе у португальского купечества, были вынуждены возвести Форт-Иисус; это свидетельствует о том, что народы Кении всегда были готовы подняться на борьбу против владычества иноземцев и эксплуатации. Кто сумеет воспеть историю этой героической борьбы? Борьба народа за свою землю, свое богатство, свою жизнь — кто о ней сумеет рассказать? И кто сумеет рассказать об успехах промышленности и ремесел, которые в древние времена привлекали в Кению купцов из Индии и Китая?

Теперь мы можем полагаться лишь на легенды, передающиеся из поколения в поколение поэтами и исполнителями народных песен гичанди, литунгу и ньятти, подкрепленные последними открытиями археологии и лингвистики, а также на то, что нам удается вычитать между строк в записках колонизаторов-авантюристов прошлых веков, и особенно девятнадцатого столетия.

Илморогские равнины представляют собой часть Великой Расщелины, образующей естественный путь, который соединяет Кению с землей сфинксов и с легендарными водами Иордана в Палестине. В течение многих столетий и даже по сей день африканский бог и боги других земель боролись за власть над душой человека и за право распоряжаться плодами его трудов. Говорят, что раскаты грома и вспышки молний — это их гневные крики и искры от скрестившихся в смертельной схватке мечей, а Рифт-Вэлли — отпечаток ноги африканского бога.

В стародавние времена, задолго до появления белых, этот тракт видел несчетное число авантюристов, пришедших с севера и северо-запада. Искатели мирры и благовоний царя Соломона; дети Зевса, в их королевской охоте за местом укрытия солнечного божества в Ниле; разведчики и эмиссары Чингисхана; арабские географы, а также охотники за рабами и слоновой костью; торговцы золотом и человеческими душами из Франции и Германии Бисмарка; покорители земель и охотники на людей из Англии эпох королевы Виктории и короля Эдуарда — все они прошли здесь в алчной погоне за землей изобилия, гонимые иной раз святым рвением, изредка — подлинной жаждой знания, желанием отыскать место, где зарыта пуповина первого человека, но гораздо чаще — алчностью наемников и торгашей, страстью к бессмысленному уничтожению людей, чей цвет кожи хоть немного отличается от их собственного. Все они приходили под разными масками и обличьями, и дети бога, сражаясь, пережили не одну резню, пережили империи захватчиков земли и душ людских и продолжали свою вечную схватку с природой, со своими бесчисленными богами и между собой.

Память же сохранила лишь немногих из тех, кто оставил свой след на илморогских равнинах, прежде чем уйти в мир иной.

Ну прежде всего это белый колонист, лорд Фриз-Килби, и его достойная супруга, истинная леди. Он был, вероятно, одним из тех вольных аристократов, правда, разорившихся, которые пожелали сами чего-то добиться на землях, представлявшихся их взору как Новые Рубежи. Приобщить к цивилизации илморогскую целину и в результате получить миллион всходов и тысячи фунтов стерлингов там, где в землю брошена лишь горсть семян и вложен один фунт, казалось ему актом созидания, достойным бога. А для этого он использовал труды других людей, магическую силу власти и силу оружия, дабы завербовать побольше рабочих рук. Он сеял ради опыта пшеницу, и его не смущали хмурые лица скотоводов и людей, уже переживших некогда резню, которую не раз уже затевали на их землях, добиваясь христианского смирения, подданные английского короля. Он никогда не расставался с винтовкой. Многие скотоводы и крестьяне были превращены в рабов земли, которая раньше принадлежала только им и которой раньше они распоряжались сами. Они смотрели на танцующие под ветром колосья пшеницы и ждали своего часа. Разве они не слышали о том, что случилось с народом масаи с равнин Лайкипиа? Как-то ночью илморогские вожди встретились на горном кряже и приняли решение. Они подожгли поле и убежали на край равнины, ожидая жестокой расправы. Жена уговаривала лорда уехать. Он отказался. Жена покинула его. Поздней ночью воины вернулись и стали завывать у стен его бунгало. Одинокому искателю приключений, должно быть, примерещились тогда плачущие призраки ранних колонистов, и он, будучи человеком верующим, предпочел поскорей удалиться в более счастливую и спокойную обитель Ол Калоу. Там он обнаружил свою достойную жену, которая нашла утешение в объятиях другого лорда, и застрелил их обоих. А илморогские туземцы сожгли дотла деревянное бунгало, и пели, и танцевали вокруг пепелища. Но и для них настал час расплаты. Битва у Илморога в начале нашего века была одним из самых ожесточенных сражений, что вели колонизаторы, пытавшиеся покорить Кению.

