Кровавый пуф. Книга 1. Панургово стадо — страница 132 из 134

В эту минуту в первый раз в своей жизни он сознательно и серьезно почувствовал, что любит, что ему кровно дорога женщина, называющаяся его женою.

Подавляя в себе признаки внутреннего волнения, бледный и пасмурный, выступил он вперед и попросил у собрания слова.

Почти все благосклонно приготовились выслушать его.

— Благодарю вас за честь, господа, которую вы мне сделали вашим выбором, — начал он не совсем-то твердым голосом. — Честь эта слишком велика для меня, но… потому-то я и не чувствую себя вполне достойным ее… Я готов служить нашему делу, но только не там, а здесь, в Петербурге… Я прошу у вас позволения остаться… прошу назначить мне здесь какой-либо род деятельности, и я постараюсь выполнить его добросовестно. Еще раз: увольте меня, господа, от этого назначения!

Слова его были совсем неожиданны и показались странными. Каждый глядел на него с недоумением, не понимая его целей и побуждений. Чарыковский был изумлен не менее прочих.

— Конечно, не чувство расчета и самохранения говорит вашими устами? — проговорил он хотя и сквозь зубы, но очень явственно.

Бейгуш вспыхнул и гордо поднял голову.

— Надеюсь, капитан, что никак не оно! Вы, кажется, достаточно меня знаете.

Капитан молча поклонился в знак своего согласия.

— Вы, поручик, принадлежите к организации, — сказал он, — и потому не имеете права отказываться от общего выбора.

— Но я прошу о снисхождении… Я не отказываюсь от служения делу, но неужели же здесь, в Петербурге, не найдется для меня никаких полезных занятий.

— Что заставляет вас просить об этом?

Бейгуш несколько смутился: "Как сказать им настоящую, сокровенную причину? Поймет ли, уважит ли ее чужое, нелюбящее сердце?"

— Вы спрашиваете, что заставляет меня? — проговорил он наконец; — заставляют мои семейные обстоятельства.

Чарыковский с изумлением поглядел на него.

— Вы ли это говорите, Бейгуш! Вас ли я слышу?! — пожал он плечами. — Разве в таком деле могут что-нибудь значить какие бы то ни было семейные обстоятельства? Что это вы сказали! Опомнитесь!

Бейгуш поник головою. Он чувствовал, что на него внимательно устремлены теперь все взоры, и чувствовал, что в этих взорах уже просвечивает нечто враждебное и презрительное.

— Как друг, как солдат, как поляк, умоляю вас еще раз: опомнитесь! возьмите назад свои слова! — с чувством и убедительно, положив руку на грудь, проговорил Чарыковский.

— Повторяю вам, я не отказываюсь от дела! — тихо сказал Бейгуш. — Но, господа, как знать чужое сердце и как судить его!.. Берите от меня все, что я могу дать, но оставьте же мне хоть один маленький уголок моей личной, исключительно мне принадлежащей жизни! Неужели ж от этого может сколько-нибудь пострадать дело моей родины? Я не герой, а простой работник… Перемените на шахматной доске две рядом стоящие пешки, поставьте одну на место другой — разве от этого ваша игра хоть сколько-нибудь изменится?

— Слишком много скромности с вашей стороны, господий поручик! — не без едкости заметил Чарыковский. — Вы не пешка, а офицер, и потому на шахматной доске имеете свои особые ходы. Впрочем… как вам угодно!

Чарыковский сухо поклонился и сел, явно показывая, что считает оконченными все дальнейшие прения на эту тему.

Между членами организации пошел смутный шепот. Да слуха Бейгуша, как будто долетело слово "изменник". — Вся кровь хлынула ему в голову. Удаляясь из собрания, он прошел в некотором роде, сквозь строй беспощадно-враждебных и холодно-презрительных взглядов.

XXVII. Fatum[108]

Какой страшный разлад между идеей, делом и своим сердцем почувствовал Бейгуш! Согласить одно с другим было невозможно: этот разлад, по самой сущности своей, являлся непримиримым. Надо было чем-нибудь одним пожертвовать: или отказаться от дела, которому был предан душой и убеждением, в которое веровал, отказаться с тем, чтобы потом уже всю жизнь нести на себе клеймо отвержения, имя «изменника»; или же ради дела жертвовать любовью, грезами мирного, покойного счастья. "Как согласить одно с другим?" пытался Бейгуш задавать себе трудную задачу. "Взять с собой Сусанну, ехать с нею вместе? — Но моя идея для нее не своя, а чужая! Положим, она пойдет за мной, но ведь она не одна, у нее здесь же, в Петербурге, двое сыновей воспитываются. По какому праву я отыму у них мать? Как оставить их на произвол судьбы? И наконец, можно ли взять на совесть судьбу этой женщины, заставить ее, быть может, скитаться с собою по лесам, обречь ее на тысячи лишений, на темное будущее… А если… если придется сложить свою голову — что с ней тогда? Если дело не удастся, если и меня, и ее вместе со мной поймают, захватят, тогда что? — Тюрьма, ссылка, Сибирь, и опять-таки тысячи всяческих лишений… И это все в награду за ее самоотвержение, за ее любовь!.. И из-за чего? Из-за моего лишь эгоистического побуждения, из-за того что я полюбил ее!.. Нет, не возьму я этого на совесть!" решил себе Бейгуш. "Гибнуть одному, а не четырем вместе, из которых трое совсем чужды этому делу!"

