Она сузила глаза; комплимент ей не понравился.
– Полагаю, можно сказать, что у меня некоторые неприятности, – поспешно продолжил Уортроп. – Проблема тут двойная. Первая часть весьма внушительна по размерам, тяжело вооружена и слоняется снаружи по Калле де Каноника. Вторая, я думаю, в переулке за нами. Он не особо крупный – но вот о его ноже такого уже не скажешь. Все это усугубляется тем, что мой поезд по расписанию отправляется через час.
– И что с того? – спросила Вероника. – Perché pensi di avere un problema?[104] Убей их, – она сказала это совершенно буднично, словно советовала лекарство от головной боли.
– Боюсь, это еще больше усугубило бы мою проблему. Мое дело и без того достаточно трудное, чтобы еще и бежать от закона.
Она дала ему пощечину. Монстролог не шелохнулся и нарочно не отвел взгляда.
– Bastardo[105], – сказала она. – Когда я вышла и увидела, что ты сидишь здесь, мое сердце, оно… Sono stupido[106], я должна была догадаться. Шесть лет я тебя не вижу. Не получаю от тебя ни единого письма. Пока, наконец, не решаю, что ты умер. По какой бы еще причине ты мог не приехать? Почему бы еще ты мог не писать? Ты ведь промышляешь смертью, думаю я; наверняка ты погиб!
– Я никогда не выдавал себя за то, чем не являюсь, – сухо ответил монстролог. – Я был очень честен с тобой, Вероника.
– Тайком скрываешься из Венеции даже не простившись, ни записки, ничего, как тать в ночи. Это у тебя называется честным? – она выпятила к нему подбородок. – Sei un cardardo[107], Пеллинор Уортроп. Ты не мужчина; ты трус.
– Спроси Уилла Генри. Так я со всеми прощаюсь, – сказал он.
– Я замужем, – объявила она вдруг. – За Бартоломео.
– Кто такой Бартоломео?
– Пианист.
Доктор не мог определиться, испытать ли ему облегчение – или чувствовать себя задетым.
– Вот как? Что ж, он кажется весьма… энергичным.
– Он здесь, – огрызнулась она.
– Как и я. Что вновь возвращает нас к моей проблеме.
– Точно! Il problema[108]. Желаю русскому с ножом удачи – ему будет нелегко отыскать твое сердце!
Она театрально поднялась со стула, позволив ему поймать себя за запястье, прежде чем она успеет уйти. Монстролог притянул ее к себе и спешно зашептал ей на ухо. Вероника слушала со склоненной головой, неотрывно глядя на дверь. Сердце ее явно разрывалось. Единожды войдя в орбиту Уортропа, даже самые сильные сердца – а сильнее женских сердец нет – с трудом могут вырваться на свободу. Она ненавидела его и любила, питала к нему и томление, и отвращение, и проклинала себя за то, что вообще что-то чувствует. Ее любовь требовала спасти его, ее ненависть – погубить.
Самое жестокое в любви, сказал в свое время монстролог, это ее нерушимая цельность.
Вероника и Бартоломео жили прямо над ночным клубом, в тесной, скудно меблированной квартирке, которую певица старалась оживить свежими цветами, красочными покрывалами и репродукциями картин. На фасаде, выходившем на Калле де Каноника, имелся небольшой балкон. Балконные двери, когда мы вошли, были открыты; белые шторы колебались на ласковом ветру, и я слышал доносившиеся снизу звуки венецианской уличной жизни.
К нам присоединился Бартоломео в пропитанной потом манишке и с тем отвлеченным, не от мира сего взором, что свойственен всем художникам – и безумцам. Он обнял Уортропа, словно монстролог был его давно потерянным другом, и спросил, как тому понравилась его игра. Доктор ответил, что музыкант такого калибра заслуживает лучшего инструмента, и Бартоломео заключил его в объятия и запечатлел на щеке слюнявый поцелуй.
Монстролог объяснил наше затруднительное положение и то, как он планирует из него выйти. Бартоломео принял план с тем же энтузиазмом, с которым только что обнимал доктора, но заволновался, не станет ли разница в их росте проблемой.
– Мы погасим свет, – сказал Уортроп. – А Вероника встанет между вами и улицей. Это будет не лучшая маскировка, но она должна позволить нам выиграть необходимое время.
Доктор удалился в спальню, чтобы раздеться. Бартоломео разоблачился прямо там, где стоял, не переставая улыбаться. Возможно, его забавляло мое изумление при виде такой решительно невикторианской нескромности. Дверь спальни отворилась. Вошла Вероника с одеждой доктора в руках, нервно выговорила что-то мужу на итальянском, возвратилась в спальню и с грохотом захлопнула дверь. Бартоломео пожал плечами. и сказал мне:
– La signora è una tigre, ma lei è la mia tigre[109], – одежда монстролога была ему велика – Бартоломео был невелик ростом, – но с улицы, ночью, при слабом освещении… Я молился, чтобы Уортроп оказался прав.
Спустя еще несколько минут дверь спальни вновь открылась и показалась Вероника, а за ней – еще одна женщина; или, во всяком случае, женоподобное существо вроде тех, что мистер П.Т. Барнум нанимал в свой бродячий цирк. Это создание было облачено в вылинявшее красное платье, что еще несколько мгновений назад украшало куда более соблазнительные формы Вероники Соранцо. Бартоломео разразился хохотом при виде этой курьезной пародии на что бы то ни было женское: от поспешно накрашенного лица до голых докторских пяток, свисавших из туфель его жены.