Потом, между двумя мировыми войнами, появился Рамджи Рамлагун Дхармашах, появился, как казалось, ниоткуда и попросил у местных властей разрешения построить бунгало, которое будет одновременно его домом и лавкой. Он возвел железные степы, над ними поставил железную крышу и открыл торговлю. Он продавал соль, сахар, кэри, ткани, а также бобы, картофель и кукурузу, которые скупал по дешевым ценам у тех же крестьян во время уборки урожая. Он всегда сидел за прилавком в одном и том же углу и жевал какие-то зеленые листья. Время от времени он запирал лавку и по тряской дороге уезжал в город, откуда привозил новые товары на телегах, запряженных быками, и на спинах носильщиков. Однажды он закрыл лавку и уехал. Через месяц вернулся и привез с собой смешливую, застенчивую девушку, которую все принимали за его дочь, пока она не начала приносить ему детей. Потом он обзавелся помощницей в лавке и по дому — это была дочь илморогского крестьянина Нжогу. На ней держалось все хозяйство, особенно когда жена Дхармашаха уезжала в Индию или куда-то еще. У этой тоже округлился живот. Рассказывают, Дхармашах дал ей кучу денег и отправил в город, где частенько тайно ее навещал, тем признав отчасти, что имеет сына от черной женщины. Сын этот после второй мировой войны приехал в Илморог — высокий юноша с кожей кофейного цвета — и остановился у дедушки и бабушки, только однажды он явился к отцу, после чего тот поссорился со своей смешливой женой. Со временем жители Илморога по любому поводу стали наведываться в лавку Дхармашаха. Все их хозяйство и повседневные нужды оказались прочно связанными с благополучием лавочника. Они закладывали ему зерно, молоко и все прочее, пока однажды с изумлением не обнаружили, что накрепко опутаны невидимыми узами. В 1953 году дочь Нжогу, исхудалая, но красиво одетая, внезапно приехала в Илморог и зашла к Дхармашаху, а от него побежала в слезах к своим престарелым родителям. В 1956 году Дхармашах получил письмо от Оле Масаи со странным обратным адресом: «Где-нибудь в лесах Ньяндаура». Он прочитал письмо, руки его затряслись, губы точно окаменели. Он торопливо закрыл лавку. Дхармашах и его жена, родившая к тому времени ему больше десяти детей, исчезли из Илморога и больше уже не вернулись. Крестьяне взломали лавку, растащили все, что было на полках до последней нитки, все до зернышка, и благословили тех, кто сражался в лесах.

Да благословит господь Оле Масаи и его отряд вооруженных воинов.

Но крестьяне не выиграли от исчезновения Дхармашаха, а скорее потеряли. Теперь им приходилось самим тащиться в Руваини за всякой мелочью, даже за солью, пока другие люди не приняли эстафету от Рамджи Рамлагуна Дхармашаха и не начали покупать больше товаров, чем им было нужно, и с прибылью продавать их другим. Но торговля оставалась для них побочным заработком в их ежедневных схватках с землей и погодой. Никто, даже Нжугуна, не был настолько безумен, чтобы поверить, будто можно считаться настоящим мужчиной, занимаясь посредничеством при обмене товарами. Вот и пришлось другому чужаку, Абдулле, вскоре после объявления независимости изгонять из лавки пауков и крыс. Абдулла торговал примерно тем же товаром и сидел почти на том же месте за прилавком, только он ездил на осле и бранил Иосифа, а Дхармашах в свое время запрягал в телегу быков, жевал зеленые листья и покрикивал на жену и детей.

А затем они вдруг заметили, что Абдулла перестал браниться и грозно хмуриться, он уже не проклинал Иосифа, он послал его в школу учиться и даже потихоньку посмеивался про себя. Лавка стала выглядеть более привлекательно. Пакеты чая, кульки соли, сахара, жестянки кэри аккуратно расставлены на полках. Он починил сломанный стол, прикупил несколько стульев — их теперь можно было выносить на открытый воздух. Все больше посетителей стали проводить вечера в лавке Абдуллы.

