На эту живую, ласковую шутку, он только хмуро, с опущенными вниз глазами, отрицательно покачал головою.
Стрешнева снова пристально и долго поглядела на него пытливым, осторожным взглядом и тихо опустилась на кресло подле него.
Оба молчали, и обоим начинало становиться как-то неловко, и оба чувствовали в то же время один в другом ту же самую неловкость. А неловкость эта нашла оттого, что Стрешнева все больше и больше угадывала в Хвалынцеве присутствие какой-то неискренности и затаенности, и он тоже понял, что она угадала в нем именно это. Молчание начинало становиться тягостным.
— Константин Семеныч, это все не то… я чувствую, что не то, — очень серьезно начала наконец Татьяна, поборая в себе нечто такое, что сильно удерживало ее от предстоящей последней попытки. — У вас что-то есть на душе, вы что-то, кажись, таите, скрываете… Ну, скажите мне, зачем?.. Если это тяжело вам, не лучше ли облегчить себе душу?.. Предо мной вы можете говорить прямо, вы знаете меня… Ведь мы же друзья не на ветер!
И она кротко взяла и не выпуская стала держать руку Хвалынцева, и вся фигура ее, и взгляд, и лицо, и самый поворот головы, все это выражало собою теплое и любовное участие. Раскрытая душа ее ждала, что вот-вот сейчас другая сочувственная душа перельет в нее все свое горе, всю свою тайну, и она затишит, умиротворит, убаюкает и исцелит эту другую, дорогую ей душу.
Константин сидел угрюмо, понурясь и не глядя на нее. Он чувствовал, что в эту минуту пред Татьяной не скроешься, что она чутьем угадает правду, которой он и не хотел утаивать от нее, но только высказать эту правду было так тяжело, так мучительно тяжело ему!..
— Вы хотите правды… Ну, скажу я вам эту правду! — выговорил он, наконец, стараясь напускной усмешкой замаскировать свою невольную и темную угрюмость. — Отчего же и нет… Сказать, ведь это всего одна только минута… не более… Да; конечно, я скажу вам, но… если бы знали как тяжело это… как тяжело это высказывать-то!..
И при этих словах, девушка заметила, как лицо его передернулось движением внутреннего глухого страдания.
— Говорите, говорите, — тихим и ласковым шепотом ободрила она.
— Татьяна Николаевна!.. Я всю жизнь свою поставил на карту… бесповоротно, бесшабашно, и предо мною нет более никакого выхода из этого положения!..
— Но… из-за чего же все это? — участливо спросила она.
— Из-за женщины… — глухо, смутно и чуть слышно ответил Хвалынцев, весь бледный, и низко потупясь опущенными глазами.
Этим словом сказалось все. Татьяна не стала расспрашивать далее. К чему ей были слова, объяснения, подробности, когда одним лишь этим словом все беспощадно обнажилось пред нею: он любит другую женщину, он для нее всю жизнь поставил на карту, о чем же тут больше спрашивать? Что еще бередит ему сердце? И что еще, наконец, нужно знать больше этого?.. Все сказано, все сделано, — довольно!
И она с твердостью, словно ножом отрезала, сказала сама себе это внутреннее "довольно!"
Хвалынцев медленно поднял на нее глаза, и ему показалось странным лицо этой девушки: он никак не ждал встретить у нее такое лицо в эту минуту. Нельзя сказать, чтобы даже тень какой-либо болезненной мысли скользнула по нем, чтобы хоть на мгновение дрогнуло в нем страдание, злоба, укор, оскорбление, презрение; нет, ни единое из этих ощущений не выдавало себя в лице Татьяны. Оно было совершенно спокойно, и только ровная глубокая бледность сплошь разлилась и застыла на нем. И глаза тоже глядели спокойно, но эти глаза как-то вдруг потухли, словно бы умерли, словно бы искра жизни отлетела от них.
— Ну, вот, я, кажется, уж все сказал вам! — пересохшим, хриплым голосом промолвил Хвалынцев, подымаясь с места. Весь он был какой-то погнутый, притиснутый, словно бы на плечи ему навалилась какая-то тяжкая, темная сила и все удручает, все гнетет его собою.
Стрешнева тоже поднялась.
Разговор между ними с этой минуты пропал, и больше не нужно было ни ему, ни ей никаких разговоров.
— Если можете, не отымайте от меня вашей дружбы, — смущенно и тихо попросил он, и в тоне его просьбы Татьяне чутко сказалось затаенное страдание.
— Дружбу! — повторила она, слегка пожав плечами, — берите!.. если только когда-нибудь и на что-нибудь пригодится вам моя дружба.
Хвалынцев с чувством теплой благодарности пожал ее руку.
Снова наступило молчание. Оба стояли один против другого, не глядя друг на друга.
— Ну, прощайте, Татьяна Николаевна! — проговорил он наконец, с полным грудным вздохом; — коли можно, так не поминайте лихом! Это последняя и единственная просьба.
Она махнула рукой, словно бы говоря: "что уж! зачем лихом!.."
— Ну, дай вам Господи всякого счастия! — непритворно пожелала она ему на прощанье, все с тем же мертвенным спокойствием в лице и во взоре.