– Как по мне, даме следует побриться, – поддразнил он.
– Времени нет, – серьезно ответил Уортроп. – Мне понадобится шляпа.
– Что-нибудь с позолотой, – предложил Бартоломео. – Чтобы подчеркнуть цвет глаз.
Он протянул доктору револьвер, который нашел в кармане сюртука.
– Отдайте Уиллу Генри; мне некуда его положить, – сказал монстролог.
– Если бы вы носили оружие поменьше, могли бы заткнуть его за подвязку.
– Мне нравится твой муж, – сообщил монстролог Веронике, пока та нахлобучивала ему на голову широкополую шляпу.
– Он идиот, – сказала она, и Бартоломео рассмеялся. – Видишь? Я его оскорбляю, а он смеется.
– Что и делает меня хорошим мужем, – заявил Бартоломео.
Вероника прошипела что-то сквозь зубы, схватила супруга за запястье и потащила его к балкону.
– Ты ничего не говоришь, понял? Стоишь у двери и пригибаешь голову, а со всей говорильней разберусь я.
– Я думал, ты что-то говорила насчет того, что понадобится актерское мастерство.
Она выглянула из-за штор на улицу под балконом.
– Не вижу этого человека, которого ты описываешь, Пеллинор.
– Он там, – заверил ее Уортроп, поправляя шляпу перед зеркалом.
Она высунулась было наружу, остановилась, обернулась и затем оставила своего мужа в мешковатой одежде – монстролога в миниатюре, – чтобы вновь подойти к доктору.
– Я никогда тебя больше не увижу, – сказала она.
– Ну, этого мы знать не можем.
Она покачала головой.
– Non si capisce[110]. Ты такой же идиот, как он. Все мужчины идиоты. Я говорю, что никогда больше тебя не увижу. Никогда больше сюда не приезжай. Из-за тебя теперь всякий раз, когда я буду видеть своего мужа, я буду видеть того, кто не он.
Она поцеловала его: любовь. Потом она дала ему пощечину: ненависть. Бартоломео глядел на все это с улыбкой. Что ему было до того? Уортроп мог владеть ее сердцем, но он, Бартоломео, владел ей самой.
Они вышли на балкон. Голос Вероники, натренированный звучать в больших открытых пространствах, раскатился колокольным звоном:
– Как ты смеешь возвращаться сюда после всех этих лет! Я теперь замужем за Бартоломео. Я не могу уехать, Пеллинор. Я не могу уехать! Что это ты говоришь, Пеллинор Уортроп? Amore![111] Ты говоришь о любви? – она зло рассмеялась. – Я никогда не полюблю тебя, Пеллинор Уортроп! Я никогда больше не полюблю ни одного мужчину!
– Что ж, Уилл Генри, – мой наставник, он же наставница, вздохнул. – Думаю, этого хватит; пора нам отправляться.
Мы вышли через парадный вход, рука Уортропа, словно защищая, лежала у меня на плече – (очень высокая и чересчур пышно одетая) гувернантка и ее подопечный, – и зашагали к каналу так быстро, как только позволяла шаткая из-за каблуков походка доктора. Уортроп держал голову склоненной, но я не мог устоять и выглядывал вокруг русского убийцу. Я заметил его праздно стоящим в арке на другой стороне улицы и притворяющимся, будто не слушает арию Вероники. Ее актерская игра ее была лишь самую чуточку лучше ее пения; тем не менее, судя по всему, это сработало. Рюрик не покинул своего поста.
В безопасности добравшись до Рио ди Палаццо, мы сели в гондолу[112], лодочник которой оказался образцом проницательности. Он никак не высказался и вообще почти не отреагировал на чрезвычайно некрасивую даму – или же чрезвычайно странного господина, – что взошла на борт его суденышка. Гондольер даже спросил, с совершенно невозмутимым лицом, не желают ли пассажиры послушать песню.
Звуки улицы померкли. Темная вода блистала как инкрустированные звездами небеса, когда мы почти бесшумно, разве что с легчайшим плеском ряби, проплывали под известняковым мостом, белым в сиянии четвертинки луны, как кость.
– Понте деи Соспири, – тихо сказал монстролог. – Мост Вздохов. Видишь решетки на окнах, Уилл Генри? Сквозь них узники в последний раз видели красоту Венеции. Говорят, что влюбленным будет благословение Божье, если они поцелуются под Понте деи Соспири.
– Si, синьор – синьорина… si. Так говорят, – признал слегка смущенный гондольер.
– Может, я ее тут и целовал, – сказал сам себе Пеллинор Уортроп – беглец и узник. – Не помню.
Часть двадцать девятая«Я существовал и до тебя»
Охота на Безликого возобновилась, и теперь охотились на нас самих. Доктор лучше принял эту перемену фортуны, чем его юный подмастерье, который не мог перестать думать о холодном огне в глазах преследователя, таких схожих с глазами его наставника, о древнем, хищном пламени, непокорных отблесках первобытного пожарища. С каждой секундой, с каждой пройденной милей огонь во взгляде монстролога делался холодней и ярче. То, что двигало им, было старше его самого. Оно было старо как сама жизнь и столь же неумолимо, и выжгло его полностью. Уортроп был и хищником, и добычей.