— Это все Ванджа, — нашептывал Нжугуна на ухо Мутури, Нжогу и Руоро. — Это все ее рук дело! А что это болтают люди, будто она наведывается к Мвати?

— Городская женщина, а смотри как помогает бабке. Добрая душа, — заметил Нжогу.

Мутури молчал: он всегда помалкивал, когда упоминали хижину Мвати.

2

Но Илморог не только в лунном свете делался чудесным. Было что-то нежное, мягкое и невыразимо прекрасное в илморогском кряже в часы между заходом солнца и наступлением темноты. По какой-то необъяснимой причине довольно низкие, похожие скорее на холмы, горы Доньо, казалось, начинали доставать до неба. Стоя на кряже, можно было наблюдать, как солнце, нежно прикоснувшись к вершинам дальних гор, покоится где-то там на границе необъятного простора пастбищ. Затем вдруг солнце проскальзывало за горы, посылая во все стороны огненные медно-красные стрелы. А затем загадочная темнота опускалась на равнину и горы. Горный кряж в безлунные ночи сливался с темнотой. Мунира впитывал в себя сумерки как прелюдию ночного мрака. Он ждал, когда его поглотит темнота. Тогда он станет частью всего сущего — растений, животных, людей, хижин — и в то же время не будет связан ни с чем. Выбор предполагает усилие воли, предпочтение одной из возможностей, а с этим всегда сопряжена боль. Его выбор — ничего не выбирать, а каждодневно ощущать свободу, прогуливаясь между своим домом, лавкой Абдуллы и, разумеется, хижиной Ванджи.

В то же время он чувствовал, что виноват, позволив захватить себя вихрю, которого он не желал и с которым не мог совладать. Это сознание вины, ошибки преследовало его всю жизнь.

Мунира в свое время бежал из дома, где нельзя было даже затрагивать некоторые темы. Его собственная семейная жизнь была возведена и, как он полагал теперь, разрушена на алтаре пресвитерианских представлений о собственности и хороших манерах. У него были увлечения, он не собирался этого отрицать. Сын человеческий, живое существо. Но он всегда со стыдом вспоминал тот самый первый случай в старом Камирито еще задолго до появления деревни с тем же названием в период чрезвычайного положения. Это был один из нескольких домов, построенных в так называемом стиле суахили-мадженго: угловой дом с громадной покосившейся крышей из ржавого железа. Дома эти были знамениты главным образом благодаря итальянским военнопленным — боно, как их называли, — которые добывали щебень для дороги в Накуру, строившейся неподалеку. Женщину звали Амина. Он заплатил два шиллинга — все, что ему удалось скопить. Она подвергла его унижению, небрежно бросив, стоя на пороге: «Да он совсем еще мальчик», затем смерила его с головы до ног смеющимся взглядом, точно объявляла о своем открытии еще кому-то, кто был в доме, и в течение секунды он ощущал невыносимый страх: а вдруг перед ним замужняя женщина, и сейчас из дома выйдет ее муж с десятью острыми ножами в руках. «Я не сплю с необрезанными мужчинами. Это мое правило. Ну да ладно, заходи». Она ввела его в дом и усадила на кровать. Мунира дрожал от стыда и страха, ему хотелось плакать. Всякая охота у него уже пропала. «Что ж, посмотрим… ну, не бойся… ты же мужчина… не сомневаюсь, ты это не раз уж доказал». Она была добрая, ей удалось успокоить его чуть ли не материнской нежностью, и в нем снова вспыхнуло желание, он чувствовал, что умрет, просто умрет, если… Но она прижала его к своим широким бедрам, что-то говорила ему нежно, а потом… о боже, все было уже позади, и он даже не успел понять, было ли это… Именно от этого своего прегрешения он тщетно пытался очиститься огнем. Мунира всегда с отвращением вспоминал эту сцену, особенно в более поздние годы, когда проходил мимо ее дома по дороге в Камандура. Он поклялся никогда больше не попадать в такое положение.

