Балуеву были предложены табурет на кухне, четверть стакана водки «Распутин», кусочек хлеба и кусочек сала.
— Чем богаты, тем и рады! — обхаживал его Ярославцев.
Но «литагент» от пиршества отказался:
— Приступим сразу к делу…
— Одну минуточку! — перебил его хваткий литератор и нырнул в комнату, где тотчас же заволновались, радостно зашуршали бумаги.
«Зачем я так напрягаю человека? Тоже мне, Остап Бендер!» Но не успел Геннадий подумать о чем-нибудь еще, как перед ним легли на стол десять аккуратно переплетенных томов, разноцветных, как паруса регаты.
— Вот! — воскликнул запыхавшийся хозяин. — Тут — все! Стихи, поэмы, рассказы, повести, эссе и даже драмы!
— Даже драмы? — изобразил на лице удивление Балуев. — Скажите пожалуйста! Даже драмы! А мне надо-то всего…
— Что? — не дал ему договорить Ярославцев. — Сейчас я пишу роман. Большой, двухтомный… Об одной странной женщине, — начал он делиться творческими планами.
Геннадий был раздавлен собственным же замыслом. Он сидел и покорно слушал навязчивый бред графомана, потому что тот не давал ему слово вставить.
Когда он наконец закончил и спросил:
— Они мне заплатят? — Балуев неожиданно изрек:
— Не будем больше время терять, мой друг. Пора бы уже знать, что литагенты по домам не ходят. Тем более к тем, которые пишут о странных женщинах. Зато по домам ходят другие люди. — При этом он зловеще улыбнулся.
В таком повороте разговора крылась для Гены немалая опасность. Ярославцев был из тех типчиков, которые при подобном раскладе могут спокойно схватить все десять своих томов и трахнуть ими по башке. Но вместо этого графоман как-то неприлично затрясся мелкой дрожью и, опустившись на табурет, всхлипнул.
— На-ка выпей и перестань ныть! — сунул ему Балуев стакан с водкой.
— Не везет мне с литагентами! — утирал слезы Ярославцев. — Не везет, забодай их тюлень!
— Ничего. Еще повезет, — успокоил Геннадий, пожертвовав своей порцией выпивки.
Выпив, Ярославцев наконец спросил:
— А ты по какому делу? Вроде непьющий?
— Я по делу Кулибина, дорогой Антон Борисович.
— Снова здорово! Я ж давал показания милиции! Сколько можно трепать честное Андрюхино имя? Тоже горемыкой жил и пропал ни за что!
— Я не из милиции, — снова зловеще улыбнулся Геннадий.
— А откуда? — простодушно поинтересовался Ярославцев, закусывая сальцем.
— Оттуда, — однозначно ответил Балуев, а сочинитель при этом почему-то взглянул на потолок.
— У тебя был его адрес?
— Андрюхин-то? Только телефон. Он нацарапал его на рукописи. Для издателя.
— Ты давал его кому-нибудь?
— Рукопись пролежала у меня.
— Я тебя про телефон спрашиваю!
— Ну и телефон, разумеется, тоже… — неуверенно промямлил тот.
— А если хорошенько вспомнить? — не отставал Гена.
— Нет, — замотал головой Ярославцев, — я и милиционеру то же самое сказал.
— Я тебе не милиционер, падла! — ухватил его за грудки Балуев и выдохнул прямо в лицо: — Я ведь вижу, что юлишь! Боишься признаться! Не того боишься, мудила, чего тебе надо бояться! — Он отшвырнул от себя сочинителя. Тот запнулся о табурет, проделав новое гимнастическое упражнение — опорный прыжок задом.
Гена, взяв его под мышки, поднял с пола и усадил обратно. Ярославцев хныкал, как малое дитя.
— У меня мало времени, Антон Борисович. Ночью улетаю в Лондон, — зачем-то признался он, но это признание произвело эффект — писатель сразу умолк. — Так что загонять иголки под ногти некогда, — пошутил Балуев. — Придется нам обойтись без иголок.
— Я все расскажу, только бить меня не надо! — взвизгнул тот.
— Не буду.
— Телефон у меня выпросила Машка Конягина. Болтали с ней во дворе института, и вдруг она ни с того ни с сего: куда, мол, запропастился Кулибин? Я еще подивился — откуда она знает Андрюху? «Откуда-откуда, — говорит, — в общаге познакомились». И верно, он во время сессий в общаге жил. К тому же они земляками оказались. «Сейчас же не сессия, — говорю, — что ему делать в Москве?» Андрюха умолял никому не давать телефона! А эта сучка так ехидно: знаю, говорит, что он в Москве. Не на ту напал, мол. Давай телефон, и точка! Знаю, что у тебя есть. Я, дурак, сам ляпнул ей про рукопись. Я — ей: Андрюха, мол, не велел. А она так, с намеком: «Какой ты недогадливый, Ярославцев! Да Андрюха до небес будет прыгать, когда я ему позвоню!» Кто знает, что у них там было в общежитии? Пришлось дать.
— Когда это было?
— За неделю примерно до гибели Андрюхи. — Ярославцев опустил голову на грудь.
— А почему такие угрызения совести? Может, они и в самом деле потрахались и разошлись? Тогда наоборот получается, доброе дело сделал, доставил товарищу перед смертью удовольствие.
Ярославцев тяжело вздохнул и признался:
— Она была у меня перед тем, как пришла повестка из милиции…
— Одна?
