А тут у Апраксина переулка «поджигателя» вдруг поймали.
— Гей! ребята! Вали смотреть! Поджигатель! Поджигатель! — ревет толпа, обуянная злобой и любопытством.
Человек десять ухватили какого-то бледного от страха молодого человека, перед которым стоит лавочник и держит в руках бутылку с каким-то черным порошком и коробок спичек, отнятые у "поджигателя".
— Что это за порошок, любезный?
— Э, робя! Это порох!.. Ей-ей, порох! Ишь, какой блестящий!
— Мажь ему рожу! Мажь эфтим самым суставом! — вопит толпа.
— Держи, братцы, крепче! вот я ему сейчас! — говорит лавочник, насыпая в руку порошок из бутылки.
Пойманный судорожно приседает.
— Стой, братцы! — кричит кто-то. — Давай, я на язык попробую!
— Не трошь! Рот обдерет!
— Полно!.. Еще, гляди, помрешь аль лопнешь сею секундою!
— Небойсь!.. Не помрем!.. Давай!.. Я сейчас узнаю!
Порошок оказывается обыкновенным черным песком, для засыпки письма.
— Ну, ступай с богом! Христос с тобой! Не сердися!.. Сам видишь, время ноне какое!
Пойманный перекрестившись пускается бежать, что есть духу.
— Держи! Держи! Вот бежит! Вор! — преследует его криком какая-то баба, вконец ошалелая от страха.
Несколько человек из толпы кидаются ловить «вора», который сейчас только что был «поджигателем». К счастью, полиция поспешает на выручку.
А в это же самое время бежит по улице, выпучив глаза, какой-то растрепанный, оборванный, но бывший порядочно одетым человек, без шапки, с обезображенным лицом. Он бессмысленно смотрит вперед, беспорядочно машет руками и вопит страшные проклятия.
— Сумасшедший!.. помешался! господи!.. Человек в уме помешался! — проносится в толпе стон сострадания.
Помешанный бежит далее и исчезает в народе. Какая-то растрепанная женщина, с ребенком на руках, вдруг бросается с визгом под пожарную тройку.
— Стой!.. Стой!.. Берегись! Раздавили!.. Под лошадей попала!.. Ребенок-то, ребенок!.. Ай-ай-ай, Господи!.. — проносятся отчаянные крики.
Пьяный господин, в отставном пальто, с кокардой на красном околыше потертой фуражки, азартно колотит по зубам встречных и поперечных и хрипло, начальственным тоном орет.
— Назад!.. Назад, говорю вам! Сюда нельзя! Не сметь ходить сюда!
Смущенная толпа молча пятится перед азартною кокардой.
То там, то здесь появляются разные самозваные начальники и запретители, которые обращаются с приказаниями к толпе, что "и сюда, мол, нельзя, и туда нельзя". Иногда толпа послушает запретителя и попятится, а иногда какой-нибудь смельчак и по зубам его съездит. Засим неизбежно поднимается драка, кончающаяся целой свалкой…
— Поберегись!.. Уйди!.. Прочь с дороги! Убью!.. Берегись! Караул!.. Ка-ра-у-у-ул! Стой!.. Что за человек такой? неумолкаемо раздается со всех сторон над одуревшею толпою.
Какой-то старик с длинной седой бородой, припав лицом к стене, вдруг тяжко и страшно зарыдал разбитым, старческим рыданьем.
— У!.. Разбойники!.. Жечь их! самих жечь! — гудело в толпе со стоном и скрипящею злобою.
Страшный ветер отрывал от пожара целые клубы пламени и нес их в воздухе отдельными клочьями.
Около шести часов пополудни огонь показался на противоположной стороне Фонтанки. Быть может его перебросило. Здесь, по-видимому, никто не чаял нового пожара, как вдруг, почти мгновенно, осветило дровяные дворы и досчатые склады; затем и четверти часа не прошло, как уже пылали Чернышев, Троицкий и Щербаков переулки. В последний, в особенности, было страшно взглянуть: это самый узкий из всех петербургских переулков, застроенный, по большей части, ветхими деревянными лачугами, и теперь в нем кипела и трещала целая река непрерывного, сплошного огня: там уже ни души не было. Оттуда можно было только спасаться, но не спасать. В общей сложности, горело пространство, по крайней мере, на три версты в окружности. Тринадцать частей с их резервами — все, чем богат в этом отношении город — были раскинуты на столь громадном протяжении и совершенно терялись в нем. Работа их, по-видимому, была вполне бессильна. Пожарные солдаты, измученные длинным рядом предшествовавших беспрерывных пожаров, в течение целых двенадцати дней лишенные сна и покоя, часто по целым суткам голодные от недостатка времени проглотить какой-нибудь кусок, — в настоящую минуту еле двигали руки и ноги. Сколько из них, бывало, в ожидании воды, присядут к колесу бочки и тотчас же засыпают глубоким сном; сколько бывало, валились с ног на мостовую в совершенно бесчувственном состоянии; один стал было коленами на подножку, склонил голову на дроги, да так и остался недвижим: никакими усилиями не могли его растолкать — он онемел совершенно. А сколько этих людей калечилось, убивалось, гибло в огне жертвами собственного самоотвержения! Спасибо еще, что находились добрые люди, которые привозили им на пожар хлеба, вина и калачей, — и трудно представить себе, до какой степени простиралась благодарность этих солдат. Хватив глоток водки и на ходу закусывая куском хлеба, они с новой энергией кидались в свою каторжную работу и делали все, что только в состоянии сделать человеческие силы.