Но даже с Ванджей он все еще чувствовал себя пленником своего самовоспитания и миссионерского образования Сирианы. И не в том дело, что ему была противна близость женщины. Наоборот, несмотря на свое воспитание, он не знал ничего столь желанного, ничего столь радостного, как миг перед погружением в женскую неизвестность. Лицо Ванджи, искаженное мукой в полоске бьющего через окно лунного света; тихие стоны, словно он действительно причиняет ей боль; стоны наслаждения, сладкого, как мед или сахар, ее нежные движения, создающие блаженное ощущение жгучего ожидания перед тем, как окончательно избавиться от муки этих поисков познания. Ее крик, крик о помощи, обращенный к матери и сестрам, заставлял его еще сильнее осознать свою власть перед погружением в пустоту, темноту, страшную тень, где вопрос выбора терял свое значение. Но он просыпался с ужасным сознанием того, что он шел не сам, а его вели каким-то образом, и не чувствовал вкуса победы. Он не достиг ее сути, и, точно в насмешку, это разжигало в нем еще более острую жажду, жажду тысячи новых грехов, только с ней.

Он тянулся к ней. Он чувствовал, как она отступает, уходит. Озадаченный, он тоже отступал. Она возвращалась, внезапно увлекая за собой его, счастливца-пассажира, торопящегося поспеть на ночной экспресс в царство греха и удовольствия, и бросала его снова, задыхающегося, снедаемого голодом и жаждой новой гонки.

Ее постоянно меняющиеся настроения ставили его в тупик, иногда она проникалась заботой о людях и тогда становилась печальной, уходила в себя, задавала ему вопросы, в самой наивности которых звучала жестокость. Почти всегда ее мысли обращались к Абдулле.

— Мвалиму, тебе известно, почему он прячется в наших краях?

— Кто?

— Абдулла, кто же еще?

— Не знаю. Когда я приехал, он был уже здесь. До твоего появления мы мало говорили друг с другом. Ты умеешь развязать ему язык, как никто другой.

— Я иногда смотрю на него. У него на лице печать боли, но он пытается это скрыть. Мне кажется, он носит страдание в сердце, и дело тут не в искалеченной ноге. Думаю, мы все похожи друг на друга.

— Я не понимаю.

— Отлично понимаешь, — возражала она, повысив голос. — Я хочу сказать, что у нас у всех искалечена душа и все мы ищем исцеления. Оно, наверное, одно для всех.

Ее интонации, даже не слова, мучительно вонзались в его тело.

— Я не понимаю, — повторял он испуганно, запинаясь.

— Что ты все твердишь «не понимаю». Чего тут понимать? Ты тоже беглец. Что заставило тебя бежать в эти края? Скажи честно. От чего ты бежал?

Он моргал и чувствовал, как едкий пот жжет его кожу. Ему было не по себе, но он старался не выдать этого голосом.

— Меня перевели на новое место… перемена климата… перемена места… вот и все. Ведь говорят же люди, что, если долго жить на одном месте, вши заведутся… или что-то в этом роде. Но после провозглашения независимости… я ощутил подъем. Всем нам предстояло что-то делать… Харамбе[18]… встать на ноги… строить нацию… вернуться на землю… Я по-своему откликнулся на этот призыв. Я часто думал о национальном лозунге, который касался бы всех: «Лучшая помощь себе — самопомощь!»

— Вот видишь! — торжествующе воскликнула она. — Я не поверила твоему рассказу, когда приехала сюда три месяца назад… о том, что будто ты не видишь перспективы… и все такое…

Зная, как близко она принимает к сердцу жизнь деревни, он не мог не чувствовать всей фальши своих слов, своей вины перед ней, внезапно раскрывшей ему свою веру.

В те две недели, пока шла уборка кукурузы, Ванджа с головой окунулась в работу, она помогала не только Ньякинье, но и другим женщинам. Урожай был скуден, крестьяне поглядывали друг на друга и удрученно качали головами.

И в то же время она работала и в лавке, однажды даже ездила в Руваини вместо Абдуллы, чтобы пополнить их запасы. Мунира видел, как она увлечена работой, и ревновал ее к работе, как к сопернику. По утрам она наводила порядок в лавке и разбирала товары. Днем отправлялась вместе с другими женщинами за водой на равнину.