Дверь за ушедшим Хвалынцевым затворилась. Татьяна почувствовала теперь, что она одна.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I. Наедине со своею душой
Хвалынцев ушел. Татьяна Николаевна слышала, как захлопнулась за ним выходная дверь в прихожей и оставалась все в том же, по-видимому, спокойном положении. В совершенную противоположность Константину, который очень плохо умел скрывать свои внутренние ощущения, она не любила выдавать их наружу. Все ее глубокие и сильные впечатления таила она внутри себя и там перерабатывала их силою собственной сосредоточенной натуры. Хвалынцеву не нужно было много слов, чтобы заставить ее уразуметь все, что так трудно казалось ему высказать. Довольно было сказать одно только слово, в одном слове «женщина» выразить причину столь странного и спешного отъезда с переменою своей жизненной карьеры, — и Татьяна поняла все остальное своим чутким женским инстинктом. Эта женщина была не она; это была другая… Мгновенность и нечаянность такого горького сознания сильно уязвили ее. Она побледнела, и эту невольную бледность ей невозможно было скрыть: только ею одной и выразился удар, нанесенный Хвалынцевым. Понял ли он, нет ли — что ей было до того за дело? Она нашла в себе достаточно сил, чтобы ни словом, ни взглядом не показать ему того, что с нею делалось. Она сохранила видимое спокойствие, прощаясь с любимым человеком, не более как с обыкновенным хорошим знакомым — всякое другое прощание было бы слишком тяжело и неловко для него: она чувствовала это, молча проводила его глазами до дверей, и осталась одна.
Ни слезы, ни жалобы не вырвалось у нее. Порою одно только нервное дрожание какой-то жилки около губ да трепетное появление легкой морщинки между бровями слабо выдавало всю тяжкую работу, кипевшую внутри.
Старая тетка вернулась домой и не заметила в своей Тане ничего особенного.
— Новость, ma tante![76] — обыденным спокойным тоном и между прочим разговором сообщила она старухе. — Константин Семеныч приезжал без вас.
— Да?.. Выпустили его?.. Где же он?.. Зачем ты его не оставила? — с живым участием всполошилась добрая старуха.
— Он заезжал на минутку проститься, и просил передать вам его поклон.
— Как проститься?.. Куда?.. Что такое?.. — недоумело пожимала та плечами.
— Чуть ли не сегодня уезжает в Варшаву… Поступил в военную службу.
— Да что ты, морочишь меня, что ли?
— Нет, я вам передаю совершенно серьезно то, что он говорил.
— Господи!.. Варшава… военная служба, — пожимала плечами старуха. — Но что же за причины, по крайней мере?
— Этого я не знаю. Причин он не объяснил, — как-то коротко и несколько отрывисто проговорила Стрешнева, не глядя на тетку.
Зато тетка во все глаза глядела на нее вопросительно и удивленно, как бы ожидая от самой Татьяны объяснения этих причин и побуждений.
— Таня, что же все это значит? — после некоторого молчания, тихо и как бы робко обратилась она к племяннице.
— Не знаю, ma tante.
Опять наступило молчание, все с тем же удивленным взглядом старухи, вопросительно устремленным на племянницу.
— Таня, будь со мной откровенна! — еще тише сказала наконец она с мягкою, родственною просьбою в голосе. — Ты верно знаешь?.. Его верно высылают, насильно отдают в солдаты?.. да?..
— Сам идет, добровольно; а больше я ничего не знаю.
"Нет, тут что-то не то!" — домекнулась про себя старуха. — "Это спокойствие в ней… сдержанность эта… что-нибудь да не то"…
— Таня… — с робким участием снова обратилась она к ней, — как же ты-то теперь?
— Я? — вскинула та глазами, в которых отсвечивало какое-то равнодушное удивление, — а что же я?.. Я как и была… все по-старому…
— И это… Это тебя не трогает, не волнует?
Досадливое нетерпение, а может и сжатая внутренняя боль чуть-чуть дрогнули в какой-то жилке на лице Татьяны.
— Вот что, ma tante, — решительно сказала она, — мы больше об этом говорить не будем… Дай ему Бог всякого счастья, ну, и… довольно!
Старуха поняла, что девушке слишком тяжело говорить на эту тему, и потому, сколь ни хотелось ей самой узнать подробности и пружины всего этого странного обстоятельства, разговор между ними о Хвалынцеве не возобновлялся более ни разу. Бывало, нарочно с тайною мыслью про себя, как-нибудь кстати приплетет старуха его имя, вспомня, что вот это, мол, рассказывал Константин Семенович, а вот то-то случилось при Константине Семеновиче, а вот это блюдо он очень любил, или к тому-то вот так-то относился; но при всех этих случаях втайне любопытный взор ее не мог отыскать в лице девушки ничего такого, что помогло бы хоть чуточку раскрыть ей загадку. Татьяна, отвечая на подобные заявления тетки, вспоминала о Хвалынцеве хотя и кратко, не распространяясь, но совершенно просто и спокойно, как и о многих хороших знакомых. Никогда ни малейшей тени едкой горечи, злобы, упрека или сарказма не вырвалось у нее при упоминании этого имени, словно бы и в самом деле Хвалынцев был для нее не более как случайный, хотя и хороший знакомый — и только.
А между тем, внутри ее творилось другое.