Он провел бессонную, мучительную ночь. Свежее воспоминание о сцене, разыгравшейся вечером в «кружке», воспоминание об этих взглядах и улыбках, об этом безмолвном, но уничтожающем презрении давило ему грудь, истерическими спазмами душило горло и словно железными тисками стягивало голову. Он встал с постели полубольной, с какой-то моральной и физической тяжестью во всем организме. Хотелось бы на воздух — освежиться, рассеяться, — и Бейгуш ушел из дому. В этот день случайно он встретился на улице с двумя своими короткими приятелями. Оба были офицеры, оба принадлежали к той же организации и оба присутствовали во вчерашнем собрании. Бейгуш, по всегдашней привычке, кивнул им головою, но те не ответили на поклон, и не то чтобы отвернулись от него, не то чтобы сделали вид будто не узнают его, напротив, оба прямо и твердо глядели ему в глаза, и в их взрое он ясно прочел то же самое презрение, то же самое имя "изменника".

Бейгуш смутился и потупил взгляд. Эта встреча словно обожгла его. — "Нет, жить так далее, продолжать бесконечно выносить такие взгляды… Нет, это невозможно!" — решил он сам с собою. "Если бы ты не верил в дело, не сочувствовал ему, — ну, тогда куда б ни шло еще!.. Но любя их всех, страдая с ними одною болью, деля их мысли, их убеждения, молясь одному Богу, слыть между ними «изменником», добровольно лишить себя честного имени поляка… нет, это невозможно!" повторил себе еще раз Бейгуш.

Эти взгляды двух его приятелей показались ему знаменательными. Поняв их значение, он уже знал, что могут они предвещать ему в будущем. Как поляк и притом до вчерашнего дня столь деятельный член петербургской организации, он знал чему подвергается, не говоря уже об изменнике, простой ослушник предписаний высшего революционного комитета. Он слишком близко стоял к делу, чтобы не знать этого. Он мог теперь ожидать всяких неприятностей и несчастий по службе, в обществе, в жизни. Ловкие "воротилы дела" могли путем тайной интриги подвести под него такую каверзу, что начальство, считавшее его доселе одним из лучших и благонадежнейших офицеров, вдруг могло бы найти его весьма неблагонадежным, могло придраться к какому-нибудь случайному упущению по службе (а мало ли их!), чтобы отдать его под суд, могло найти вредным его образ мыслей или какие-нибудь его поступки и исключить из службы. Но это все было бы еще самым легким и ничтожным в сравнении с тем что могло угрожать ему. В обществе — того и гляди — о нем могли пойти самые дурные слухи, могла быть замарана его репутация, подорван его нравственный кредит, он легко мог быть сделан молвою и мошенником, и негодяем, и шпионом, и лжецом, и вором и всем, всем, чем угодно. Наконец, он знал, что власть и сила польского ржонда велика, что корни ее на огромное пространство разветвляются под землей, а ползучие побеги, незаметно, но цепко поднимаются очень высоко, что в этом ржонде существует верховный тайный трибунал, который судит безапелляционно и неуклонно приводит в исполнение своя приговоры над ослушниками и отступниками. В этих приговорах бывали и нож из-за угла, и яд в куске хлеба или в стакане воды. Исполнение этих приговоров не могло быть стесняемо ни временем, ни пространством. Все это очень хорошо понимал Бейгуш и при этом чувствовал, что если над ним будет произнесен подобный приговор, то для него он будет суровее и беспощаднее, чем для многих других, потому что Бейгуш стоял слишком близко к делу, ему было известно много такого, что являлось весьма важным и существенным для успеха и для многих лиц петербургской организации, которые теперь весьма легко станут опасаться, что отступничество столь деятельного члена может иметь и для них, и для дела очень вредные, а быть может, и непоправимые последствия. Ясно, что эти люди постараются теперь избавиться от него как можно скорее и притом самым радикальным образом.

И между тем Бейгуш не чувствовал в себе отступника. Он все-таки горячо любил и этих людей, и дело, но столь же горячо любил и Сусанну.

"Да, вот она, казнь за черный умысел, за воровское подлое намерение! — горько раздумывал он. — Ты сделал ее своею женою, с тем чтобы ограбить и бросить, как старую перчатку… а вместо того, и сам не знаю как, полюбил ее, пуще самого дорогого, самого заветного!.. Какая ирония! Какая отместка!"

Бейгуш, давая себе строгий отчет о своих мыслях и побуждениях, сознавал, что почти не чувствует ни малейшего страха пред возможностью подпольной казни: смерть тем или другим способом страшила его не столько, как это проклятое имя Иуды, изменника. — "Изменник своим братьям, Иуда идеи, отступник своей родины, своей матери-Польши… бррр!.. Вот что ужасно! вот что невыносимо! вот что скажут о тебе и вот какую память по себе ты оставишь!" думал Бейгуш — и при одной этой мысли его обдавало холодом и дрожью. Он чувствовал, что над ним тяготеет какой-то страшный fatum, который — хочешь не хочешь — подчиняет себе его волю, его поступки, его помышления, который словно бы говорит ему: иди или умри с именем Иуды! — И этот fatum является в лице того же «кружка», того же тайного комитета "святой справы", этот, вершащий все и вся Deux ex machina есть его же собственное личное сопричастие к делу, к «организации». И никаких выходов нет из этого положения!