Ванджа обожала слушать их сплетни, о чем бы они ни толковали — от грязного белья своих мужей до всяких их странностей в интимной жизни. «Мой вернулся однажды из Руваини, — рассказывала Вамбуи, — или где он там работает, нашел меня в поле, и, верите, ему прямо там, в поле, приспичило на копнах сухой кукурузы под кустами мварики, и слышать не хотел, чтобы подождать до вечера, его так и распирало, я сказала, что закричу, а он — никакого внимания. Поверите ли, там мы с ним и зачали этого олуха Муриуки… под палящим солнцем на копне кукурузы». «Могу поручиться, что солнце не помешало тебе», — заметила одна из женщин, и все расхохотались. Они частенько донимали Ванджу расспросами про городских мужчин верно ли мы слышали, что они перед этим напяливают на себя какие-то резинки? Ванджа только посмеивалась в ответ. Женщины любили ее и не уставали хвалить за то, что она приехала из города помочь бабке. «Оставайся, познакомь нас со своим дружком, когда он приедет навестить тебя из города», — говорили они.

Потом она шла в лавку, чтобы помочь Абдулле, а также пропустить стаканчик-другой пива и опять послушать сплетни да разные истории — на сей раз мужские. Мужчины разговаривали, а иногда пели про горбатых лонгхорнов, которые паслись на широких илморогских равнинах и которые однажды во время засухи, задолго до того, как были зачаты поколения Нгоси, Мбуру и Нгиги, сбросили свои рога и горбы, принеся их в жертву богу ради дождя. Ванджа стала теперь олицетворением жизни деревни: все говорили будто только для того, чтобы она услышала, стремились вызвать ее смех, благосклонный кивок головы.

Мунира смотрел на ее оживленное лицо, на ее шею, слегка склоненную в сторону рассказчика, на руки, взывавшие к теплому прикосновению других рук, и ощущал приступы необъяснимой физической боли. Она была настолько поглощена собеседником, будто его, Муниры, и не существовало вовсе.

После того как убрали скудный урожай кукурузы, ждали дождя, но он все не шел. В поле было нечего делать, пыль и знойное солнце угнетали, люди ссорились из-за пустяков. Они знали, хотя не желали признаться в этом друг другу, что в этом году соберут лишь один урожай. И точно заранее предупрежденные о бесполезности поездки в Илморог, торговцы, появлявшиеся обычно, чтобы скупить урожай и увезти его в города, на сей раз не появились в деревне.

Взор Ванджи все чаще уклонялся куда-то в сторону от Илморога.

Иногда ее непоседливость и беспокойство обращались против деревни, и она осыпала и деревню, и деревенскую жизнь безжалостными насмешками.

— Кому нужно зарывать свою жизнь в такой дыре? Посмотри на женщин, как они в земле ковыряются. Ты только взгляни на них. Что они получают взамен? И что мы называем урожаем? Горстка кукурузных зерен…

— Сезон был неудачный. Нжугуна, Мутури… все крестьяне говорят, все дело в том, что запоздали дожди.

— Неудачный год. Они всегда так говорят. Надеются, что скажут так, и следующий год будет лучше. А в награду получают пыльные смерчи; эту скудную землю может спасти от безжалостного солнца только дождь, который, возможно, никогда не прольется.

В декабре она все чаще и все очевидней не находила себе места: казалось, что-то гложет ее изнутри. Жалобы на Илморог становились все более горькими и злыми. И вот однажды, разразившись, как всегда, потоком жалоб и обвинений, она выбежала из-за прилавка, схватила тетрадь и мгновенно набросала рисунок: старухи, поднимая тучи пыли, бегут, спасаясь от преследующего их похотливого юноши солнца, в надежде найти защиту у тощего старика дождя с крошечной головкой и тонкими журавлиными ногами.

— Они слились с землей… слились с миром… Ухуру на Кази… [19] Ведь в труде истинное благородство, — сказал Мунира, разглядывая фигурки крестьян на рисунке Ванджи.

— Ты хочешь сказать: слились с пылью? — Она посмотрела на свой рисунок и швырнула его Абдулле. — Ты видел мух, облепивших сопливые носы детей? Постель из соломы или коровьей шкуры? Хижины с провалившейся соломенной кровлей?

Она засмеялась. Смех ее не был теплым и глубоким, как обычно; он звенел где-то близко, в горле — горький, иронический смех.

Почему-то ее слова и ее смех рассердили Муниру: в конце концов, он же смирился с этой жизнью. Более того, эта жизнь стала его броней, а Ванджа над ней смеется.