— Если бы! Навела целую ораву парней! Они мне угрожали. Если проболтаюсь, что дал ей телефон, тогда мне конец.
— Это еще ничего не значит. Может, просто не хотела иметь с милицией никаких дел. А так на нее бы пало подозрение.
— Может быть, и так, — согласился сочинитель, — да только рожи у ее друзей больно уголовные.
— Сколько их было?
— Четверо.
— Кого-нибудь запомнил?
— Да они все на одну рожу! Мордастые, плечистые…
— А не было среди них маленького, в длинном пальто, с выпуклым лбом, с татуировкой на руке?
— Нет. Такого точно не было. Я же говорю — здоровенные все, забодай их тюлень!
Балуев ушел от него, выведав номер комнаты в общежитии, где живет Маша Конягина, и оставив литератора в полном смятении чувств и вновь наедине с собственной совестью.
— Куда теперь? — не интересуясь подробностями, спросил бородач.
— В общежитие литературного института! — приказал Геннадий.
— В эту Тмутаракань? — усмехнулся Истомин. — Довелось как-то пожить. Жуткое местечко — не приведи Господь!
Уже по дороге Гена, отвлекшись от своих мыслей, спросил:
— Чем же оно жуткое, ваше общежитие?
— Мне здорово повезло — я как-то опоздал на сессию, и мест в общежитии не было. Скитался несколько дней по разным комнатам. Спал, где ночь застанет. В основном это были пьянки до утра с собратьями по перу. Какая уж там учеба!
Во время одной из таких пьянок кто-то посоветовал: «Подмажься к комендантше. Есть свободная комната. Никого в ней не селят». Ну, раз такое дело, купил ей коробку конфет, наговорил, как уж водится, всяких лестных слов. «Есть, — говорит, — комната. Хоть сегодня заселяйся, да только…» Чего «только», она мне так и не сказала.
Комната оказалась здорово запущенная — пыль, мусор, света нет. Часов пять я прибирался, выдраил, как палубу. Вот почему, думаю, комендантша «да только» сказала, напугать побоялась размахом уборки.
В первую ночь решил отдохнуть ото всех. Никуда не пошел и к себе никого не пригласил. Про мою комнату еще никто не проведал, потому что находилась она на два этажа выше тех, где обитали мои сокурснички. Уснуть почему-то долго не мог, хотя должен бы сразу отключиться после пяти-то часов утомительного труда. А как стал отключаться, слышу — в стенном шкафу какая-то жизнь началась, кто-то там скачет, беснуется.
Зажег я светильник, который выдала мне комендантша. Еще раз прислушался — тишина. Шкаф тот забит был гвоздями и во время уборки руки до него не дошли. Выключил свет. Опять стал засыпать — а там прыг да скок. Крысы, — уже сквозь дрему соображаю, — известное дело. Но патологическое недосыпание сыграло свою роль и даже заглушило страх и брезгливость.
Наутро комната мне куда больше понравилась — окно на восход, в окне вместе с солнцем Останкинская башня торчит. Комната сама просторная. Тахта уголком стоит, перед ней низенький полированный столик, в другом углу комод доисторический и моя кровать. За занавеской тамбур с двумя стенными шкафами по бокам. Один забит. Причем забит на совесть — прямо обшит гвоздями. Что-то расхотелось мне его вскрывать. Может, лень было, а может, подумал: «Вот открою, а крысы ко мне в гости придут!» Будто нет у них другого пути ко мне, как только через этот шкаф.
Просидел весь день на лекциях. Вечером пошел в один захудалый театрик. На не захудалый денег тогда не было. Вернулся к себе уже ближе к полуночи. Видеть никого не хотелось. Чаю попил и лег спать. В шкафу на этот раз кое-что поинтересней приключилось. Никто уже не прыгал, только раздавался жалобный писк, словно о помощи кто просил. Запустил я ботинком в шкаф — бесполезно, писк не унимается. Крыса — вроде мерзкая тварь, а за душу берет. Так и уснул я под ее жалобную песню.
Утром постоял опять перед забитой дверью. Это сколько же надо иметь терпения, чтобы столько гвоздей всадить! А может, не терпения, а страха?..
Днем снова лекции. На последней паре подсел ко мне тот, что посоветовал к комендантше подмазаться, и с такой хитрой улыбкой спрашивает:
— Как тебе на новом месте?
— Нормально, — отвечаю, — только крысы спать не дают.
— Крысы? — удивляется он и задумчиво так: — Ну-ну… — Потом встрепенулся: — Чего в гости-то не зовешь?
— Некогда было, — оправдываюсь. И наметили мы с ним великую пьянку на следующий вечер.
А в этот вечер все шло по плану. Меня пригласила в гости одна моя сокурсница — москвичка, драматургесса. Выпили мы с ней, поговорили о театре, посплетничали о сокурсниках и мастерах. Короче, там было все.
К себе я вернулся во втором часу ночи. Зачем вернулся? Сам не понимаю. Драматургесса меня оставляла до утра, а я, упрямый осел, ни в какую! Захожу в комнату — батюшки мои, архангелы небесные! В шкафу-то у меня писк новорожденный! Я уж эту премудрость хорошо знаю. Не раз кошачьи роды принимал. А тут — надо же — крыса у меня в шкафу родила! Приставил я ухо к самому шкафу, а там такое… Борьба за мамкину сиську в самом разгаре! Удовольствие я получил от этой радиопостановки куда больше, чем от спектакля во вчерашнем захудалом театрике. Так и уснул при полном катарсисе.