В минуту тяжких общественных испытаний как-то само собою сглаживается и исчезает то, что зовется кастою, сословностью, разностью положений, званий и состояний. Вместо этого является масса, сила, мир, нечто единое, или то, что можно понимать под словом народ, в самом широком смысле. Так было и теперь. Пожар стал общей бедой; тушить его стало общим делом. Офицеры гвардии и отставные солдаты, чиновники, пажи, гимназисты и студенты, лицеисты и правоведы, денди в изящнейших пальто, с пенсне на носу, и пролетарии с Сенной площади, священники, негоцианты, капиталисты и нищие, лица заслуженные и простые работники, баре и мещане, — словом, все, кто только мог, посильно помогали делу, карабкались на подмостки пожарных машин и, облитые потоками грязной воды, обсыпанные пеплом, под дождем сыплющихся искр и углей, усердно качали и качали воду, опустошая на всех пунктах целые сотни бочек. В одном месте какой-то заслуженный, седой генерал, видя, что рвение толпы к помощи начинает ослабевать, а утомленные, между тем, выбиваются из последних сил, влез на пожарную трубу и, не говоря ни слова, что было мочи, стал качать воду. Этот пример был своего рода электрической искрой: сотни рук в одну минуту двинулись к машине, чтоб освободить честного доброго человека от непосильного ему труда. Двое кадет инженерного корпуса виднелись вместе с несколькими пожарными на объятой пламенем крыше высокого, пятиэтажного дома и усердно работали там топорами. Какой-то молодой человек, без сюртука, одетый в одну рубашку и панталоны, с студентской фуражкой на голове, с топором за кожаным поясом, предводительствуя небольшой группой своих товарищей-студентов, просто поражал толпу, смотревшую на пожар, чудесами неимоверного мужества. Сначала он работал около министерства внутренних дел, но потом, когда тут нечего уже было делать, бросился со своими товарищами в Троицкий переулок. За ним последовала целая толпа, чтобы полюбоваться на молодецкий образ действия отважного юноши. Тут он по лестнице бросился на один из загоревшихся уже домов, и толпа снизу видела, как из-под его топора летели щепы, когда он быстро рубил горевшие балки. Товарищи его помогали ему сбрасывать балки наземь, но вдруг раздается зловещий треск, под студентом рушится потолок и он проваливается. Крик ужаса вырвался у глядевшей толпы. Прошло минуты две ожидания, обдающего немой тишиной и дрожью, и холодом. Но вот он однако показывается в окне пылающего верхнего этажа. Товарищи его, успевшие между тем спуститься вниз, помогают ему сделать то же, приставляют лестницу, но он видимо страдает от боли. Не прошло и пяти минут, как снова, заткнув топор за пояс, он вновь взбирается по лестнице на другой горящий дом, хотя толпа и не пускала его. Это самоотвержение тем более могло назваться подвигом, что толпа громко говорила, будто Петербург жгут поляки и студенты. Один вид синего околыша студентской фуражки возбуждал уже в этой слепой толпе враждебную подозрительность и негодование.
Примеры великодушия являли многие городские и ломовые извозчики. Более полутораста ломовых прикатили к месту пожара с Калашниковой пристани, чтобы перевозить товары за самую ничтожную плату и даже вовсе без всякой платы. Один извозчик, с Литейной, прислал для той же цели безвозмездно пятнадцать четвероместных карет. Но зато были и такие спекулянты, которые за перевозку клади от Гостиного двора на Царицын луг, расстояние менее чем полверсты, драли по тридцати пяти рублей с воза или по пятидесяти с омнибуса. Кто хотел в мутной воде рыбу ловить, тому было теперь всяческое раздолье.
XXI. Наши знакомцы на пожаре
Андрей Павлович Устинов в этот день обедал у Стрешневых. Еще сидели за столом, когда принесена была весть, что Толкучий горит. Через полчаса опять прибежала горничная и объявила, что пожар — страсти какой! что в Петербурге отродясь такого и не видано! Татьяне Николаевне вздумалось пойти поглядеть, что там такое делается, и она отправилась вместе с Устиновым.
Литейная, Владимирская, Александрийская площадь, Садовая, словом, все ближайшие к пожару улицы, площади и переулки были запружены народом и экипажами, загромождены мебелью, завалены товарами, узлами и всякими пожитками. Бабы ревмя ревели, сидя на них и карауля остатки своего добра от расхищения. Солдаты с ружьями там и сям стояли часовыми при грудах имущества. Длинные цепи их протянулись вдоль ближайших улиц. Из домов продолжали выносить и спасаться жильцы. Со всех сторон было одно и то же: пламя, дым, обгорелые бревна, стропила, доски, оторванные листы железных крыш, мрачные остовы сгоревших домов, закопченные стены, выбитые окна, искры и головни… Повсюду беготня, езда, суета, сумятица, слезы и вопли, крики, ругательства и проклятия, и все это покрывается свистом порывистого ветра, ревом пожара, треском рушащихся домов и шипеньем высоких струй воды, направляемых в самые сильные пекла.