— Почему же ты уехала из тех мест, о которых говорила, — с побережья, почему покинула города — Найроби, Накуру, Элдорет, Кисуму — и приехала сюда? Почему ты не уезжаешь обратно?

— И правда, почему? — сказала вдруг она сердито, но Мунира не мог не почувствовать, что она мечется и ведет спор с кем-то другим, не с ним. — Я ненавижу Илморог. Я ненавижу деревню — здесь такая скука! Я мечтаю о водопроводном кране с чистой водой. Об электрическом свете, а еще о том, чтобы у меня было хоть немного денег.

Она говорила быстро, будто мысли ее были уже не здесь, а где-то далеко отсюда. Она никогда не разговаривала резко с Абдуллой, но теперь досталось и ему. Взяла свой рисунок и разорвала на мелкие клочки.

— А что твердит мне Абдулла? «Я тебе хорошо заплачу». Когда? Ты знаешь, Абдулла, что все работодатели одинаковы? Я работала во многих барах. Все официантки поют одну и ту же песню. Горестную песню. Тебе платят семьдесят пять шиллингов в месяц. За это ты должна работать по двадцать четыре часа в сутки. Днем ты подаешь клиентам пиво и расточаешь улыбки. Вечером тебе положено отдать им самое себя. Бар и гостиница. Хозяин получает двадцать шиллингов за кровать с рваными простынями, предоставленную парочке на десять минут. Абдулла, тебе не приходило в голову, что ты мог бы заработать кучу денег, купив пружинную кровать, одеяло, две простыни и назвав свое заведение «Бар-ресторан «Илморог»? Разумеется, при том условии, что другая официантка будет эти простыни стирать!

Им казалось, что она сейчас расплачется. Но ее настроение переменилось. Она задумчиво потягивало пиво и говорила будто во сне:

— Погодите. Мы сумеем превратить это заведение в церковь. Все утомленные городской жизнью смогут сюда приезжать. Они омоют боль своих душ пивом и танцами. Или — в санаторий. Громадный санаторий. Люди убегают от жен и от детей на уикенд. Жареная козлятина. Пиво. Танцы. Исцеленные, они возвращаются домой к томящимся в ожидании женам. О, мвалиму, что же нам делать с деревней? Что делать с Илморогом? Разве учитель — это не источник света для деревни! Разве это твоя мечта — зажечь огонь и спрятать его от всех под железный колпак? Нет, правда, Абдулла, начни гнать чангу или муратину, в общем, любую дрянь. «Угробь меня скорей». Эти напитки в самом деле убивают, и все же люди готовы платить за них свои последние заработанные тяжким трудом центы, чтобы ускорить свою гибель. Покупают право на скорую смерть. А здесь, в деревне, люди умирают от солнца и не платят за это ни цента. Так вот, Абдулла, гони чангу. Разбогатеешь на народном горе.

Она улыбалась коварной улыбкой, издевательской, насмешливой. Мунире казалось, она говорит о нем, о его бегстве из дома. Да и сама она была теперь как бы где-то далеко, словно он к ней никогда не прикасался; в ее язвительной насмешливости таилась та же притягательная сила, что в кокетстве девственницы, — к ней можно прикоснуться только насильно, лишив ее невинности. Девственница-проститутка. Ей бы повесить на спину плакат: «Пользуйтесь ДШ — Девственной Шлюхой» или «ПРД — Проститутка Редкостных Достоинств». Ему хотелось швырнуть ей эти оскорбления в лицо. Но поток злых мыслей был прерван очередной выходкой Ванджи. Она встала, подошла к двери и зевнула.

— Чего мы все торчим в этой дыре? — Затем, столь же внезапно она повернулась, перепрыгнула через прилавок и со злобным вызовом посмотрела на мужчин.

— Музыку, Абдулла! — ее голос почти сорвался на крик. — Музыку! Это тело создано для танцев. Только, увы, в этой дыре нет даже радио. Пойте же! Мвалиму, сыграй на гитаре или на флейте, я хочу танцевать.

И тут же начала танцевать, покачивая бедрами, сначала медленно, подчиняясь ритму какой-то музыки, звучавшей в ее голове. Ритм все убыстрялся, выражение ее лица изменилось — на нем была теперь не то боль, не то экстаз. Ее бедра, грудь, живот, все ее тело колыхалось от распиравшей ее силы… чувственности, может быть. Но вот музыка умолкла. Она села, еле дыша. Она говорила теперь тихо, спокойно, как будто во время танца где-то внутри у нее созрело решение. Она расслабилась и снова стала прежней Ванджей, которую они знали раньше.

— Вот так мы обычно завлекали мужчин. Единственная минута нашего торжества. Иногда две девушки танцевали друг с дружкой. Мужчины умоляли их глазами, руками и, наконец, выпивкой и деньгами. Нет, я, правда, очень злая. Я очень сержусь, если мужчины думают, будто меня можно купить за деньги. Как-то я заставила одного мужчину выложить две сотни шиллингов за импортный сидр. Вы же знаете, сидром допьяна не напьешься. И тут же прогнала его. А ушла с другим, который на меня и цента не истратил. Я была очень довольна. На следующее утро он поджидал меня с ножом. «Верни мне деньги!» — «Какие деньги?» — спросила я. «То есть как это «какие»? За сидр!» — закричал он. Я сделала невинное лицо, и мой голос источал медовую сладость. «Ты имеешь в виду, что вчера хотел пойти ко мне? Почему же ты не сказал ни слова? Ведь у сидра нет языка, он не умеет говорить. Но вообще ты меня обидел — я так радовалась: наконец-то нашла настоящего друга… а ты, оказывается, такой же, как все!» Я метнула на него сердитый взгляд. Он сгорал от стыда. Купил мне еще сидра и никогда больше ко мне не приставал. Абдулла… нет, правда, я устала от этой чертовой дыры.

Муниру восхищало ее кокетство. Она казалась такой желанной. ДШ — Девственная Шлюха… Дорогой «шевроле»… он готов умчаться на ДШ в царство греховных наслаждений; он достигнет ее сути теперь, сейчас же, привяжет ее к себе. Глаза Абдуллы смотрели мимо нее куда-то вдаль, где небо сливалось с пыльной после вспашки землей. Ожили связи с прошлым и с далекими краями. Как здесь одиноко, бормотал он про себя. Он повернулся к Вандже, в глазах его светилась доброта и искреннее сострадание.

— Ванджа, теперь ты меня послушай. Я сейчас кое-что скажу тебе, а мвалиму пусть будет свидетелем. Я знаю, как тяжко носить в себе незажившую рану. Я говорю не о своей культе. Не уезжай из Илморога. Уж давайте вместе как-то жить в этой дыре, как ты ее называешь. А платить я теперь буду тебе не жалованье, а часть дохода: ты станешь моей пайщицей. Мы будем совместными хозяевами предприятия. Может быть, это немного, но предложение мое от чистого сердца. Только не уезжай.

Ванджа еле сдерживала слезы. Она все поняла, мало того: глубоко прочувствовала его искренность. Но предложение не могла принять: что-то гнало ее прочь отсюда, теперь, когда ей стало ясно, что она напрасно приехала сюда. И даже если… все равно, как она может остаться в Илмороге?

— У тебя большое сердце, Абдулла. Я прямо заплакать готова. Я плохая женщина. Ты знаешь, почему я приехала в Илморог? А почему ты приехал, ты знаешь? Почему здесь оказался Мунира? Моя история, Абдулла, и длинная и короткая одновременно. Я, может быть, вернусь. Но у меня сейчас такое чувство, что мне предстоит еще свести счеты с миром, с тем миром.

Не сказав больше ни слова, она вдруг встала и через иссохшие поля медленно направилась к своей хижине.

На следующий день ранним утром в лавку к Абдулле пришла Ньякинья. Она не захотела сесть и сразу же послала Иосифа за Мунирой. Сердце Абдуллы сжалось от страха.

— Ванджа уехала, — сказала она, когда пришел Мунира. — Но думаю, она еще вернется: она не увезла все свои вещи, — раздумчиво добавила Ньякинья.

Мунира и Абдулла молчали.

— Ох, это солнце, — сказала Ньякинья и вроде бы хотела выйти из лавки, но не двинулась с места. — Ох, это солнце! — повторила она.

Но Мунира и Абдулла по-прежнему молчали.

Глава пятая